Судьба. Книга 4 - Хидыр Дерьяев 4 стр.


— Какой парень? Берды, что ли?

— Разве это Берды был? — В глазах Огульнязик заинтересованное любопытство. — Скажи, пожалуйста не узнала его — возмужал как.

— А вы знакомы?

— Да так, немножко… Считай, что незнакомы.

Ну, что же ты, Узук? Вот она, соперница, рядом сидит. Ты видишь её смущение, слышишь, как предательски дрогнул её голос, когда она солгала тебе, что незнакома с Берды. Ведь это о ней думал он, её имя не решился назвать, когда оправдывался в своей любви. Это её муж, старый ишан Сеидахмед, пытался опозорить и ославить тебя, а она увела у тебя твоего мужа, отца твоего ребёнка. Выскажи ей всё, что ты думаешь о таких бесчестных женщинах, строящих своё счастье на печали других, покажи ей своё презрение!

Но Узук только тяжело вздыхает. Зачем говорить? Никакие слова, никакое презрение тут не поможет. Да и так ли виновата Огульнязик, если к ней потянулось сердце Берды. Тоже мало радости видела за стариком своим, ишаном, тоже хочется счастья, пусть даже чуточку ворованного. Не прячь глаза, девушка, не стыдись своего счастья, Огульнязик! Будь у меня в руке острый нож, воткнула бы его в сердце твоё, змея-разлучница! Или — в своё, в то, что так назойливо и тягостно копошится, царапается там. А скорее всего пожалела бы нас двоих, только в том и повинных друг перед другом, что обеим одной радости хочется, а её слишком мало на земле. Пожалела бы и приберегла нож для третьего сердца — звериного, красного, обросшего косматой волчьей шерстью сердца Бекмурад-бая. От них, от Бекмурад-баев, горе человеческое горами воздвигается, слёзы текут реками. Скрутила их Советская власть в бараний рог, посадила, как злых собак, на короткую цепь. Но долго ещё будет колоситься зло, которое они посеяли, долго будут кровоточить нанесённые ими раны. И у тебя, девушка, и у меня, и у нашего Берды.

— О чём говорили, если не секрет? — интересуется Огульнязик.

— О многом, — Узук встаёт и, чтобы не ходить вокруг да около, не тянуть новый нудный разговор, сообщает о том, что, по её мнению, должно больше всего обрадовать подругу: — Свободу Берды мне возвратил. Сказал, что ничем я ему не обязана и что вольна идти на все четыре стороны.

Огульнязик действительно вспыхивает радостным румянцем.

— Разве он муж тебе, чтобы талак кричать?

— Муж не муж, а любили друг друга, в верности клялись… И сын у нас общий, — помолчав, добавляет Узук.

— Не выдумывай, — хмурится Огульнязик, — не наговаривай на себя напраслину. За Аманмурад-баем ты была — его и сын.

— Может быть и так, — равнодушно соглашается Узук.

Тонкие крылья бровей Огульнязик сходятся в сплошную линию, ноздри маленького точёного носа вздрагивают и раздуваются. Она испытующе вглядывается в Узук, напряжённо думает и наконец говорит:

— Ерунда всё это!

— О чём ты?

— О Берды. Если он оказался таким низким человеком, что отрёкся от тебя, то ты от него трижды отрекись! Да только, думаю, все разговоры его — блажь.

— Нет, — возражает Узук, — любовь не блажь, а он признался, что полюбил по-настоящему.

— Имя… он назвал её имя?!

— Зачем оно мне? Не всё ли равно, на какое дерево перелетела твоя птица — на джиду или на сюзен. Всё одно щебечет она не для тебя.

— Вернётся к тебе Берды, — пообещала Огульнязик.

— Нет, — качает головой Узук, — нет.

— Вернётся! И прощения просить будет за свою глупость!

Узук бросает быстрый взгляд на разгорячённое лицо Огульнязик.

— Нет, девушка, не приму я его покаяния.

— Почему?

— Неискренним оно будет, слабым, а таловый посох не опора.

— Глупости! Надо уметь прощать людям слабости. Нельзя быть слишком большой гордячкой.

— Надо быть, девушка. Слишком долго и сами мы топтали и другим позволяли топтать наше достоинство. Не для того власть нам права дала, чтобы их снова на проезжую дорогу бросали.

— Ну, смотри, как сама знаешь. Другая может более покладистой оказаться!..

