С автостанции направилась не к Таисе, а сразу в больницу. Издали увидела: возле главного входа, снизив на грудь голову, взад-вперед прохаживается ее Женя, муж… Чтобы с ним не встречаться, она свернула к боковой калитке.
В раздевалке передали Саше тяжелый букет кремовых, ее любимых роз и упаковку с подарками. Коробка дорогих конфет с угла на угол была перетянута шелковой лентой; бутылка шампанского завернута в тонкую бумагу, а шерстяной костюм сложен был аккуратно и овеян дорогими духами. В коробке лежала еще лаковая картонка с надписью: «Горячо любимой жене Александре в день рождения от мужа».
Не зная, куда деть подарок и что с ним делать, Саша стояла, перекладывала его с места на место, а думала все о своем: а вдруг Сторожев ее все-таки не любит?
В палате Сторожева не было. Саша заглянула в светолечебницу, где его лечили, потом поднялась в кабинет физической терапии. Нет его, пусто. Оказалось, что не играл он и в шахматы за шатким покосившимся столиком под тополями. Но у другого корпуса, на асфальтовом пятачке, три девочки играли в «классики», и Сторожев молча наблюдал, как они играют. Сердце ухнуло вниз и подскочило, замерло — как при взлете на качелях. Улыбаясь, Сторожев приблизился к ней и спросил, как ей съездилось и как поживает ее сын. Ответила Саша суховато, двумя словами, что съездилось ей хорошо и что сын, спасибо родным, отдыхает прекрасно. Потом Сторожев сказал — с горделивой ноткою, что по его настоянию выпишут его не через неделю, а завтра.
«Завтра? Уже?» — и с неожиданной для себя решимостью Саша подумала, что сегодня она его не отпустит, а будет с ним всюду, весь день, до конца.
«На кладбище? — переспросил он. — Кто тебя научил читать мои мысли?»
И с Саши словно бы сняли некий панцирь — так обрадовалась опа.
Пока шли знакомой улочкой в гору, она не переставала рассказывать о своей поездке в Мостки, о сыне и о всех своих думах. При этом Саша не переставала радоваться, потому что видела: Сторожев ловит каждое ее слово и рассматривает ее как бы вновь, — такое заметила она за ним со дня их знакомства впервые.
Брели уже глубиной кладбища, когда позади как бы спросонок громыхнул гром. И лишь теперь заметила Саша, что полнеба все еще сияет безоблачной ясностью, но от близкой за кладбищем горы низко, словно бы норовя упасть наземь, катилась растрепанная туча с лиловым подолом.
Укрылись за часовенкой, под выступом железной крыши, по которой уже бегло, торопливо колотились крупные капли.
Сторожев распахнул полы курточки, раскинул их в стороны на манер крыльев и без слов, одной улыбкою, пригласил Сашу в этот нагретый своим телом шатер.
Так, в обнимку, они стояли и смотрели на дождь. А дождь — прямой, отвесный — плотнел и плотнел, шумел все веселей, и вскоре к ногам пала прохлада, воздух сделался свежим, а под углом неуверенным баском подростка забормотал первый ручеек.
— Как хорошо! — сказал Сторожев. — Как хорошо жить. Жить, просто жить. Знаешь, первый раз за долгое время мне было неприютно без другого человека, без тебя, Саша.
Ее как будто бы осыпали жаром с головы до ног.
— Повтори! Повтори! Повтори, пожалуйста, что ты сказал!
— Да что ж тут повторять, тут и повторять нечего!
— А ты повтори, повтори! Не скупись.
Но Сторожев лишь улыбался да грел своим дыханием ее голову сквозь косынку, ее шею и плечи. А дождь все шумел, а ручеек все бормотал и бормотал, и в его выговоре узнавала Саша свое, только свое: «Мне было неприютно без тебя, Саша. Неприютно без тебя, Саша».
И даже потом, когда ливень схлынул, а ручеек примолк, и только с крыши, лебеду прошивая, падали крупные, как монеты, капли, Саше и в этих громких хлопках слышался голос Сторожева и его пугающие слова.
— Что будет? — переспросил Сторожев, и она в смятенье поняла, что самые потаенные свои мысли случайно сказала вслух. — Не знаю, ничего не знаю… Все запутано, все непросто… Я никак не отболею от первого брака. Третий год, а…
Таким — задумчивым — Сторожев и уехал назавтра из больницы. Прощаясь с Сашей, он смотрел на нее грустно, вздыхал, однако приедет ли, нет ли и как долго его ждать — ничего насчет этого не сказал.
