Старик-рентнер опять посмотрел по сторонам и осторожно развернул пакетик. Да, вчера была суббота, и вчера он купил это сухое печенье, а сегодня, в воскресенье, станет жевать это печенье, запивая его маленькими глотками кофе. Из чужой чашки. А ведь когда-то…
Рентнер сидит за этой чашкой час. А может быть и дольше. Никто на него не посмотрит косо. Потому что здесь — ресторан господина Кюблера, ресторан — в котором самообслуживание. На разную цену. Для самых разных людей.
А что тут появлялись разные люди, Автор убедился сам. Здесь ему довелось сталкиваться с очень интересными… даже с одним таким, что отвернулся от своих миллионов. Есть же такие чудаки! Автору даже кажется, что не будь их — мир стал бы беднее и серее! И когда Автор за соседним столиком привык встречать этого сравнительно молодого, элегантно одетого господина, всегда сидевшего спиной к залу и сквозь сильные стекла очков глядевшего в бокал с вином — тогда Автор решил, что появление этого господина не случайность.
Однажды господин в очках пришел со своим вином, но места не было. Оглянувшись по сторонам, он нерешительно подошел к Автору и спросил:
— Я вам не помешаю? Можно?
— Конечно, пожалуйста, — с тревожным предчувствием чего-то значительного, ответил Автор. — Прошу вас.
Некоторое время длилось молчание. Потом пришедший поднял свои, увеличенные стеклами очков, глаза, и сказал:
— Я вас тут встречаю. Довольно часто. Тут, ведь, правда, симпатично и… и тут… тут, понимаете, как будто бы тебя охватывает состояние…
— Состояние одиночества? — тихо произнес Автор.
— Да, да. Вы это определили очень… очень правильно. Верно. Состояние одиночества. И я рад, что встретил человека, чувствующего… даже, может быть, ищущего
одиночества
не в горах, не в заброшенной, деревушке, а вот здесь, среди этих столиков, — он несколько театрально развел руками, и склонившись над вином, начал говорить о себе.
Этот рассказ был так неожидан и откровенен, что Автор вначале прислушивался с некоторым недоверием. В самом деле: странно, ведь, узнать, что у человека громадное состояние, великолепная вилла, хорошие, по-настоящему преданные слуги, возможность путешествовать, встречаться с друзьями и… и вместо этого, иногда, уезжать, чтобы попасть в один из уголков ресторана Кюблера и провести несколько часов в одиночестве.
—
А семья? — спросил Автор и посмотрел на красивое в своей задумчивости лицо рассказчика.
—
У меня семьи нет. У меня никого нет. Никого, — повторил он. — Была мать. Старушка мать. Вы меня поймете? Она для меня была всё. И вот ее уж нет. И я… Я не знаю, что мне делать? Вокруг меня пустота. Меня ничто не поддерживает. И никогда и ничто не поддержит. Теперь я как дом, из-под которого исчез фундамент. Дом должен рухнуть.
Автор не будет воспроизводить в подробностях страшную исповедь человека, как будто бы уже определившего свою судьбу. Но Автор не может не воспроизвести таких слов господина в очках:
— Я не понимаю нынешних писателей. То есть, понимаю, но не принимаю создаваемое ими. Они — чужие мне… В настоящую душу настоящего человека они, вроде бы, не хотят или боятся заглянуть. Это умели делать когда-то. Без боязни. А сегодня? Возможно, я предъявляю чрезмерные требования… Возможно. Но я хотел бы встретить роман или повесть, в которых была бы раскрыта трагедия взрослого, думающего человека, утратившего старушку мать… Ее уже нет, и ее седеющий сын, как тот дом без фундамента, обязан рухнуть. Вы скажете, что это несколько противоестественно? Согласен. Но я — тот дом без фундамента.
Он взглянул на часы и с сожалением сказал:
—
Мне надо уезжать… Спасибо.
—
За что? — в недоумении спросил Автор.
—
Должно быть за то, что вы первый, с кем я
так
говорил. Я даже надеюсь, что мы с вами встретимся. Как знакомые…
И он протянул Автору свою визитную карточку. На ней
— имя, фамилия, город, название улицы и номер дома. Автору довелось еще не раз встречаться с господином в
очках, о котором он уже многое знал и уж ни в чем не сомневался.
Автор нарочито не называет фамилию этого странного господина. Почему? Так, не нужно. Не к чему…
Но Автор, как только забивался в свой угол ресторана Кюблера, часто вспоминал о своих встречах с господином в очках… Вспоминая, Автор вынимал тщательно хранимую вырезку из газеты «Абендцейтунг» за 26 ноября 1967 года, в которой — на первой странице — под крупным заголовком сообщалось о том, что «самоубийца пожертвовал свои миллионы слепым».
Самоубийца — это тот самый господин в очках, который о самом себе в ресторане Кюблера говорил: «Вокруг меня пустота. Меня ничто не поддерживает. И никогда не поддержит. Была старушка мать. Ее нет. Я как дом, из-под которого некая сила вырвала фундамент. Дом должен рухнуть».
Вспоминая эти слова, Автор перечитывал заметку в «Абендцейтунге». Газетные строчки говорили о том, как миллионер сидел вечером в гостях у своих друзей, как неожиданно поднялся и еще более неожиданно сказал: «Прощайте. Я ухожу. Вам хорошо»… Все с удивлением посмотрели на него, и никто, конечно, не предполагал, что он — через полчаса попав в свой великолепный особняк — не снимая смокинга ляжет в постель, с которой его уже поднимут мертвым…
Так человек в очках оказался в своей окончательной пустыне, и Автор никогда уже не встретит его здесь, в этом ресторане Кюблера, где продолжает звучать музыкальная мелодия, тревожно-таинственная, как сама жизнь.
Воспоминания об этом человеке Автор вписал в книгу не случайно. Они ему нужны. Хотя бы потому, что в том прошлом, отодвинутом на многие десятилетия, кой-кто уходил, умел уйти в свое собственное одиночество.
Автор не хочет быть голословным, и потому будет говорить —
О судьбе генерала Нововойтова
—
Есть такие, что могут жить среди людей и не замечать их, — задумчиво сказал Решков, и, помолчав, добавил:
— Есть такие, Владимир Борисович.
—
Таких вы знали, Леонид Николаевич? — спросил Кулибин.
—
Да. Одного. И с завистью разглядывал, удивляясь, как это может человек создать вокруг себя и только для себя пустыню.
—
Это кто? Схимник какой-то? Или отшельник, отрекшийся от мира?
—
Нет… Так… Просто… Такой Нововойтов, ну…
—
Генерал Нововойтов? Позвольте! Я что-то слышал. Такой случайно сохранившийся, немножко помешанный барин, который…
—
Да, да. Он-то и был одним из тех, не замечавших людей. А почему, тут уж надо бы говорить словами сказок и легенд. В самом деле — вот 1918 год. Нововойтов — барин, однорукий генерал — в подвалах чека. Из подвалов — никто не выходит. А он — вышел. Сказка? Да, сказка о каких-то письмах, найденных у Нововойтова. Письмами заинтересовался один чекист, потом — другой, затем письма попали куда-то очень высоко, и с
высот
приказ: отпустить генерала, не трогать и, конечно, не расстреливать. Но что с ним делать, про то в приказе забыли написать. И когда вывели Нововойтова из подвала, и объявили ему о «воле», он, видимо, ничего не понял. Пустыми, отсутствующими глазами он смотрел и ничего не видел. Таким, тихо помешанным, со всунутым в карман «освобождением», очутился Нововойтов на улицах Москвы. Иди, дескать, куда хочешь. И он пошел. Понимаете, Владимир Борисович, он пошел, этот, теперь уже помешанный генерал, и рядом с ним, день ото дня разрастаясь, двигалась сказка. Где его только не встречали? И всюду перед ним все почтительно расступались. Даже агенты МУРа, московского уголовного розыска, и те в смущении отодвигались в сторону. Они привыкли к нему, знали, что его «трогать нельзя». Иногда, правда, в суматохе хватали и Нововойтова, но разглядев — отводили в сторону и, слегка подтолкнув, давали «волю». До того дошло, что перед этим помешанным барином, в шутку, понятно, во фронт становились милиционеры. Шутка, конечно, шуткой, а всё ж таки казалось, что и милиционеры радовались, что на них из-под седых бровей смотрит прошлое. Напомню, Владимир Борисович, что и тогда Москва состояла не сплошь из чекистов, милиционеров и отрядов по облавам, имеющих право загонять людей, как скот, во дворы, и хватать «подозрительных», причем враждебность к власти определялась по точно разработанной инструкции: «Морда интеллигентная — заметай!» Ну, а те «интеллигентные морды», кому выпало счастье остаться не «заметенными», те в Нововойтове видели чудом сохранившийся остаток старины с могильными холмами, под которыми были похоронены их отцы, деды и прадеды. Этот памятник былому, этот однорукий генерал в потрепанной шинели кружил в районе Каланчевской площади. Его встречали то там, то здесь, во дворе какого-либо большого дома или около полуразрушенных пристроек брошенной фабрики Сиу и Компания. Потом он пропал, и кой-кто, заканчивая сказку о помешанном генерале, вздыхал и крестился: «Вечная ему память».
А Нововойтов был жив. Он отодвигался от людей, спасался от чужих глаз и уходя в какое-то свое, болезненное одиночество, очутился, наконец, вне Москвы, прибился к древнему подмосковному городищу, может быть не соображая, что это Кунцево. Здесь, в месте, вошедшем в русскую историю под названием «Сетунекий стан», он как бы прижился к пустому берегу Москвы-реки, даже не к берегу, а к одному камню на нем. К этому камню, обычно, он приходил рано, чуть ли не на рассвете, и стоял, наблюдая за поднимающимся солнцем. Он не обращал внимания, что ветер, казалось, старается оторвать пустой левый рукав от изношенной и очень грязной шинели. Он следил за солнцем. Когда оно взбиралось высоко, он усаживался на камень, смотрел прямо перед собой и только на воду. Где-то часам к десяти-одиннадцати сюда, по обрыву, спускались мальчишки. Озорной и дерзкий народишка, мальчишки пристраивались около Нововойтова и тоже, с явно не детской серьезностью, устремляли задумчивые взоры туда, куда смотрел чудной старик. Потом кто-то из мальчишек осторожно подкрадывался к однорукому барину и совал в карман его шинели ни во что не завернутый кусок черствого хлеба. К хлебу иногда прибавлялась луковица. Когда же застывшие глаза Нововойтова поворачивались к мальчишке, тот быстро-быстро кланялся и убегал к своим компаньонам, тоже начинавшим издали кивать головёнками. Затем мальчишки исчезали по своим неотложным делам, а старик, поднявшись с камня, щурился, словно стараясь припомнить что-то очень нужное. Это ему, видимо, не удавалось, и он опять опускался на камень, всем чужой и обо всем забывший. Во всяком случае те, кто пробовал заговорить с ним, скоро убеждались, что старик видит и знает лишь сегодняшнее. Что было когда-то, на прошлой неделе, то для него уже не существовало… И вот надо же было — и совершенно случайно — одному из сотрудников МУРа заглянуть в архив и там обнаружить пустяковый донос на старушку Елену Петровну Нововойтову, на личность «классово чуждую». Донос заставил задуматься: а не имеет ли к ней отношения тот странный помешанный однорукий генерал, обычно сидящий на камне у Москвы-реки? Весьма правдоподобное предположение завершилось тем, что однажды утром два милиционера и оперативный уполномоченный отправились на розыски и без всякого труда обнаружили старика. Сидел он, как всегда, на камне, сгорбившись, опустив голову на правую руку. Левый его, пустой рукав трепал ветер. Оперативный уполномоченный подошел к камню и спросил:
—
Вы — гражданин Нововойтов?
Старик ответил не сразу. Подняв усталые глаза, он некоторое время шевелил губами и только потом утвердительно кивнул головой.
— Вам известна Елена Петровна Нововойтова?
Старик прищурился и принялся тереть лоб своей единственной рукой.
—
Елена Петровна Нововойтова… Елена… Петровна… Нововойтова, — раздельно и громко повторял уполномоченный, наблюдая, как в глазах тихо помешанного зашевелилась живая мысль.
—
Мама, — вдруг прошептал старик.
Оперативный уполномоченный помог ему подняться с камня. Затем его усадили в старенький форд.
—
Ну и что? — задали вопрос уполномоченному в МУРе.
—
Это его мать…
Форд двинулся по адресу доноса, и минут через сорок остановился у деревянного домика. Уполномоченный первым выскочил из автомобиля. Милиционеры, со стариком, подошли к калитке уже тогда, когда уполномоченный стучал в дверь. На стук выбежала молодая разбитная и очень краснощекая для Москвы тех лет баба.
—
Чего грохочешь? — накинулась она на уполномоченного. — Вселены сюда по ордеру.
—
А где гражданка Елена Петровна Нововойтова?
—
Тут. Да только какая она гражданка? Буржуйка. Генеральская. И к тому живучая подлюка: до девяноста лет дотянула и не подыхает!
—
Замолчи, дура! — крикнул уполномоченный.
— Чего молчать! — заверещала баба. — Я что: лишенка? Я бы такую буржуйку своими руками удавила. Вот так: хрясь, и всё!