— Что ж, ничего, кроме счастья, я ей не пожелаю

— Неужто у тебя против неё зла ни капельки нет?! Нельзя же быть такой бессловесной овечкой! С неё шкуру дерут, а она только мекает!

— Я не мекаю! — сухо и колюче отвечает Узук и снова думает о ноже, которого нет. — Просто я не хочу поступать по пословице «На грача рассердился — скворца убил: и ты, мол, чёрный».

* * *

Берды не сумел бы вразумительно объяснить, что именно толкнуло его на откровенный разрыв с Узук. Но рано или поздно это должно было произойти, ибо обусловливалось логикой всех событий, стечением тех жизненных обстоятельств, когда решение, принятое вопреки им, может рассматриваться как явление странное, исключительное, не характерное ни для эпохи, ни для человека.

Бурный водоворот социальной борьбы, притягательно страстный и грозный накал революции, стремительное и зачастую необычное смещение привычных понятий — всё это, конечно, мало способствовало сохранению чувства, родившегося в детских сердцах и сразу же брошенного на широкий тракт общественной жизни. Тех счастливых минут, которые Узук и Берды испытали в обществе друг друга, было явно недостаточно, чтобы росток любви окреп и пустил глубокие корни, как невозможно с помощью одного-единственного сосуда воды взрастить из семечка плодоносящее дерево. И если Узук, замкнутая по существу почти все эти годы в узком мирке аульных перипетий и собственных переживаний, сумела сохранить своё чувство, потому что только с Берды связывала своё будущее, только в нём видела возможность вырваться из душной кабалы адата, это было естественно — для тёмной кибитки весь свет, что в тюйнуке. Но так же естественно было и для Берды, попавшего в самый центр жизненного вихря, сместить мысль и поступки с любви к Узук на более близкие — и более важные! — проблемы.

Первое время, мотаясь по дорогам войны, он часто вспоминал Узук, мечтал о встрече с ней, о её горячих объятиях. Но постепенно всё больше на задний план отходила она, всплывая в памяти в минуты воспоминаний как что-то доброе, приятное, но уже лишённое первоначальной притягательной силы. С тем же чувством Берды думал о многих своих аульчанах и друзьях, с которыми его разлучила воина.

Немалую роль сыграли и людские пересуды, прямо или косвенно доходившие до Берды. Обычай отцов — адат, по существу глубоко порочный и несправедливый в трактовке отношений между мужчиной и женщиной, крепко владел сознанием людей. И даже самые лучшие и отзывчивые из них, как Нурмамед пли Аннагельды-уста, твёрдо следовали неписаным канонам адата и писаным — шариата, тоже возводившего единомужие женщины и её бессловесную покорность в главный принцип, в краеугольный камень женского достоинства. Они могли вполне искренне сочувствовать бесталанным горемыкам, вроде Узук, могли решительно помогать им, как это сделал в своё время дядя Берды, Нурмамед. Но тот же Нурмамед, едва не погибший при защите Узук, резко воспротивился возможности породниться с ней: не место такой женщине у очага порядочного мужчины.

К чести Берды, он не слишком вслушивался в пересуды, чаще отмахивался от них, иногда спорил, отстаивая противоположное мнение. Однако капля по капле и камень точит, — всё чаще ловил себя Берды на том, что смотрит на Узук глазами ревнителей дедовских обычаев. Когда-то, когда любовный хмель будоражил кровь и кружил голову, Берды естественно и просто воспринял сообщение Узук о том, что Довлетмурад — его сын. Теперь он корил себя за излишнюю доверчивость, считая, что, может быть, невольно, от желания сделать приятное, но Узук обманула его. Сколько раз до этого она клала голову на одну подушку с косоглазым Аманмурадом! Какой же резон считать, что жизнь ребёнка началась в тайнике среди камышей, а не в байской кибитке?

Берды не ставил в вину Узук её обман. Наоборот, он старался найти оправдание всему, что цепляли на неё досужие языки. А когда в голову лезли дурные мысли, сердился, стыдил себя, ругал, обзывал самыми обидными прозвищами.

Но это говорил рассудок. А сердце? Сердце молчало. В нём поселилось новое, по-настоящему сильное и глубокое чувство. Оно родилось на сумеречной границе жестокости и доброты, в ту ночь, когда скованный Берды ждал своей страшной участи — по приказу Эзиз-хана его должны были разорвать лошадьми, как несчастного Агу Ханджаева. Но пришло неожиданное освобождение в лице Огульнязик, и вместе с вновь дарованной ему жизнью унёс тогда Берды и чувство зарождающейся любви.

