Конечно же, в первую очередь вынужден был я отдать обычную мужскую дань обольщению зрения. В кого только не звал (и зов никогда не оставался без отклика) меня влюбиться “светильник моего тела”. Моё око. Око-ём. Око-ё-моё. Ладно бы я влюблялся в красавиц — за то, что они не такие, как другие, а красавицы.
Но я мог поддаться на любую приманку ока. Просто: волосы. Длинные распущенные волосы. Помню, когда-то это было, а все помню, одной из них нужно было только приподнять передо мною несколько раз над ушами синхронно двумя руками (Вы, конечно, знаете, как они — все одинаково и все одинаково эффективно — это делают) свои длинные распущенные волосы, задержать их на весу и опустить, чтобы вызвать во мне “порыв чувства”. Интересно она это проделывала — так, словно бы никого и не было рядом, словно бы для самой себя, словно бы ей это зачем-то самой нужно было — взвешивать свои волосы. Интересно также, когда я бросился к ней, она отшатнулась от меня с таким первородным испугом, с таким негодующим удивлением, как будто последствия ее тело- и душе-движений, будто бы совсем бесцельных, были ей самой совершенно неясны и совсем уж нежданны (теперь понимаю, наученный опытом, что она и в самом деле не ожидала т а к о г о их воздействия: когда женщина сама ставит первый акт пьесы, она и проигрывает внутри себя развитие действия только в первом акте, не предвосхищая дальнейшего, чтобы с полным интересом, полной отдачей следить за как можно более естественным, увлекательно-экспромтным и, главное, полным, пятиактным развитием событий, — и тем, что ты торопишь происходящее прямиком к третьему или четвертому акту, ты непоправимо комкаешь все, срываешь пьесу... да уж, чего хорошего можно после этого от нее ждать?).
Волосы... Одна, с редким профилем камеи и классической же прической, все пыталась мягко противостоять моим попыткам распустить ее волосы, пока ей это не надоело; и — в сердцах: “На какую же дешевку способна всех вас купить любая баба. Дорогую дешевку. В стиле Степана Щипачева”. Что скажешь? За дело.
Да, волосы. А как Вам всякие там глаза? якобы зеркало души? Помню одни такие, где-то в проходном дворе между моими 20-ю и 30-ю. Огромные темные, распахнутые и будто чуть влажные от блеска глаза — в их обладательнице я уже прозревал удивительно открытую к глубокому воздействию (моему, конечно же, чье еще воздействие может быть глубже), внимательную (ко мне, конечно, кто еще достоин внимания) душу, когда выяснилось, что у нее была близорукость минус 7,5, а иные красны девицы не хотят портить себя очками с толстыми линзами, вот она и таращилась, и глаза слезились.
Одиночество — я видела тому примеры — вполне переносимо, более того, оно может стать потребностью, постепенно начинаешь чувствовать себя целой, как до того, и всякое “восполнение” кажется ненужно-неестественным; но это уже искусство для призванных, требующее дисциплины, приятной лишь тому, кто уже ее познал. “Добродетель”, как и “грех”, затягивает, лишь когда ее долго практикуешь. Я же — человек слабый. Мне как воздух нужно хотя бы частичное переливание в другого скопившейся, переполняющей меня души — что знакомым и приятным образом делается через тело. И я еще думала о любви, еще ждала ее всякий раз, но уже назначала себе цену приличной взрослой женщины: полноправный серьезный, но свободный союз разной длительности (всегда индивидуальный период времени, пока союз остается свободным, не поработив одного другому, но еще остается союзом, не успев распасться от своей свободы) с приличным взрослым человеком мужского пола. Разумеется, с человеком моего (сколь угодно широкого, но моего) круга занятий и понятий.
А само схождение вместе — у переносицы — глаз, бровей и спинки носа (надо, чтобы здесь все сходилось узко, чуть ли не по-волчьи — и нос тонко начинался, нехорошо, по-моему, когда глаза расставлены широко), — не сами по себе глаза, брови и нос, но точка их схода... Случайная удача лица.
Да. Нос Клеопатры. Случайная форма века, легкая поволока — и зауряднейшая мордашка Нормы Джин Бэйкер становится единственным в своем роде лицом Мерилин Монро; нарисованная высокая бровь Марлен Дитрих и рифмующаяся с ней точено-обтянутая, слегка затененная скула... да, легкая тень внизу щеки, которой аккомпанирует более густая тень от ресниц на ее верхней части; по-врубелевски скорбный рисунок припухших губ Жанны Моро... Нас всех подстерегает случай.
Да. Но добро бы только око. Я становился поочередно игралищем всех органов чувств — и их комбинаций.
Непритворная и неприторная ласковость речи, ненарушимая серьезность, словно бы не от нее, будто бы и впрямь de profundis (отсюда власть грудного голоса), отсутствие многозначительных ноток, но и глуповатого задора; равно и сухого учительства, и излишне влажной поэтической грусти... Нота внутреннего изящества... когда она слышна, она делает обладательницу голоса совершенно неотразимой, пусть будет и некрасива, даже и лучше, чтобы некрасива... Об обонянии же и подавно...
Так, значит, вот что такое любовь-когда-тебе-за двадцать пять:
конечная серьезная история. Хоть и говорю — свободный союз, однако вовсе не имею в виду какие-нибудь приходяще-уходящие встречи дважды в неделю из гигиенических соображений. Нет, я считаю, что в любом союзе, самом кратковременном (это уж как доведется), должна (хотя и не обязана) отдавать себя всю целиком (сколько уж от меня осталось). В противном случае о какой такой любви..? при чем здесь вообще это слово?
Но они так не считают. Как ни называй сожительство с ним — ко многому обязывающему замужеством или мало к чему обязывающим свободным союзом, — он очертя голову согласен на то и на другое, порознь и вместе, поначалу он на все согласен, ему всегда н у ж н о вдруг — и позарез, он все поставит на эту карту — и, что интересно, чем больше зарез, тем более он разумен, в том смысле, что согласен с любой разумной постановкой вопроса.... ну, а потом не мытьем так катаньем поставит все на твердую основу медленного и верного пожирания тебя со всеми аннексиями мозга твоих костей. Как анекдотический хохол, все, что сможет, съест, а что не сможет — надкусит. Сам же будет давать себя по частям, чем дальше тем все меньшую часть себя, пока не закончит выдачу совсем.
Запах женщины — не пустое понятие, не киношный навязчивый образ. От влекущей тебя, от тела ее, от пахнущей осенним листом пряди за ушком, от подмышек (я только раз знал женщину с мужским запахом подмышек, и неприятен был не столько сам этот выпуклый запах, сколько его несоответствие ей+ не столько он к ней не шел, сколько она не шла к нему) и, кажется, от души ее (не затмеваемой даже духом духов) исходит чисто женский, непередаваемый аромат; одно могу о нем сказать наверняка — в нем во всяком случае есть что-то горьковатое, не кислящее, как во вкусе хорошо выдержанного белого вина.
Но когда расстаешься с чувством, нехотя (хотел бы продолжать любить именно ее, такую славную), но оно само неумолимо покидает тебя, медленно, но верно расцепляет твои удерживающие пальцы — потом, говорю я, потом, дорогой друг, куда все девается? Все на своих местах, но куда дело оно свою власть над тобой? Этот запах персиковой косточки от ее щек, и горечи иранской хны от волос, и соленого моря от..., эта пересеченная ароматическая местность, сводившая тебя с ума, — почему она столь неприятна теперь? — лучше бы, чтобы теперь она вообще ничем не пахла, разве что чистой хлоркой, как после ванны.
Все исчезает, не исчезая. Приманка действует безотказно, только пока влюбленность гостит в тебе. Но откуда же берется сама влюбленность?
Есть ли здесь хоть малая толика действительной связи с “любимым”? хоть отчасти — излучение любимого существа на меня-любящего? если да, тогда... Кто же не подтвердит, что, когда он жил с законной, а встречался со знакомой, любовь его была тем сильнее, чем запрещенней она была, чем труднее было встречаться... как страстно проводилось время в обледенелую зиму в каком-нибудь вонючем, но теплом подъезде, как счастливо любилось на каком-нибудь сеансе глупейшей франко-итальянской комедии, где всего можно-то — держаться за руки (а вам уже — под 30)... казалось, только дай, так век бы и просидели у себя на кухонке, все только болтая упоительно о чем ни на есть; но — кто делал все же этот шаг, кто уходил от законной к знакомой, тот подтвердит — не успевала знакомая стать законной, как все кончалось, начинало зеваться, хотелось бежать с разрешенной кухни к черту на рога, хоть назад к прежней законной, да-да, именно к ней, она-то и была настоящей... Так что же это, при чем тут о н а , “любимая”, когда тут только и есть, что сладость запретного плода? чувство протеста против поражения в праве на свободу от..?