Вряд ли смысл этого разговора дошел до сознания старика. Даже когда его с рыданием обнимала Елена Петровна Нововойтова, он оставался совершенно равнодушным. И лишь на какой-то миг, видимо, к нему вернулась память. Он прикрыл глаза рукой и… опустил ее, глядя на слезы матери с тупым недоумением.
Генерала Нововойтова всё же оставили в маленьком деревянном домике. Прожил он там недолго. В одно утро он исчез. Вы спросите, Владимир Борисович, куда? В свое одиночество, на берег Москвы-реки. Он продолжал там сидеть на камне, и смотреть на воду с зари до зари. Никому он не мешал и никому он не был нужен. Только мальчишки обрадовались и по-прежнему навещали его. А потом… Да, как-то однорукий барин, не дойдя до камня, упал и не поднялся. Мальчишки кинулись за помощью. Появилась милиция, старика взяли, доставили в МУР, а оттуда — переправили в какой-то старческий дом, под Киевом. А затем — перевезли в такой же приют, на Дону, где-то около Батайска.
—
Дальше что? — спросил Кулибин.
—
Приют был дальше. Приют! — почти закричал Решков. — И в этот приют — кого? Нет, я не против приютов. Пусть там доживают свои дни… Только не Нововойтов! Приют не для него. Для него. Тут что-то я путаю, Владимир Борисович, не знаю, но нельзя… он, этот однорукий старик, он особенный, иной, другой. Вы можете усмехнуться: особенность его в том, что он помешанный и утративший память о прошлом, больной. Согласен: Нововойтов больной. Но он болел одиночеством, стремился к нему, жил в нем, медленно умирая. Сначала на берегу Москвы-реки, потом — Днепра, а еще потом — Дона. И когда однажды утром донские рыбаки наткнулись на старика Нововойтова — они испугались: до того жутко набегала легкая волна на лежащие на песке худые, посиневшие, уже мертвые пальцы единственной правой руки, чтобы потом — отхлынуть назад, и после тихого раздумья вернуться к бывшему барину, генералу, левая рука которого была оторвана где-то в Мазурских болотах.
Автор убежден, что эта беседа Решкова с Кулибиным является как бы прологом к тому, что — и скоро — предопределит судьбу Суходолова, а потом приведет к трагедии
Решкова. Это убеждение и заставляет Автора показать,
как
—
Профессор Воскресенский вошел в действо
Может быть потому, что Решков боялся заглядывать в свою душу, он прятался в тень чужих судеб и находил болезненно-щемящее наслаждение от прикосновений к чьей-то просыпающейся совести.
Чужая совесть не давала ему покоя. Сам, так ему казалось, свободный от смущений, он со сладострастием следил за терзаниями других, всячески разжигая их внешне пустяковыми разговорами, причем сам себе отдавал отчет, что всё это — похоже на примитивную провокацию, в результате которой предстоит чье-то крушение, гибель, катастрофа.
Для чего ему это было нужно? Не отвечая на этот вопрос, Автор всё же должен заметить, что есть люди, которых радует чужая беда. К числу их, видимо, принадлежал и Решков, в последнее время ставший пристально наблюдать за своим помощником Суходоловым.
В том что Суходолов, совершенно честно примкнувший к революции и уверовавший в нее, идейно шатается, Решков не сомневался. Он совершенно отчетливо видел, что Суходолов лишь по инерции продолжает цепляться за остатки своей веры, как делает это гибнущий человек, инстинктивно пытающийся хоть на мгновение продлить свою жизнь.
Простой бесхитростный Суходолов со своим смятением тянулся к Решкову, к умному человеку, к бывшему студенту, у которого много красивых слов и уменье отвечать на серьезные вопросы.
Суходолов не видел настоящего Решкова, он признавал его близким себе и нужным, готовым не только помочь в трудную минуту, но и указать правильный путь. В этом он очень нуждался. Чем дальше шло «углубление революции», чем беспощаднее, по-якобински, действовали чекисты, выполняя приказы Ленина, тем чаще и чаще задумывался Суходолов о себе, о своем месте в жизни, о будущем. Раньше для него всё было как-то просто. Он мог спокойно сидеть перед Решковым и говорить: «Устроим порядки в России, потом у соседей, у чехов, к примеру, потом у тех, кто подальше, у французов и французских соседей. До порядка во всем мире. И чтоб всюду были органы. Чека чтоб обязательно была. Такова моя теория».