Вначале он принимал её за простую благодарность к той, которая уже вторично делала для него доброе дело без малейшей корысти для себя — в первый раз она помогла Узук бежать от ишана Сеидахмеда. Потом судьба вновь столкнула его с Огульнязик в «сумасшедшей» келье ишана, и он понял, что не благодарность, а нечто значительно большее питает он к этой очень красивой, умной, смелой и очень обездоленной женщине.

Он хотел быть честным не только перед людьми, но и перед собственной совестью, поэтому долго убеждал себя, что обязан вернуться к Узук. И чем больше убеждал, тем яснее становилась вся безнадёжность убеждений. Сейчас любил не мальчишка, который потеет от одного прикосновения к руке девушки, а человек, познавший вкус жизни и смерти, трезво оценивающий свои стремления и возможности.

Бороться со своим чувством он не мог, да и не захотел бы бороться. Конечно, можно было скрыть это от Узук, оставив её на всякий случай, как второй выход в лисьей норе. Так делали многие. Но он поступить так не мог по врождённому отвращению ко всякой лжи и лисьим увёрткам. Он привык бить прямо и принимать удары грудью, но он не ожидал, что последнее объяснение с Узук дастся так трудно и оставит после себя не облегчение, а досаду и стыд, словно сделано было что-то скверное, нечистое, заставляющее прятать глаза от людей.

Ещё большей неожиданностью закончился разговор с Огульнязик. Он пришёл к ней в дом, увидев её радостную улыбку, сияющие глаза — и посчитал себя самым счастливым человеком в подлунном мире. Они пили чай с хрустящим домашним печеньем, и Берды думал, что скоро в его доме каждый раз будет такое вкусное печенье к чаю. Огульнязик беспрерывно шутила и звонко хохотала, а Берды мысленно представлял, каким весёлым и светлым будет его дом. Правда, оживление Огульнязик было несколько искусственным и чуточку нервозным, но Берды отнёс это к естественному состоянию женщины, встретившейся с любимым человеком.

Он не спешил заводить разговор о том, для чего, собственно, пришёл. Зачем спешить, когда и так уже всё ясно, можно немного продлить ожидание, оттянуть приятную минуту. А когда минута эта наступила, Берды долго сидел ошеломлённый, не понимая, что произошло.

— Спасибо за приятную шутку, — сказала Огульнязик, смеясь.

— Я не шучу! — закричал Берды. — Я люблю тебя!

— Разве Узук стала для тебя плоха? — спросила Огульнязик.

— Нет, — ответил Берды, — она хорошая и чистая, и я первый вытрясу душу из любого, кто скажет о йен дурное слово.

— Почему же в таком случае я должна принимать твоё признание всерьёз?

— Потому что это действительно серьёзно.

— Значит, хочешь любить двоих?

— Нет. Сейчас я люблю тебя.

Огульнязик засмеялась:

— Мы не ветки зелёного дерева, а ты не воробей, чтобы скакать с одной ветки на другую. Члену ВКП(б) это тем более не пристало.

— При чём тут ВКП(б)! — закричал Берды. — Я решаю вопрос, который касается только меня и тебя! Когда партия сказала: «Иди на войну», я пошёл, хотя ещё не был членом партии! И подставлял грудь под пули! И обнимал горячий песок! И замерзал в снегу под Оренбургом! Это было нужно для всех! А сейчас— моё личное дело!

— Нет, Берды, не личное, — возразила Огульнязик, — твои поступки — пример для десятка аульных парней.

— Неужели я всё время должен торчать на виду, как верблюжий череп на палке, указывая другим путь к воде?

— Обязан, — подтвердила Огульнязик.

— У тебя нет сердца, — сказал он.

— У меня есть совесть, — сказала она.

Послушай, сказал он, я не требую немедленного ответа. Такие дела не решаются сходу.

— Я уже решила, — сказала она, — и больше мы никогда не вернёмся к этому вопросу.

Смеясь и подшучивая, она проводила Берды за порог. И он ушёл, растерянный и злой, вспоминая старую пословицу, что женское сердце — пустынный колодец: пока не заглянешь, не узнаешь, что в нём — живая вода или дохлый верблюд.

Знал бы он, как отчаянно, как по-детски горько рыдала Огульнязик, упав ничком на свою одинокую кровать!..

