Но Атабаев был еще слишком молод, чтобы выдержать взятую на себя роль.
— Я только боюсь… — сказал он и запнулся.
— Ну, ну, не стесняйтесь, — подбодрил его Василий Васильевич.
— Боюсь, что совсем не хочется мне быть толмачом, а особенно чиновником.
— Почему же?
— Толмач — между начальником и просителем, как челнок, связывающий нитью основу. От него требуется передать не всю правду, а ту, которая нравится начальству.
— Тут вы наверно ошибаетесь. Подумайте, как вас будут уважать старшины и просители. Вы заслужите уважение начальника уезда. Наступит день, когда он наденет вам на плечи белые погоны.
— Не нужно мне такое уважение!
Кайгысыз и не почувствовал бы всей резкости своего ответа, если бы лицо директора не омрачилось.
— А чем вам не нравится чиновничество? — сухо спросил он.
— По-моему, интереснее заниматься своим делом, чем командовать. Кричать на низших, приноравливаться к высшим…
— А если вам предложат должность помощника пристава?
Криво улыбаясь, Кайгысыз молчал.
— Что вы на это скажете? — продолжал директор.
— Если собака ест у одних дверей, а лает у других, хозяин бьет ее и гонит со двора.
— Не понял,
— Разве вы не знаете, как относятся приставы к туркменам? А если я не буду прижимать своих, меня просто вытолкают в шею.
Карры-ага, ведущий на поводу свою старую кобылу, старый музыкант, собирающий толпу на базаре, мудрый и хитрый балагур в красных одеждах — вот кто вспомнился ему в эту минуту. Он спорил с надутым и спесивым толмачом и как будто подсказывал сейчас Атабаеву самые верные слова.
Директор засветил лампу на столе, повертел в пальцах красную ручку, попробовал что-то нарисовать на промокашке. Он старался не смотреть в глаза юноше. Так ему легче было вести этот разговор, давно им обдуманный и; тем не менее, очень опасный и скользкий,
— Допустим, не будет никаких приказаний. Вам предложат поручение. Как посмотрит на это ваша совесть?
Знакомые слова, Атабаев вспомнил ночные разговоры в школьной спальне: «Где тут совесть? Где справедливость?» Ему все стало ясно. Конечно, директор ведет этот нудный разговор не из пустой любознательности, Теперь понятно, зачем его сюда пригласили. Надо обдумывать каждое слово.
— Что же им скажет ваша совесть? — повторил Василий Васильевич.
С детства Атабаев не привык врать, хотя и не забыл затрещин, которыми расплачивался за правду. И сейчас он не смог кривить душой, прекрасно сознавая, что следовало бы поступиться искренностью.
— Я не смогу принести пользы, если пойду против совести, — сказал он.
— Вам кажется, что…
— Уездное управление стало местом, где продают и покупают совесть! — выпалил Кайгысыз.
Директор попытался смягчить этот ответ:
— Может, вы по молодости перехватываете? Подумайте лучше!
Но Атабаев оттолкнул протянутую руку.
— Даже если меня повесят, я буду говорить правду, Я же не на улице, не на базаре! Я говорю с вами и, по-моему, вы хотели от меня правды и только правды!
Директор положил на стол перо.
— Спасибо за искренний ответ!
Видно, его захватил юношеский порыв воспитанника, но ненадолго. Он понуро опустил голову и тихо сказал:
— Я не могу утверждать, что на государственной службе нет подлецов, но не все же одинаковы. Нельзя всех ставить на одну доску.
Странно, что он не рассердился, не ударил кулаком по столу. Он. никогда так не делал, но ведь никто и не говорил при нем так, как Атабаев. В голосе — умоляющие нотки. Разве поймешь этих людей? Может хитрит, а может в глубине души согласен с Кайгысызом? Конечно, не все чиновники одинаковы. Поди пойми, бьется ли у этого русского в груди жаркое сердце, есть ли у него настоящая совесть? Как у поэта Некрасова… А всё-таки лучше верить людям.
— Если хотите выслушать, я могу рассказать то, что мучает меня, о чем часто думаю.
— С удовольствием послушаю.
— Раньше туркмены были скотоводами и земледельцами. Жили по-разному. Как говорится: «Кто держит мед, тот и пальцы облизывает». Кочевые племена жили получше. А теперь всем плохо. Как у русских при крепостном праве. Два-три ловкача становятся хозяевами села. Крестьяне — рабы, никто не смеет сказать «кышш!» даже курице мироеда. Звание арчина или старшины уже не выборное, а продажное. Не сердитесь, но ведь все знают, что справедливость запрятана на дно сундука в уездном управлении, а совесть продается с торгов.
