Приложив ладонь ко лбу, Карры-ага долго провожает взглядом это торжественное шествие.
— Кто этот кривоногий, которому улица узка?
— Не думал, Карры-ага, что есть в Теджене люди, которых вы не знаете! — с готовностью откликается из-за прилавка перс, — Вы слышали об Искандер-беке?
— Слышал об Искандере Великом — Александре Македонском.
— А этот и того выше! Самый главный из толмачей нашей уездной канцелярии — господин старший писарь Искандер-бек.
Кривоногий бек идет в толпе напролом, высоко задрав голову, выпятив грудь, Его грозный вид даже испугал вчерашнего подпаска — он затаился между скороходом и лошадью и с трепетом наблюдает: что будет дальше?
Подойдя вплотную к балагуру, Искандер-бек устремляет на него повелительный взгляд.
— Эй, джигит! Где джигит?
Он оглядывается, но ни конного, ни пешего полицейского в тесном базарном ряду не видно. А толпа окружает, теснит, веселится.
— Зачем тебе джигит, бек-ага? — спрашивает весельчак, поглаживая бороду.
— Чтобы вышвырнуть из города тебя, скотину!
— Что-то невдомек мне, кто из нас скотина, бек-ага?
— Придержи свой язык, Карры-ага, — говорит из-за плеча писаря один из старшин.
— Чудак! Что беспокоишься о моем языке?
Искандер-бек, опомнившись, вне себя от дерзости
базарного бродяги, пронзительно кричит:
— Ты скотина! Ты! Твой отец — скотина, твой дед — скотина! — он тычет пальцем чуть ли не в глаза старика.
— Не надо расстраиваться, бек-ага, побереги здоровье, — смеется Карры-ага. — Мне показалось, что ты лохож на корову перед… случкой. Вот я спросил, кто же скотина…
Писарь яростно глядит на старшин.
— Что говорит паршивый старик? Что это такое… случка? Чего вы молчите?
— Не связывайся с ним, бек-ага, — шепчет на ухо писарю один из сопровождающих. — Всем известно, что он давно свихнулся. Это Карры-ага!
Искандер-бек много слышал о бродячем музыканте. Он помнит, как тот опозорил на весь уезд Аллак-бая, знает, что после его острот на улицу глаза не покажешь. Лучше сделать вид, что принял наглые речи негодяя за простодушные шутки. Толмач широко раскрывает свои объятия, трясет старика изо всех сил.
— Так это Карры-ага? Как я рад! Я столько слышал о тебе, — он поворачивается к своей свите. — Отведите его лошадь в сарай, дайте травы. А почтенному человеку приготовьте комнату.
Но веселый старик тянет повод к себе, не отпускает кобылу.
— Бек-ага, ты ведь знаешь старинную поговорку: «Пастуху нет покоя». Нам с кобылой не положены ни сарай, ни клевер, и даже — комната!..
— Какой же ты пастух, Карры-ага? Ты даже не дехканин. Ты — украшение любого праздника. В твоих руках ключи правды!
— Какие ключи?
— Ключи от людских сердец!
— Ключи, замки — дело лавочников! — Карры-ага уже сердится. — А кстати, бек-ага, как дела у наших старшин?
— Не понимаю.
— Смазывают они твои усы маслом?
— Не понимаю, о чем говоришь!
Кайгысыз, затаив дыхание, слушает смелого шутника и тоже ничего не понимает. Он знает, что маслом смазывают растрескавшиеся пятки, но никогда не слышал про растрескавшиеся усы.
С усмешкой балагур глядит на Искандер-бека.
— Смотрю я на твои усы и вспоминаю старую историю. Однажды к такому же как ты беку пришли двое жалобщиков. Один подарил ему старенький ковер, другой сто рублей. Дело сразу решили в пользу последнего. Но тот, кто принес ковер, стал укорять бека: «Как ты мог забыть про мой подарок?» Бек его успокоил: «Я помню о твоем ковре, но не могу забыть и ста рублей».
