— «Барьер», я Девять шестнадцатый, взлет произвел, на борту порядок, иду по схеме.
— Я Семь тринадцатый! — ожил динамик. — Эшелон тысяча двести. Подход?
— Вот и он, — сказал Катюков и поглядел снизу вверх через плечо на Ионычева. Дверь распахнулась, впуская вернувшихся техников. В тесное помещение с волной холода ворвался гул и грохот аэродрома. — Переживаешь?
Ионычев не ответил, напряженно слушая динамик.
— Я «Барьер-подход», Семь тринадцатого вижу, — ответил голос оператора наведения и торопливо добавил: — Тринадцатый! Доверните влево десять, отставить, пятнадцать влево!
— Понял, — так же торопливо, излишне торопливо отозвался первый голос. — Понял, выполняю влево пятнадцать.
Ионычев пошевелил губами — то ли выругался, то ли что-то кому-то сказал.
— Ты чего? — насторожился Катюков.
Ионычев смотрел в ту сторону, где сейчас летел, снижаясь, в метельных злых вихрях самолет командира полка. Ионычев не мог ошибиться — слишком хорошо он знал голос своего командира.
— Я Семь тринадцатый, дальность сто, эшелон тысяча, условия подхода?
Да, он не ошибся. В эфире звучал голос лейтенанта — значит, лейтенант и сажал машину. Неужели Царев пойдет на такое?! