Над океаном - Смирнов Владимир 13 стр.


— Маринка, привет! А я к тебе! — услышала она веселый возглас. Навстречу не шел, а своим широченным, летящим шагом мчался, наклонясь вперед, улыбающийся старший лейтенант Барышников — веселый, безотказный Барыга, которого так с удовольствием называли близкие друзья, словно подчеркивая абсолютное во всем его бескорыстие и дружелюбие. — Гляди! — закричал он издалека и вскинул явно тяжелую пластиковую сумку-пакет.

— Что это, Сань? — старательно улыбаясь, спросила она (господи, ну за что они все так к ней относятся, все друзья и сослуживцы мужа; разве они не понимают, что их дружелюбие, их помощь только усугубляют ее положение, ее боль?).

— А у тебя сметана есть? — спросил он, покачивая сумку.

— Ну, есть.

— А масло есть?

— Сашка!..

— А вот есть у тебя... Ладно-ладно. Гляди! — И он раскрыл сумку. Она доверху была полна великолепных, тугих, остро пахнущих шампиньонов.

— Откуда такая красотища, Саш? — неподдельно восхитилась Марина.

— Женщина, в доблестных Военно-Воздушных Силах есть все! Ну, не буду, не буду томить — скажу. Все равно всяким штатским человекам, а тем более юбочному племени, туда ходу нет. На поле собрал, прямо у ВПП, то есть у полосы. Их там море — как травы. Растут всюду, хоть косой коси. Держи. Молись на Барыгу.

— Как — «держи»?

— А молча. Я домой принес уже. А эти тебе тащил. А теперь мне и тащить не надо: сама пришла. И то хорошо, меньше мороки бедному Сашеньке. Ну, все, меня супружница ждет — она их уже готовит. Пока, Маринка. Чего не заходишь?

— Наши... Ваши летают сегодня?

— Ну да. Разве не слышно? Правда, ночью туманец грозятся метеорологи напустить — ну да мы их не боимся.

— А ты не летишь?

— Уже! — засмеялся он легко. — Устал, скажу тебе! Сейчас вот насладюсь, нет, наслажусь блюдом богов, почитаю Рембрандту — и у койку. Ты читала Рембрандту?

— Ну тебя, Сашка, обормот...

— А вообще, конечно, устал, Маринка. Ночь будет трудная у ребят — погодка-то так и шепчет, так и шепчет, — как-то со значением сказал он и быстро осторожно глянул Марине в глаза. — Да...

— А зачем ты мне это говоришь? — сразу сжалась Марина. «Опять, опять... Что они за люди такие! Опять. Мама предупреждала меня, как предупреждала! Она все знала. Они действительно сумасшедшие, и самое страшное — они все братья в этом сумасшествии. Даже когда они разные...»

— Просто наши ребята летают сегодня, — вроде задумчиво произнес Барыга. — Соседний полк почти весь ушел. Ну, там-то... — Он неопределенно махнул рукой. — Там погода, конечно, другая. Но возвращаться-то все равно сюда. А там солнышко. Синий океан. Пальмы, атоллы. Рай земной.

— Где?! — изумилась она. — Ты что мелешь, Сашка? Какой рай?

— А ты не знала, куда мы ходим? — притворно удивился он. — Ну, там, вниз по карте! Завидую я им, — фальшиво сказал он, и она поняла — он фальшивит намеренно, для нее. Он фальшивит так старательно, что даже глухой услышал бы эту фальшь. Она ощутила длинный холод в спине, кончики пальцев закололо, как бывает от мороза. Зачем он это делает, зачем они все такие?! Чего они лезут в душу, что они хотят вернуть? Она ничего не хочет! Все, все кончилось, развалилось, что они еще хотят от нее? Неужели и с ним они делают то же? Она ведь ничего у них не просит!

Она резко повернулась и, рванув Птаху за руку, быстро пошла, почти побежала прочь, плохо видя тротуар.

— Эй, Маринка! — закричал позади Сашка. — Да ты что, Маринка?

Он догнал ее и пошел сбоку, дергая сумку с грибами из рук.

— Ну, ладно, ладно, не хотел я, а сумку отдай — я понесу, ну, дай, говорю! Я понесу сумку! Марин, ты чего? Что я сказал-то? Ну, прости, если обидел, но я сам не знаю, что такого сказал, чес-слово.