Василий Васильевич молча кивал головой, слушая Атабаева, сивая борода совсем растрепалась в его беспокойных пальцах.
— Что ж, начистоту, так начистоту, — сказал молодому туркмену русский опальный учитель. — Если о ваших мыслях узнает полиция, поверьте, не только вас, но и меня никто не увидит в Теджене. Когда я думаю о крестьянской доле — все едино в моей Тамбовщине или у вас, в долине Мене, — душа болит… Болит, дружок мой!.. Но если бы я стал делиться этой болью с другими, давно бы укатил по этапу в Сибирь! А вы неосторожны! Рассуждаете в спальне по ночам с богатыми — из байских семей, а эхо ваших слов отдается в полиции. Жандармы потребовали! чтоб я прощупал вас. Понятно? Пока мне еще верят. Я сумею вас выручить. Но больше — никаких разговоров! Помните, как сказал поэт: «Ты царь — живи один». Вот так-то…
Василий Васильевич забарабанил подвижными тонкими пальцами по краю стола, отвернулся, давая понять, что разговор окончен. Кайгысыз подошел к нему.
— Я буду благодарен вам на всю жизнь, — сказал он. — Но что же всё-таки будет со мной после школы?
— А чего бы вы хотели?
— Поступить в учительскую семинарию.
— Правильно решили! С вашими мыслями надо идти в учителя. Воспитаете сотни благородных людей. Может быть сотни героев… Попасть в семинарию трудно, но я помогу вам.
Атабаев готов был обнять этого хмурого старика, но постеснялся, неловко поклонился и пошел к двери.
Клянусь!
Дни детства тянутся долго, дни молодости мчатся быстро. Друзья молодости — друзья навек.
В Ташкенте Кайгысыз подружился со своим однофамильцем Мухаммедкули Атабаевым. В Туркестанской учительской семинарии их считали братьями, неразлучными, дружными братьями. Только удивлялись, что облик уж очень несхожий. Кайгысыз — высокий, легкий, с задумчивым взглядом глубоко посаженных глаз. Мухаммедкули — небольшого роста, быстроглазый, с черными, толстыми, как пиявки, бровями. Однокашники и преподаватели, принимавшие их за братьев, ошибались лишь в одном: дружба Кайгысыза и Мухаммедкули была прочнее и глубже родственных чувств. Они были единомышленники. С юношеской пылкостью они видели свое будущее в честном служении родному народу. Но сближало их вначале то, что оба были туркмены. В семинарии, где училось всего семьдесят человек, туркмен можно было пересчитать на пальцах одной руки.
В те годы, в начале века, Ташкент был не только резиденцией генерал-губернатора, но и центром русской культуры всего края. Атабаевы приехали сюда из глухой провинции, — Мухаммедкули был родом из Нохура, — и оба с жадностью пользовались всеми благами большого города, какие только были доступны бедным семинаристам.
В публичной библиотеке читали местную газету «Туркестанские ведомости», асхабадское «Закаспийское обозрение».
При библиотеке был небольшой этнографический музей, там в прохладных, невысоких, полутемных комнатах друзья любовались зарисовками древностей Бухары и Самарканда, разглядывали старинные монеты прекрасной нумизматической коллекции, надолго замирали перед стариннейшими фолиантами.
Раза три за все годы учения удалось побывать на галерке в театре на гастролях артистов петербургских и московских театров, а чаще всего друзья просто бродили по улицам, наслаждаясь кипучей, как им казалось, жизнью большого азиатского города. Шутка ли — в Ташкенте в то время было больше двухсот тысяч жителей!
Город, перерезанный глубоким арыком, делился не только на две части, но и два мира — туземный и русский. Русский город, выросший после присоединения к России, — хорошо распланированный, с широкими улицами, обсаженными карагачом и тополями, с пышными садами и скверами, над которыми возвышались яркие луковки православных церквей, — казался зеленым, нарядным и чистым. Столичная толпа — дамы в шляпах со страусовыми перьями, в прозрачных вуалетках, с огромными меховыми муфтами, такими смешными в ташкентскую теплую зиму… Серебристо-голубое сукно офицерских шинелей, огненно-красное пламя генеральских лампасов. Кормилицы в кокошниках и сарафанах катят коляски, где бездумно покоятся чистенькие младенцы в атласных стеганых одеяльцах… Бегут пароконные фаэтоны с фонарями у козел… Слышатся лихие крики водовозов, везущих воду из Головачевских ключей.