— Что же дальше? — беспокойно подкрутив ус, спрашивает тедженский толмач.
— Я бы хотел спросить, как наш бек решает такие споры?
— Споры решает уездный начальник.
— Говорят, ты его правая рука! Даже больше! Говорят, что ты язык начальника!
— Клянусь, никогда не брал взяток!
— А подарки?
— Есть фарсидская поговорка: расчеты веди зерно в зерно, а подарков бери — сколько увезет караван ослов.
Искандер-бек, самодовольно поглядывая на старшин, приглашает их полюбоваться своей находчивостью.
— Молодец, Искандер-бек! — подхватывает глашатай. — Одно только меня тревожит…
— Тревожит?
— Как бы в пути такой караван не сделался добычей волков и коршунов.
Теперь уже сердится писарь.
— Слышите, что говорит Карры-ага?
— Он у нас человек вольный, — ласково успокаивает длиннобородый старшина.
Писарю неохота длить опасное словопрение, и он показывает на туйдук, заткнутый за пояс старика.
— Я слышал, ты хороший музыкант?
— Он играет даже на двух туйдуках сразу, — льстиво подсказывает старый арчин.
— Пойдем к нам, повеселишь немного, — говорит писарь.
— Боюсь, бек-ага! Соловей хорошо поёт на ветвях, а не в клетке.
— Разве наш дом для тебя клетка?
— Не в обиду сказать, бек-ага, и ваш дом, и ваша канцелярия для меня не лучше клетки. Счастье еще, что бек-ага считает меня за человека. А то, пожалуй, вон тот джигит возьмет меня сейчас за шиворот, да и даст пинка пониже спины…
И Карры-ага смотрит из-под руки на появившегося в конце фруктового ряда конного полицейского.
— Старшина правильно сказал: ты человек вольный, — важно говорит толмач. — А при мне тебя не только никто не тронет пальцем, но и словом не посмеет обидеть!
— Ай, бек-ага! Зачем беспокоиться о таком бродяге, как я? Избавь лучше дехкан от налогов, от тяжелых поборов, от притеснений старшин и баев!..
— Карры-ага, сам знаешь: справедливость царя…
Но в эту минуту кобыла вдруг поворачивается крупом к писарю и, расставив ноги, роняет под себя два-три жирных кругляка. Кайгысыз тихонько смеется. В толпе веселое движение. Старик сокрушенно смотрит на толмача, потом переводит взгляд на дымящийся помет,
— Прости, бек-ага.
— Ах, ты негодница! — кричит он на кобылу, дергая поводья. — Скотина, она и есть скотина. Разве она знает, где царь, где справедливость? Ей только плетью можно объяснить.
Писарь морщится — не то от запаха испражнений
кобылы, не то от дерзких слов балагура. Так бы и хлестнул плеткой!
— Что ж поделаешь — скот…
Но, уже отойдя на приличное расстояние, он со злобой шепчет старшинам:
— Неужели не можете окоротить старую скотину?
— Бек-ага, пока не вырвешь ему язык, он и в тюрьме не замолчит!
— В Сибири не разговорился бы…
— А что мы скажем народу?
— А вы разве обязаны говорить с народом?
Писарь только отводит душу в угрозах. Карры-ага и в самом деле всё дозволено. Его любит народ и расправиться с ним уездному толмачу не так-то просто.
Теперь, когда важные начальники удалились, Карры-ага замечает Кайгысыза, который, разинув рот, смотрит им вслед.
— Сынок, ты, я вижу, учишься в школе?
— Нет, ага, я не хочу учиться.
— Вот как! А почему же?
— Хочу домой.
— Э-э-э!.. Зря, — Карры-ага треплет мальчишку по плечу. — На твоем теле мяса — ворону нечего поклевать. Небось, не сын бая? Наверно, послал тебя сюда вместо своего сына аульный старшина?
— Так говорил и мой брат Гельды.