А сама Саша не спросила. Постеснялась спросить.
На целую вечность растянулся первый без Сторожева день. Обманывая себя, Саша то и дело ходила мимо восьмой палаты, заглядывала в угол, где его койка, однако там уже был новый больной. Однажды подумалось, что Сторожев придет после работы. Но вот подкралась ночь, а его все не было и не было.
И еще один день истлел в ничто, а за ним и другой и третий; и целая неделя истратилась впустую.
Однажды Саша поняла, что здесь не дождаться ей Сторожева никогда, и, поняв это, она сразу же отказалась от ночной смены. Да вышло — на свою же беду. Теперь на нее обрушилась такая бездна ненужного времени, что не знала, куда от него и деться.
Замучили сны — короткие, рваные и такие страшные, что за ночь Саша пробуждалась по нескольку раз. Однажды приснилось: вот она гладит белье и вдруг слышит предупреждение, что на их город летит ракета с водородной бомбой. «Уже?» — только и успела подумать Саша. А бомба уже лопнула. Взрыва пока еще нет, в целом мире пока еще только свечение — огненное, беспощадно-яркое, оно ослепило глаза даже сквозь опущенные бамбуковые жалюзи. Спрятав за спину похолодевшие руки и отвернув в сторону лицо, Саша ждет взрыва. «Боже, я хоть успела узнать, что такое большая любовь, а многие этого теперь так и не узнают». И тут проснулась. Сердце ботало так, что никаких иных звуков. Свесив ноги с дивана, она сидела, вслушивалась в эти гулкие неритмичные удары и, как только что во сне, подумала все о том же: «Я полюбить успела, а многие не успели». Едва заснула, как то же самое: в чистом небе плывет самолет с чужими знаками на крыльях. Вот он долетел до центра города, и от него отделилась пузатая черная бомба, Саша отчетливо видит на ней белую раскоряченную букву «А». Бомба снижается молча. Лопнула — молча. Ослепительное свечение — молча. До боли вжимает Саша голову в плечи, и когда свечение погасло, видит, что она раздета до нитки и тело ее смугло. «Атомный загар», — рассеянно думает она и еще раз пробуждается.
А однажды приснился ей Женя, муж. Сильный, мускулистый и бесстыдно голый, он ласкал ее под душной простыней, и ласки его были томительны и ненасытны. Но всего удивительней, что телом был весь он, ее Женя, а ладони совсем не его — горячие ладони Сторожева…
И уже не во сне, а в яви, Женя словно бы почувствовал, что у Саши большие нелады нынче в жизни, и стал поджидать ее не только по утрам, но уже и вечерами. Она идет с работы, а он стоит под часами. И во взгляде его ожидание и неумело скрытая жалость. Не к себе жалость — к Саше.
Серенькие, дотлевали сумерки, и Саша устроилась у окна, поближе к свету, ушивала в талии новое, всего два раза надетое платье. В кухне сипело масло: Таиса поджаривала на ужин свежего судака, купленного с рук у соседа-лодочника.
— За сто-ол!
— Ешь одна, мне что-то не хочется.
— Опять ей не хочется. Я те дам не хочется. Да тебя уже и так ветром шатает.
И в это время негромко, но настойчиво трижды стукнули в дверь. На ходу вытирая о гремучий передник руки, Таиса пошла открыть.
Гостем оказался Женя Владыкин. Он вошел и привалился плечом к косяку. Немой истосковавшийся взгляд его застыл на жене. Мельком взглянула Саша на мужа, но и этого было довольно, чтоб заметить: глаза его округлились, лицо осунулось и тронуто бледностью.
Таиса поспешила было оставить их с глазу на глаз, но:
— Можете не уходить, у меня тайны нет… Саш, я тоскую по тебе. Нет такой минуты, чтоб не думал я о тебе… Может, пойдем домой, а?
Саша молчала.
— Знаешь, давай оставим все нажитое и куда-нибудь уедем. По вербовке. Начнем все сызнова… Я думал, время даст обиду на тебя или зло. Нет зла, нет обиды, а есть тоска.
Молчание.
— Знаю: я нехороший, слабый волей человек, но ведь это нетрудно исправить… Тебе, верно, смешно это будет слышать, а я ведь в техникум поступаю. Для чего? Сам не знаю. Упрямство изнутри распирает. Два экзамена уже свалил.
— Ступай, Женя, домой, — сказала наконец Саша. Тон ее был ровным, без обиды, но в то же время не оставлял надежды.
— Саш, я…
— Ступай.
«Безумство! Какое, если приглядеться, безумство — человеческая жизнь, — поглядывая на Сашу, думала Таиса. — Должно быть, все мы ложимся спать и пробуждаемся с мыслью о журавле в небе и не хотим замечать синицы, которая так привычна в наших руках. Мы зачем-то тянемся к равнодушным и чуждым нам людям и не видим преданности близких. Как часто меж этими вот огнями колотится наша жизнь. А она куда проще, жизнь, чем мы ее придумываем».
— Да любишь ли ты своего Сторожева?
— Довольно об этом, не надо.
— Тебе, конечно, видней. Но ты подумай. Было о чем думать.
Сторожев между тем по-прежнему не давал о себе никаких знаков. А Женя все так же поджидал ее у ворот.
И Саша думала об этом постоянно, везде. И однажды, в предвечерний час, собрала она пожитки и сказала Таисе, что возвращается домой.
— Я слабый человек, всего лишь женщина… Жить в одиночку боюсь.
Таиса поздравила ее и сказала, что семья Владыкиных будет с этого дня самой прочной.
— Я тоже думаю так, — согласилась Саша. — Я много думала и поняла: в жизни часто надо поступать не «как хочется мне», а «как нужно». «Как нужно» — это крепче, надежнее. Если хочешь, это и честнее.
Женя обрадовался ее возвращению несказанно. Он всячески старался погасить свою радость, но она так и выплескивалась наружу — в улыбке, в голосе — во всем. Тут уж он ничего не мог поделать с собою. А однажды в его взгляде сквознуло даже что-то очень неприлично-ликующее: «Я говорил, что ты вернешься, говорил? Ну что?!»
Целый вечер молчали, и только перед самым сном теплым угольком занялся было у них разговор.
— Жень, а ты обрезался, похудел.
— И поседел, — добавил он. — Видишь? — и склонил к ней голову.
Саша глянула и смолкла: паутинки седины пробились не только на висках, но перепутались уже по всей его густой шевелюре. Женя откинулся головой к стене и остановил на Саше строгий взгляд.
— Саша… знаешь… еще один твой такой же номер, и я с собой покончу.
Сказано было ровно, ужасающе буднично, и Саша поверила. Ей сделалось очень неуютно, и она постаралась ответить ему так же убедительно и так же твердо:
— Все, Женя, все! Больше у тебя не будет повода переживать.
Через день, в выходной, Владыкины съездили в Мостки и привезли домой Андрейку.
Перед осколком зеркала Люся Трушина пушила прическу.
— В шестую палату эх и мировецкий больной поступил. Кудрявый, веселый! Я уже навела справки: двадцать четыре года, неженат, центральным нападающим в классе «А» играет.
— Эпилепсия или менингит? — спросила Таиса.
— Сотрясение мозга.
— Ну, если всего-навсего сотрясение, крути на бигуди.
В углу, на электрической плите, как всегда, кипятились шприцы, вода бормотала. Задумчиво глядя на пузыри, Саша помешивала шприцы длинной металлической спицей.
И тут в сестринскую заглянул один больной в сказал Саше, что ее ожидают у входа в корпус.
День был стеклянно-светлым, с колким ветерком, и Саша поверх халата накинула плащ.
«Кто это может быть? — поспешно шагая, думала она. — Наверное, Женя с Андрейкой зашли из детсада».
Открыла дверь — Сторожев. Он!
Кипенно-белая нейлоновая сорочка при черном галстуке и новенький, пошумливающий от ветра плащ казали его женихом в самое святое, свадебное утро.
— Здравствуй.
Сказал так просто, будто бы видел ее не далее как вчера. Улыбка его была радостна.
— Я из Жаксы-Гумара. Прямо с самолета — к тебе И перевел дух.
— Едем куда-нибудь. Все равно куда.
— Нет. Нет.
Он так удивился, будто б ему наобещали, а теперь вот отказывают.
— Ради бога нет! — и попятилась к двери.