— Знаешь! — почти прошипела она с внезапно прорвавшейся злобой, ужаснувшей ее. — Все вы всё знаете! Н-на! — ткнула она ему сумку. — На́ свою отраву — и оставьте, оставьте меня в покое! — И она, стараясь удержать прыгающие губы, ослепнув от неудержимых слез, побежала за угол, не слыша, как заплакала Птаха; и бился, бился, не давая дышать, видеть, слышать, один вопрос, только один вопрос: «Что делать, что мне делать, что делать?»

Она почти бежала домой, а дома — она знала это заранее — всюду был он: его руками сделанные полки, купленные им и им читанные книги, запах бритвы в ванной, модели старых самолетов под стеклом серванта, его фаянсовая старая чайная чашка. Везде, куда ни шагни, — он, он, он!

Что же делать?!

Она остановилась. Птаха плакала, тонко всхлипывая. Уже зажженные, тусклые пока уличные фонари, празднично сверкающая витрина детского магазинчика «Тип-Топ», разноцветно-мягкие окна домов — все задрожало в низком вибрирующем гуле. Впереди, за железными воротами в конце проезда, за аллеей тополей и крышами зданий, нарастал тяжкий отдаленный гром. Вот он завис на одной мощной ноте, вот покатился в свист, удаляясь, — и далеко, в просвете между деревьями, на короткую секунду показались, мелькнув, цветные огни, окаймляющие силуэт самолета, и тут же промелькнули вторые. Гул и свист удалялись, затихали. Все. Улетели...

Она зажала ладонями уши.

Она не хотела слышать, она не хотела видеть. Но она все равно видела, как он сидит, скрюченный, в ненавистной, чудовищно бездушной, отнявшей его у нее стекляшке, в своей ужасной, забитой железом и проводами кабинке. Там, высоко, в темнеющем, пустом, безнадежно пустом небе.

Она подняла к небу, к низким облакам, залитое слезами лицо; она ловила щеками капли дождя и слез.

Птаха перестала всхлипывать; она молчала, рано взрослеющая девочка Пташка.

Но что, что делать?!

VI

НАД ОКЕАНОМ — НОЧЬ

В воздухе. 31 августа — 1 сентября

Ночь обрушилась внезапно — как обвал.

Словно из игрушечно-голубых небес рухнул, раздавив мир, черный провал.

Когда земля развернула их на восток-юго-восток, солнце, доброе, животворное, улыбающееся солнце, вот уже пять часов неустанно и дружелюбно плывущее для них над выпуклым краем океана, это живое солнце, обидевшись, сразу же скрылось, едва они отвернули от него, — и тьма, выжидающе-грозно маячившая далеко на востоке, рванулась к ним, вздыбилась и тут же навалилась плотной массой — и сразу, без перехода и полутонов, все исчезло, как если бы в огромном бальном зале, где только что сияли люстры и сверкала праздничная музыка, отражаясь в хрустале, разом погасли все лампы и свечи и инструменты потеряли голос.

Корабль вошел, вонзился в ночной туман, как раскаленный нож в ледяное масло. Ночь всплывала снизу, от невидимого холодного океана, клубясь чернеющими лохмами мокрой мглы, заволакивала стекла кабин, и знобко и стыло становилось экипажу. Земля, которая всегда есть, всегда ждет, которая рядом, даже если далеко, пока светит солнце, пока живет вокруг живой земной мир, — земля исчезла, растворилась в небытии. Во всем мире не было ничего, кроме обтекающей самолет мглы.

Ничего. Ни земли. Ни берегов лежащей глубоко внизу Атлантики. Ни пения и света в городах. Ни шороха листвы и трав, спящих в лесах. Не было даже самого полета и сотен и сотен километров, прожженных упрямыми турбинами.

Корабль, чуть покачиваясь, повис в этом черно-сером нечто, озаряя несокрушимо клубящуюся тьму мгновенными слепяще-алыми взблесками проблеск-маяков, прорезая ее весело-храбрыми трехцветными созвездиями АНО, да еще из двигателей — если б кто-то мог глянуть на корабль сзади — призрачно-жутко выбивалось рваное бледное пламя.

И лишь подрагивание указателей на изнутри светящихся циферблатах, покачивание силуэтика авиагоризонта, лукавое шевеление шкал компасов, само дыхание корабля говорило о высоте и скорости, о том, что машина живет и дышит, несет их, шестерых, сквозь мрак и холод в своем уютном чреве, охраняет, защищает широко раскинутыми крыльями, могучими двигателями, сталью бортов, питает их, таких хрупких, не приспособленных к самостоятельной борьбе с безжалостной, неустрашимой стихией, своим кислородом, теплом, светом и, наконец, дает им веру и уверенность — радиосвязь, эту путеводную звезду в затопившем весь мир непроглядном мраке. Мраке, который материален — мрак гремит могучим средневековым орга́ном Князя тьмы, мрак вздымается всесильным хоралом самого Мироздания, на которое они покусились.