Вот тоже и главный остроумец страны: “Если нельзя, но очень хочется, то можно”. Продумай он свое утверждение — увидел бы, как оно само выворачивается наизнанку. Если нельзя — то очень хочется. Но хочется только пока нельзя. А тогда — когда же можно то, что хочется?
Между моей влюбленностью и ее предметом нет не только причинно-следственной связи, но нет вообще ничего общего.
И лучше, когда этот факт ничем не заслонен, как в случае с моей первой: ясно видишь — у нее всего-навсего большая голова на маленьком теле. Понимаешь: спокойно, это не на век, скоро пройдет. Хуже, когда “предмет” чем-то случайным, этим вот глуховатым голосом, какой-нибудь тенью улыбки, осеняющей застенчивый наклон головы и сутуловато-хрупкие плечи, — что-то “заветное” будит в тебе, задевает какие-то “струны”. И пошла писать губерния, искренно вешаешь себе лапшу на уши, находишь объяснение влюбленности в нее — в ней самой, не можешь от нее мысленно отделаться...
С ним хорошо первые две недели. Пока он, как и ты, только отдает. И оба вы только получаете.
Брачное оперение самца.
Не знаю, откуда берется влюбленность, но уж не из “любимой”; не знаю, откуда приходит и куда уходит; но знаю, что в качестве наживки, топлива, стройматериала влюбленность использует мою неполноту, мое призывающее ожидание.
Это различие индивидуальной нехватки определяет, почему седовласый профессор, специалист в области политической истории Европы или теории игр, которому, на первый взгляд, нужна такая же, как он, просвещенная собеседница сердца, влюбляется в розовощекую первокурсницу откуда-нибудь из Потьмы, а угреватый девятиклассник со взором горящим, которому по всему следовало бы иметь дело с влюбленной в него уже второй год романтической одноклассницей, втюривается в соседку с пятого этажа, лет 26, добрую женщину без поэтических затей.
Но зачем же тут еще подкарауливает сексуальность? Тебе не хватает материнской любви во взрослом возрасте? Понятно. Но ведь с матерью не хочешь физической близости. От матери — материнского и нужно. Так что бы тебе одного материнского от соседки не хотеть, а сближения желать со своей влюбленной в тебя уже два года ровесницей? Или — пылаешь отеческим чувством к студентке, что моложе тебя лет на 35, не думая: а что это тебя притом тянет? с дочкой — в постель?
Снова и снова — брачное оперение самца.
В прочих отношениях он может быть вполне одухотворен. Может быть доктором математических наук, талантливым пианистом, кем угодно. Но для близкой ему женщины одухотворенности его и простой учтивости — хватает у него ровно до конца брачевания, когда двое стационарно начинают жить под одной крышей.
Как все переслоилось в памяти, уж и не скажешь без усилия, кто и в какой очередности насиловал меня.
Разумею насилие не физическое.
Хотя — его тоже. Ночная компенсация за неудачу, постигщую его днем, сегодня, на протяжении всей жизни. Если ты его любишь, если понимаешь, если сочувствуешь, — желанно ли тебе это сегодня или нет, ты не должна отказать в женской любви, должна делом, телом доказать, что любишь, а именно — д а т ь (вот их слово!). Буквально дать им часть себя, поделиться телом — “что тебе, жалко что ли?”. Да, жалко; жалко, что ты не брезгуешь такой добычей, пользуясь тем, что мне жалко тебя, бедного, а ты это знаешь и эксплуатируешь. Собственно, они тут противны тем, в первую очередь, что именно нечестны — им именно то и важно, что мне — “жалко”, что я — не хочу, но они меня завоевывают “через-не-хочу”, побеждают при помощи моей же жалости к ним (значит, понимая на самом деле, что не завоевывают, а получают выпрошенную подачку; но тут еще и обязательная война, он в детстве не доиграл в казаки-разбойники... ), используя прекраснейшее из чувств, сострадание, как мою слабость — и еще “заставляют делить свой пламень поневоле”. Им мало того, что д а й , им еще покажи, что делишь и х пламень. Они ухитряются выпрашивать и это, уже у самой природы вещей, пользуясь тем, что живой человек биологичен и в его самонастраивающейся плоти, вопреки его сознательной воле, в ходе умелых чужих усилий — если ты уже согласилась, предательски по отношению к себе, пусть из “сострадания” им попустительствовать — накапливаются пещеристые тела, и не думая, что психологическая нелигитимность акта согласия ставит под сомнение весь достигнутый результат. Вот тогда они успокоятся — все в порядке, они победители, наверху. Живем. Не беря в толк: можно ли вообще чужим телом заткнуть амбразуру в своей душе?