— Правильно говорил твой брат. Учись, сынок, учись. Если я что-нибудь понимаю в жизни, то скажу: дальше без ученья нам не прожить. Аульные старшины, наши сельские командиры, бегают как кобели за сукой, за этим прыщом с Кавказа. А почему? Они же безграмотные! А этот плешивый грамотей вместе со своими хозяевами поровну делит народное добро. Нет у нас ни одного толмача, знающего переводчика из туркмен. Учись, говорю тебе, учись! Только, кто знает… Выучишься и станешь таким, как этот бек?
— Нет, дядя, даже если с голоду буду умирать, — чужого не возьму!
— А как тебя звать?
— Кайгысыз Атабаев.
— Выходи в люди, Кайгысыз Атабаев! Обещай, что будешь учиться. Идет?
— Обещаю, — серьезно сказал Кайгысыз.
Василий Васильевич
Шесть лет прошло с той поры, как голодный подпасок с сумрачным взглядом сидел на пне у запруды в глухом ауле и слушал напутствие добродушного, мудрого, хоть и очень болтливого старика.
Давно умер Нобат-ага — ушел навсегда из родного аула с тем попутчиком, с которым назад не возвращаются. Целый день провел Кайгысыз на берегу реки, в зарослях туранги, когда дошла до него эта печальная весть. Теперь уже никого не осталось из близких людей в родном ауле. Брат Гельды совсем опустился, — говорят, ходит сонный, неопрятный, ему и на людей стыдно смотреть. А кто там еще у него есть?..
Шесть лет учения…
Всего лишь две недели — до выпускных экзаменов. Год тысяча девятьсот третий…
И вот появился еще один наставник на перекрестке жизни Атабаева. Куда он его направит? Какие пути подскажет?
Василий Васильевич стоит в своем директорском кабинете у окна, он волнуется — то собирает в кулак свою седоватую бородку, то, разжав его, глядит на ладонь. И стряхивает пылинку табака с синего мундирного рукава и протирает платком золотые очки. А за окном — мертвый тедженский вечер. Лают псы по дворам. Важно проходит по улице верблюд и останавливается у самого окна, щиплет листву. Высокий юноша Атабаев тоже встревожен — зачем его вызвали? Разве он провинился? Может быть, много керосину сжег, читая ночью русского поэта?
— В школе разные ребята — плохие и хорошие, прилежные и лодыри. В эти дни я не всех приглашаю к себе, — говорит Василий Васильевич, не оборачиваясь, глядя в окно. — Даже с теми, кто мне по душе, я только изредка разговариваю. Так что не думайте, Костя, что я собираюсь испытывать вас, насильно вызываю на откровенность. А всё-таки, не скрою: хочется поговорить по душам. Шесть лет вы у меня на глазах… Помните наш первый разговор…
— Зима. Крестьянин торжествуя…, — тихо произнес за спиной директора в полутьме кабинета туркменский юноша.
Как же не помнить! В русском букваре стихи и рисунок — что-то непонятное мальчику, выросшему между горами и барханной пустыней.
Азербайджанец тихо расхохотался, когда Кайгысыз подошел к нему с букварем. Расхохотался и потрепал по загривку. А строгий по виду, в синем мундире, в очках, директор вечером вот у этого самого окна уселся в кожаном кресле, поставил мальчика между своих колен, положив руку ему на плечо, понятно и просто все рассказал..»
— …на дровнях обновляет путь.
Видно, тосковал он по этой зиме, по этим дровням, по этому сверкающему снегу, который покрывает пушистой кошмой его любимые русские поля. Он так же, верно, тосковал по своей России, как в первый тедженский год тосковал по родному аулу подпасок. Позже, уже в третьем классе, часто заходя за книгами к Василию Васильевичу на его квартиру, узнал Кайгысыз, что директор школы — там, в России, опальный человек, не может туда вернуться, и не зря возле школьных ворот нет-нет да и пройдет полицейский, не зря завешивает свои окна Василий Васильевич от недреманного ока русской полиции.