Но далеко отсюда, в непроглядном мраке, шли сквозь ветер и ночь три мирных трудолюбивых судна, и в их глубоких, надежно укрытых трюмах-ангарах покачивались в дремной океанской качке курносые работяги «Беларуси», поскрипывали обтянутые втугую тросы раскрепленных на палубах лобастых ЗИЛов и угловато-плечистых КрАЗов. И плыл через второй по счету океан в сухих трюмах-закромах хлеб, золотые горы, насыщенные солнцем и добром. И лежали в уютной темноте отсеков заботливо упакованные смешные мишки, лопоухие зайчишки, хулиганистые клоуны, кокетливые куклы и почти настоящие экскаваторы. Радостное, развеселое, забавно-ласковое семейство игрушек, о которых пока не ведают лежащие в госпиталях и приютах обожженные, искалеченные, умеющие стрелять из автомата, но не умеющие строить за́мки из песка детишки — наследники веры и дела слишком рано повзрослевших и безвременно ушедших из жизни родителей, даже не успевших вкусить сладкой свободы, за которую они погибли.

Когда рассветет, суда войдут в лежащие сейчас под самолетом воды, и тогда кукол встретит стая корветов, вокруг хлеба закружат угрюмые боевые вертолеты и грозные стремительные фрегаты будут внюхиваться узкими хищными носами во след землепашцев-тракторов.

Скорее всего, они будут просто «вести» эти три мирных судна до того места, той точки в океане у побережья, где их встретят маленькие, низкорослые, но отчаянной храбрости и беззаветной преданности братству свободных юркие катера — маленькие, бессильно-пулеметные против ракет, бомб и пушек, но готовые ринуться навстречу любому фрегату и, приняв в мгновенном бою смерть, доказать высокое право на жизнь.

Скорее всего, вертолеты и фрегаты просто отвернут и уйдут рано или поздно восвояси. И ничего не случится. Скорее всего. Но ведь был уже Тонкинский залив — и все реки крови, пролитой после той ночи, не повернут вспять, даже когда выяснится наконец, что там произошло. Мертвые не выйдут поутру на поля.

И были два мирных «Антея», растворившихся в небе Атлантики, где-то в этих же местах, — по сей день хранит их тайну океан, а ведь в их отсеках тоже были игрушки, бинты и хлеб. И была кровь на палубах с мирными тепловозами возле кубинских берегов. Да чего только не было!

В общем, задача была предельно ясна и предельно проста: люди, везущие хлеб, должны на рассвете увидеть над собой звезды на крыльях. Когда возле них появятся чужие самолеты и вынырнут из рассветной мглы свирепые фрегаты, ребята на грузовозах должны услышать над головой гул турбин и знать, что ничего не случится — как должны будут это знать и на мостиках чужих кораблей. На сей раз ничего не случится. Хлеб и игрушки придут к адресатам.

Шорох, треск в наушниках, биение далекого радиоимпульса и в помехах — знакомый хрипловатый голос, летящий за ними и к ним сквозь туман, ночь, сотни километров безжизненного, опасного, черного пространства, гудящего мертвой пустотой:

— Девять пятьдесят третий! «Барьер» вызывает Полста третьего на связь.

Видно бледное — по контрасту с матово-черной маской — в розово-зеленовато-желтых сполохах приборного света лицо правого летчика, его выжидающий взгляд, несоразмерно широкие в летных доспехах плечи.

— Командир, есть связь, — докладывает спокойно-деловитый Щербак.

Кучеров топит большим пальцем в мягкой замшевой перчатке крохотную кнопку на роге штурвала, окаймленную тонкими красными буковками «РАДИО»:

— Я Полста третий. Выхожу в район работы с заправщиком. Прошел четвертую контрольную точку, получил подтверждение. Эшелон десять, скорость по прибору восемьсот. Все в норме на борту, порядок. Как поняли?

— Все понял, все. Танкер встретит вас по схеме. У меня все, до связи.

Глаза встретились во мраке кабины.

«Ну вот, старина, все в порядке. Земля там, где ей положено быть. Нас не забыли. Мы делаем то, что нам положено делать».

«Да, я знаю. За себя я не боюсь, я теперь все смогу. Но... Ты не думаешь?..»

«Нет, дружище, нет. Если б я так думал, тебя б тут не было».