И опять он очень удивился. И приблизился к ней вплотную.
— Нет-нет. Не-ет…
Он мягко, но и настойчиво сжал ее плечи. Пытаясь освободиться, Саша ощутила знакомый жар его ладоней а вместе с ним и такую знакомую слабость в теле.
— Нет, пожалуйста, нет, — взмолилась она еще раз а сама уже шла рядом с ним, и скользили, шуршали у нее под локтем оба плаща сразу.
Дверца легковой машины была уже приоткрытой и человек за рулем улыбался, и в приемнике тонко играли скрипки.
И уже опускаясь рядом со Сторожевым на сиденье Саша вскрикнула:
— А как же халат? Я забыла оставить халат.
Машина с места взяла скорость. Ветер ворвался внутрь ветер охватил лаковое тело машины, и в какой-то миг Саше показалось: сейчас автомобиль взлетит.
Одно только лето
Таяло. Над оголенными комьями пашни кружили грачи. Снег отсырел, размяк. Отсырели и головки Вадимовых сапог. Важно посматривая по сторонам и тряся тощими горбами, навстречу прошагал верблюд, запряженный в сани. «И такая скотинка не перевелась еще?» — удивился Вадим. А удивляться было нечему: совхоз распластался под боком у Казахстана.
Еще две недели назад Вадим был солдатом, еще позавчера гостил у матери, а сейчас он опять агроном, и направление ему — в Песчанский район. Вот она, степь-матушка. Глубинка.
Вадим поднялся на взгорок. Далеко лежали кругом снега. Ни леса, ни горизонта — только снег как небо и небо как снег. Впереди в полутумане разгляделась кулига изб, как стадо овец, сбившихся в тесную кучку и завязших в снегу. Это и была Зябловка.
Пришли на память предостережения: «После обучения в Саратове и службы в Ростове Зябловка покажется необжитой Чукоткой. Два десятка дворов, и ни одной девчонки. Народ отпетый — вдовы военных лет, возьмут в шоры — взмолишься! Здесь уже на что один «огонь-мужик» бригадирил, но — сжили».
Вадим Колосков был узкоплеч и тонкошей. Шея его высоко, будто бы с вызовом вылезала из пиджака, и на ней не держался шарф. Когда Вадим говорил о чем-нибудь серьезном, то всегда перехватывал насмешливый взгляд собеседника.
«Что я здесь буду делать? Может, вернуться, пока не поздно?»
«Вер-нись, вер-нись», — скрипел под ногами снег.
В техникуме он разменял время на пустяки: футболил да на танцульки бегал. А служа в армии, растерял-перезабыл и те скудные знания по агрономии, которые были.
«Что ты здесь будешь делать?» Но тут он себя тем успокоил, что и в любом другом месте придется начинать все сызнова. Нет, бежать назад — этак никогда не начнешь работать. «А, дьявол с ними, с вдовами военных лет! Авось не съедят».
У самой Зябловки встретились ему дети. Шли они как гуси — друг за дружкой в затылок, не ломая порядка и соблюдая рост. Впереди отмеривал саженки худой подросток, был он выше остальных на две головы и, как конторский служащий, с тоненькой папкой под мышкой. Замыкала строй девочка лет семи, ее зеленое пальтецо одной полой бежало по снегу, и, когда пола откидывалась, под нею частили игрушечные валенки в калошах.
«И пошли они, солнцем палимы», — вспомнилось из хрестоматии. Еще раз Вадим отметил с унынием: глушь так глушь! Даже школы нет.
На задворках Вадима поджидал худощавый мужчина лет под сорок.
— Здравствуй, Вадим Павлович! — сказал он радостно и в широкой улыбке обнажил полный рот нержавеющей стали. — Мешков, управляющий. Ну, брат, спасибо тебе, в самый кон приехал. А то меня на госэкзамены отпускать не хотели. Не пустим, говорят, и точка. Квартирку тебе подыскал. Сначала хотел к бабке-одиночке, да у нее ни газет, ни радио. А Марья эти штуки любит. Не возражаешь?
Вадим не возражал. Он только удивлялся: как ушел он от директора совхоза один, так и шел всю дорогу в одиночку, никто его не объехал, не проехал. Телефона, Вадиму еще на центральной сказали, в Зябловке нет. Как же о нем узнал этот Мешков? Своя, как видно, связь — неуловимая.