— А помните наш первый урок любви к России? — спрашивает Василий Васильевич.
— Помню…
Как это не помнить! Василий Васильевич нарисовал на грифельной доске раскидистую елку с белыми, как хлопок, комьями снега на ветвях, нарисовал санки с загнутыми полозьями, стал с наслаждением, сняв очки и зажмурясь, читать туркменским ребятам:
Он тогда не дочитал до конца, махнул рукой и вышел из класса. А вечером Кайгысыз со двора видел, что директор — вот как сейчас, — стоял у этого окна в своем кабинете, прижавшись лбом к стеклу, и так же, как сейчас, смотрел вдаль через голые узловатые ветки карагача на сухую и серую туркменскую землю. «Скучает о снеге», — понял мальчишка.
Еще позже, года через два, Василий Васильевич дал ему книжку стихов Некрасова. И снова многое было непонятно в ночном заповедном чтении: что значит: «только не сжата полоска одна..» или «и на лбу роковые слова: «продается с публичного торга»… Но оттого, как Василий Васильевич погладил книжку, бережно завернутую им в пергаментную бумагу, оттого, как коротко сказал: «Читай. Русский дехканин тоже не любит своих русских ханов и беков…», — юноша, уже задумавшийся в этот год о многих важных вещах, понял в русских стихах самое главное. Он понял, что сказанное поэтом о злой судьбе русского мужика целиком можно отнести к его нищим аульным землякам. Эта мысль ночью потрясла Кайгысыза. Разве не про родного брата Гельды-терьякеша там сказано:
Разве не про его соседей из черной кибитки придумано:
И разве не об этом по ночам в темных казарменных спальнях между подростками шли жаркие споры о несправедливом устройстве жизни, о том, что те, кто трудятся, остаются голодными, а богатеют обманщики и трутни. Ученики не были единодушны. У одного отец — бай, а у этого ишан или мулла. Сегодняшние ученики завтра станут царскими слугами, а царские слуги набираются из богатых семей. И многие туркменские юноши из класса Кайгысыза — уже искали дружбы с русским приставом и даже, вопреки шариату, тайком пробовали у него на квартире горькую из белоголовой бутылочки с царским гербом.
— Вы все помните, у вас хорошая память, дружок мой, — сказал Василий Васильевич и, круто повернувшись, положил руки на сильные плечи Атабаева. — Прошу у вас доверия и искренности.
— Вы учили нас ничего не скрывать от старших.
— Молодец!
— Если вы чем-нибудь недовольны — спрашивайте. Я буду говорить правду.
— Разговор пойдет, как у отца с сыном, — сказал директор и снял руку с его плеча.
Непонятно было Атабаеву, что он разглядывает на письменном столе. Стол покрыт листом розовой промокательной бумаги, красная ручка, тяжелая стеклянная чернильница.
— Я прошу вас отнестись ко мне с отцовской строгостью, — осторожно сказал Атабаев.
— Строгость тут не при чем… Считанные дни остаются до выпуска. Считаете, что не зря провели тут шесть лет?
Когда бы директор начал сам расхваливать школу, Кайгысыз, пожалуй, не согласился бы с ним. Но его сдержанный, доброжелательный тон не располагал к спорам.
— Если бы я не учился в школе, — ответил Кайгысыз, — был бы сейчас пастухом или бродягой, голодным и нищим, как мой старший брат Гельды. За все, что я узнал здесь и чему научился, я прежде всего благодарен вам.
— Что вы собираетесь делать по окончании школы?
— Еще не задумывался над этим.
— Может быть, хотите стать толмачом или чиновником в нашем уезде? Или поехать в Каахкинское приставство?
Теперь и Атабаеву захотелось испытать Василия Васильевича.
— Куда посоветуете, туда и поеду. Наверно, лучше всего мне следовать вашему совету.
Василий Васильевич тихо вздохнул,
— Вот опять скажу: молодец…