Головокружительное великолепие и восхищало и оскорбляло молодых семинаристов. Ведь стоит только перейти по мосту арык — и попадешь в средневековье. Как непохож туземный город на русский! И как печально знакома эта отсталость по родным туркменским захолустьям. Разве здесь разбудили кого-нибудь от векового сна царские чиновники и генералы!
Скопище серо-желтых, одноэтажных глинобитных домов без окон, то слепленных, как соты в ульях, и лишь прочерченных кривыми линиями узких улиц, то разделенных огородами, садиками и даже полями. Невысокие минареты мечетей, где аисты привыкли вить гнезда. Ни деревца, ни кустика — всё скрыто за высокими дувалами. И тишина. Не слышно даже крика водовозов: здесь берут воду из арыков или неглубоких колодцев. Шумно только в базарные дни — галдят разносчики, зазывают в свой приют * чайханщики, ревут верблюды, голосят дервиши.
Однажды Кайгысыз и Мухаммедкули забрели в старинную медресе, построенную еще в семнадцатом веке. По преданию с высоты свода бросали вниз зашитых в мешок женщин, нарушивших верность своим мужьям. Великолепной лазурью были покрыты своды арок, ведущих в сумрачный, заросший арчой двор.
— Какое прошлое было у этого края? — вздохнул Кайгысыз.
— А будущее? — быстро подхватил Мухаммедкули, — Говорят, что в Кизыл-Арвате забастовка идет уже пятый день.
— Кто сказал?
— Наборщик из типографии Филиппов. Говорят, и в Чарджуе зашевелились.
Мухаммедкули был старше на два года и гораздо общительнее и предприимчивее Кайгысыза. Он легко завязывал знакомство то с типографскими рабочими, то с русскими учителями, посещавшими публичную библиотеку; то ухитрялся получить интересные новости, о которых не пишут в газетах, от какой-нибудь гимназистки с длинной косой, дочери крупного чиновника. Он не чуждался женщин подобно застенчивому Кайгысызу, мог под веселую руку проводить через весь город какую-нибудь бойкую швею или эмансипированную гимназистку, проявлявшую интерес к туземцам. Кайгысыз, его вечный спутник, молча шагал рядом, испытывая зависть и восхищение перед находчивостью друга.
Но уличные приключения мало занимали мысли и время юношей. Другие надежды и мечты волновали их в те годы. Глухо докатывались до Туркестана с севера 46 раскаты революционного грома. Шел девятьсот пятый год. Прошли забастовки у ташкентских железнодорожников, начались волнения в Казанджике. В колониальном крае нужна крепкая административная рука, гласность— враг порядка, и о том, что происходит в аулах и городках родной земли, Атабаевы часто догадывались лишь по тому, что увеличился наряд караула у губернаторского дворца, а ночью слышится цокот копыт по булыжнику мостовой — значит, едет конный полицейский патруль.
Забредя в базарную чайхану, Атабаевы разговорились с купцом из Асхабада и узнали, что в далеком Се-рахском приставстве начались крестьянские волнения, что туркмены вышли из повиновения аульных старшин, самовольно захватывают воду из байских арыков и отказываются платить налоги.
— Значит, это возможно даже у нас… — задумчиво сказал Мухаммедкули, когда они вышли из чайханы.
— А что ж ты думаешь, — ответил Кайгысыз, — узбеки говорят: «Близок путь — пройдешь и остановишься. Путь далек — все идешь и идешь вперед».
— Они и по-другому говорят: «Глиняный кувшин не день ото дня ломается, а сразу разбивается».
— Ты хочешь сказать, что царский престол — из глины?
— Разве в это трудно поверить? — пожал плечами Мухаммедкули. — Не сегодня, так завтра… Давай поклянемся, что где бы мы ни были, вместе или врозь, — будем жить не для себя, а для людей, для народа. Нас так мало среди туркмен… Таких, кто думает, кто может хоть что-то объяснить.
— Клянусь! — торжественно сказал Кайгысыз.
Он вдруг подумал, что клянется не в первый раз. Обещания, данные когда-то Нобат-ага и тедженскому старому балагуру, тоже были клятвами.
Они вошли в Константиновский сквер, присели на скамейку под тополями.
— Мы — как Герцен и Огарев, — вдруг сказал Мухаммедкули.
— Только бы разобраться: кто Герцен, а кто Огарев, — засмеялся Кайгысыз.
— В самом деле — не поймешь.
— Значит, не похожи? — задорно спросил Кайгысыз.
— Э, брат, важно стараться, а там, глядишь, и приблизимся.
Как ни редки, как ни далеки были зарницы грозы, прошумевшей в России, юношеский жар изливался и звал к действиям. И Кайгысыз свободно ораторствовал в стенах семинарии, считая революцию горным потоком, который нельзя остановить, а свержение белого царя— делом решенным. Не ясно было лишь, сколько ему осталось сидеть на троне: дни или недели? Откровенность эта не послужила ему на пользу. Но об этом он узнал позже.
Звезды над Нохуром
Два лета подряд они уезжали на каникулы в Нохур, откуда был родом Мухаммедкули. Кайгысызу некуда было ехать, друг звал его к своим родным, обещал вместе с гостеприимным кровом подарить ему всю красоту горного края, все прелести Копет-Дага.
И в самом деле, благодатны земли Нохура! Горные ущелья! Громадные чинары, сквозь их густую листву не пробивается солнце. На зеленых лугах все лето, не выгорая, пламенеют маки, пасутся овцы и ягнята… По склонам гор мчатся могучие архары с крутыми в два витка рогами… Хорошо бродить с чабанами по выпасам, хорошо уходить в горы на охоту.
Но как ни влюбляешься в летние дали Копет-Дага, как ни заглядываешься в глаза нохурских красавиц, — а жизнь народа на каждом шагу отрезвляет и заставляет сжимать кулаки: бесправие, произвол, унижение в этом горном краю такие же, как и в долине Мене.
Пока друзья отдыхали в Нохуре, был такой случай: тамошний пристав подговорил молодую красивую женщину написать прошение о разводе. Короткое прошение, ясная причина — «мой муж не мужчина». Этим сейчас же, с ведома пристава, воспользовался сельский арчин: он запер женщину у себя в доме, силой принудил ее к сожительству, сделал ее наложницей, да еще и издевался над ней. А сам, старый козел, нисколько не лучше мужа.
Нохурцы негодовали, собрали сход — все без толку. Тогда студенты Атабаевы послали письменную жалобу от имени народа начальнику Асхабадского уезда. Дело поступило в городской суд. Но арчин и пристав знали, как себя оправдать: проще всего оклеветать жалобщиков. А в Асхабад из Нохура пошел донос на Атабаевых: они смутьяны, поднимают темных людей против законной власти, они и безбожники, глумящиеся над верой, попирающие шариат…
В летний день, в тени столетней чинары, опершись на пестрые подушки, друзья пили чай и обдумывали, как дальше поступить — нельзя же примириться с долей рабов… Обычно под этой чинарой было многолюдно, сюда сходились мужчины потолковать о жизни. Сейчас еще никто не пришел с работы, и приятели могли поговорить по душам.
— Мухаммедкули, ты видел вчера пастуха на горной тропе?
— А чем он примечателен?
— Безоблачная жизнь… Ни горя, ни печали…
— Если пастух сыт и скотина не разбежалась, какое может быть у него горе?
— Почему же я не остался пастухом?
Мухаммедкули не почувствовал иронии друга,
— Странные вопросы задаешь.
— Нет, только подумай! Не знал бы грамоты, не читал газет и книг… Провались пропадом всё зло мира! А мы валяемся на зеленых холмах, играем на туйдуках, поем песни и веселимся!
— А волк утащил ярку, и бай на тебе живого места не оставил, — в тон ему продолжал Мухаммедкули.
— Побои можно перетерпеть и забыть. Легко забыть свою обиду. А если понимаешь, как мучается весь народ, разве забудешь? Помнишь, в древней книге прочитали… Как там в ней сказано: «Умножая знания, умножаешь скорбь…» Неплохо сказано.
— Другими словами — держи народ во мраке невежества, и он будет счастлив? Это нам знакомо. Это и мулла говорит в Нохуре…
— К народной мудрости надо прислушиваться. Говорят: «Не страшно быть трусом, страшно умереть». Как по-твоему?
— По-моему, пристав и арчин тебя крепко припугнули.
— А ты и уши развесил? Неужели не понимаешь, что я остался прежним? Но с кем же и поскулить, как не со старым другом?