«У нас будет трудная ночь. Командир, я хочу, чтоб ты знал...»

«Я знаю».

«Спасибо, командир...»

— Штурман?

— Есть, штурман. — Машков склонился над маленьким столиком в круге мягкого полусвета в своей почти полностью затемненной кабине в самом носу корабля и сосредоточенно колдует с карманным микрокомпьютером и ветрочетом; глаза блестят поверх жутковатого «рыла» маски. Он косится на приборы, последний раз щелкнув кнопкой компьютера. — Выходим в точку встречи через сорок две минуты. Мо-о-омент... До поворота — восемнадцать минут.

Он не поднимает глаз на небольшую цветную фотокарточку, закрепленную слева над «сапогом» радиолокатора на дюралевых уголках. Снимок все равно во тьме, а он и так знает, как смеется его славная маленькая Птаха.

— Оператор, есть что-нибудь?

Агеев помедлил, вглядываясь в экран круглыми глазками-бусинками, остро поблескивающими в волшебном зеленом свете, льющемся с мерцающего экрана; лицо блестит капельками пота, шлемофон расстегнут и сбит назад — ему жарко.

— Нет, у меня все чисто.

— А пора бы. А?

— Пора, — соглашается Агеев, быстро перещелкивает тумблеры на расблоках, меняя шкалу радара, несколько секунд внимательно изучает экран. — Нет. Пока все чисто, командир.

— Да они, наверно, маленько запаздывают. Заправщик что девица, — вмешивается штурман.

— Ясное дело — у соседа хата всегда кривая, — усмехается Кучеров.

— Да нет. Просто, если разминемся, будет... э-э... Обидно будет. Ведь почти четыре с половиной.

— Чего — с половиной?

— Часа. После дозаправки. Баки-то наши того. Агусеньки.

— Грамотный. Знаю, — отчего-то раздражается Кучеров.

Да, баки скоро «высохнут». Савченко, смешно вытянув шею из нескольких воротов снаряжения, всматривается в ночь. Радар еще не берет, а он уже глаза таращит, оптимист...

— ВСР?

— Аюшки?

Кучеров покосился на неизвестно чему сразу заулыбавшегося Николая.

— Стрелок-радист! Как у тебя там?

— Как в аптеке, командир.

— Ох, Щербак...

— Все великие всегда странны, командир.

Агеев недовольно сопит.

— Женька, разгильдяй! Ты связью работаешь? Наших буренок ищешь? Или опять читаешь про контрабанду?

— Никак нет, командир, работаю.

— Смотря чем...

— Головой — самое крепкое дерево. А сейчас вот вспомнил и радуюсь.

— Ну? — Кучеров сердито косится на улыбающегося Савченко.

— Я сижу верчком, Георгий — спиной, оператор — боком, вы — лицом вперед. А летим все в одну сторону. Во до чего техника дошла!

— Интеллектуал...

— Но дойных коровок нет. Нету буренок.

Агеев мрачновато и с явным неудовлетворением слушает. Кучеров с сомнением тычет большим пальцем за спину:

— Больше ведь дурака валяет, чем такой уж записной юморист. Зачем? Но тут, думаю, прав. Прав?

— Наверняка. А в чем?

— Молодец. Уважаешь начальство — сразу соглашаешься.

Савченко хмыкает.

— И не ухмыляйся. Я про оптимизм. Ибо наш оптимизм...

— Командир! — включается штурман. — Командир! Поворот вправо двадцать, переход в эшелон шесть.

— Ясно, штурман. Я правильно понял?

— Правильно, командир. Выходим.

— Радист! Связь. Есть? Ага... «Барьер»! Вызывает на связь Девять полсотни третий. «Барьер»!

— Слушаю, Полста третий, я «Барьер».

— Идем планово. Разворачиваюсь в точку рандеву. Занимаю эшелон шесть, курс девяносто пять. Дайте подтверждение.

— Правильно идете, подтверждаем.

— Понял, спасибо. До связи...

— Полста третий!

— Да-да, слушаю.

— Как там у вас? — В хрипении наушников слышалась нескрываемая тревога. — Как дела?

Кучеров скептически усмехнулся, переглянулся с Николаем, подмигнул ему и, проворчав: «На-ча-льство... Заботятся!» — бодренько ответил:

— Я Полсотни третий. А какие тут дела в потемках? Снижаюсь. Ничего, натурально, не вижу. — Он чуть улыбнулся, сообразив, как сейчас поморщился строгий Царев на «натурально».

— Принято. И соблюдайте дисциплину в эфире.

Назад Дальше