Кто коз пасёт, а кто горшки облизывает

Было раннее утро — целый час до начала рабочего дня. Сергей и Клычли вознамерились использовать этот час, чтобы без помех обсудить первоочередные дела, однако этому благому намерению помешал осуществиться Черкез-ишан. Он вошёл, стащил с головы свою щегольскую белую папаху, отёр ею пот со лба и спросил:

— С утра заседаете?

Сергей досадливо крякнул.

— Ты-то чего спозаранку шатаешься? У тебя дело налажено, спал бы себе да спал, посапывая.

— Не до сна тут! — отмахнулся Черкез-ишан. — Голова кругом идёт, не знаешь, за что хвататься.

— Клопы, что ли, покоя не дают? — иронически осведомился Сергей.

— Это бы ещё полбеды, — сказал Черкез-ишан.

— А-а, знаю: его административный зуд заедает, — догадался Клычли.

Сергей фыркнул в рыжие усы. Черкез-ишан обиделся:

— Сидите тут, смешки разводите! Плакать впору, а не смеяться!

— Чем это ты так расстроен, что даже плакать собрался? — не гасил улыбку Сергей.

— А тем! — Черкез-ишан хлопнул тельпеком по столу. — Курсанты наши сбежали!

Сергей посерьёзнел. Нахмурился и Клычли.

— Куда сбежали?

— Шайтан их знает! Ночью расползлись, как паучьи дети.

— Все до одного?

— Сам иди посмотри.

— Да нет, зачем же, я тебе верю на слово. И постели разворовали?

— Наоборот, кое-что из своих пожитков побросали.

— Та-ак, значит, торопились очень, убегали от культуры. Плохо, выходит, ты с ними разъяснительную работу провёл.

— От моих разъяснений ишак на минарет бы влез и азан закричал! Все слова, которые только знал, в одну кучу собрал. И казалось, что поняла, дошло до печёнок. А утром заглянул на курсы — ни единой живой души.

— Плохо дело, — сказал Клычли.

— Плохо, — согласился Сергей. — Однако как ни крути, а советские школы в некоторых сёлах мы всё же откроем.

— Обязательно должны открыть, — кивнул Клычли.

Черкез-ишан распалился:

— Председатель ревкома и секретарь укома партии, как господь бог с пророком своим разговаривают! Все по их единому слову делается. Нет у тебя огня — на, поджарь ковургу. Как мы откроем эти чёртовы школы, если у нас учителей нет?!

— Ты здесь, товарищ Сеидов, истерик не устраивай, — одёрнул его Сергей. — Дело надо делать, а не кричать. Царя свергнуть сумели, а уж со школами как-нибудь справимся.

— Я не устраиваю истерик, товарищ Ярошенко, — перешёл на официальный тон и Черкез-ишан. — Царским дворцом рабочие за одну ночь овладели, а вот чтобы взять нашу крепость просвещения, много ночей потребуется.

— И ночей и дней, — подтвердил Сергей. — Кто спорит с очевидным.

— А если не споришь, тогда надо начинать с ноты пониже и повышать тон постепенно.

— Никак, ты обиделся на меня, ишан-ага?

— Брось ты свои шуточки! Не обо мне речь.

— О ком же?

— О людях, о народе. Почему они с учительских курсов бегут? Думают, что мы заставим их отречься от веры. Потому и берут ноги в руки. Ругая аллаха и пророка, мы только пугаем народ, от себя его отталкиваем.

Сергей пыхнул дымком самокрутки, распушил его по усам.

— Не согласен с тобой, товарищ Сеидов. Народ запугали не мы, а враждебные элементы, которые ведут антисоветскую пропаганду. Это они распускают слух, что мы искореняем веру. И тебе, как человеку умному и грамотному, как заведующему наробразом, наконец, следовало бы более глубоко разбираться в данном вопросе, а не петь с чужих слов.

— Не пою и не пел никогда, хоть и пытался отец заставить! — отрезал Черкез-ишан и вытер лоб тельпеком.

— Прошлыми заслугами не хвались, они нам известны. И в багаже своём, — Сергей постучал пальцем по лбу, — порядок наведи, чтобы не пришлось тебя политграмоте переучивать. Где ты сам слышал, чтобы мы против веры выступали? Мы говорим о баях и торговцах, о всяких обманщиках и мироедах, о муллах и ишанах.

— А муллы и ишаны — это не вера?

Назад Дальше