Мужская сексуальность. Прежде чем привыкнешь к ней в себе как к норме — как она тебя мучит и позорит в твоих же глазах... как долго они идут, твои 15-16. Недаром же и самые простые ребята-парни-мужики говорят о близости “дурную кровь спустить”; и они же (чудо какие противоречивые!) гордятся собой — в каких только подробностях, друг мой, не повествуют они в пивной приятелям, как вчера проводили время “со своей” и каким из способов русской народной камасутры покоряли ее, овладевали ей, заставляли ее признать свою половую власть над собой, как она при этом неистовствовала, себя не помня (побежденная, конечно, им, они и мысли не допускают, что побеждена она была собственной страстной природой, лишь используя его как орудие своего удовлетворения).
Но главное не это. Маленькие ночные кошмары остаются в ночи, уходят с ночью. Каждое утро, умываясь, омываешься; вот — уже новая. Почти от нуля. Почти. Легкая тень неуважения к себе... но и она смывается мыслью: ты сделала это вчера, то была не ты, другая, да и та делала это из жалости и милости. Это подарок, дар ему, с твоего высока- и велика-душия. И — не всегда же он таков. Его желание обретает иногда вполне светоносную форму... собственно, помня это хорошее, и соглашаешься на его последующие скотские домогательства — думая: это вполне человек, всего-навсего в-срыве-в-скотство, и потом, раз уж ему о ч е н ь надо, значит, он в какой-то своей беде, бездне, и потом, ведь в качестве лекарства, пусть и такого, ему нужна т ы... в некотором роде это даже... лестно? нет, но — эта потребность, когда плохо, горько, потребность именно в тебе, пусть только в твоем теле... не есть ли это с его стороны, при всех отягчающих обстоятельствах, — любовь?
Это бы ладно. Главное — те душевные насилия, что они чинят, не замечая.
Но пусть, пусть сексуальность будет, раз так нужно некоей Природе Вещей. Пусть только ответит — почему, если уж она есть, предает в самый неподходящий момент? Сначала подстегивает э т у мою влюбленность до того, что я делаю решительные, трудно обратимые шаги: обзавожусь семьей, то есть принимаю на себя ряд серьезнейших обязательств, — а затем вдруг уходит, столь же внезапно, как появилась, вместе с влюбленностью?
С чего начинается родина?
С картинки в твоем букваре.
Похвально. Зачем не все ответы столь определенны? Вот я спрашиваю: с чего начинается смерть влечения?
Да. Насилие — форма их жизни.
В этом отношении они совсем слились в моей кровоточащей (сейчас уже сукровицей, а еще недавно — полной кровью) памяти в одно существо мужского пола, которое все время хочет, хочет, хочет — от меня.
Ему постоянно плохо одному (хотя я тут, рядом), ему нужен сопровождающий сопереживающий. Вот он-то только и есть тот, кто ему нужен, а он, лицемеря (прежде всего сам с собой), называет его любимым человеком. Его не ценят на работе, его не замечает пресса, пресса, наконец, замечает его, но по-прежнему не понимает, пресса же вообще ничего не понимает по определению (а на что тогда жаловаться?), его тема на грани закрытия, заграницу опять послали не его, а человека, толком не владеющего английским, а если бы и владел, то ему было бы нечего на нем сказать, он бьется, как пчелка, но не может заработать ни денег, ни имени, его полузакрытую тему тем временем успешно использует другой — и без указания первоисточника, вчера он поссорился с лучшим другом, но мне до этого нет дела, я его не слушаю, всякий раз, когда ему это нужнее всего — чтобы я просто сидела бы и слушала, у меня, конечно же, дела, я не говорю ему ласковых слов, вообще слов поддержки или утешения, а кто же еще, кроме меня, ведь он — неудачник, неудачник, но он — не конченый человек, он — человек, он большой человек, в полном смысле, и кто, если не я, должна это знать и подтверждать ежечасно, если нужно, а нужно всегда, если я не хочу, чтобы он.., но что с меня взять, когда я и так все это прекрасно знаю, но не хочу отдать ему и частицу души, пиша свою никому не нужную статью в журнал, который читают пять человек, диссертацию, которыми забиты все пыльные архивы всех еще дотируемых институтов, думая о чем угодно, о ком угодно — о своей маме, подружках, может быть, других мужиках, но только не о нем...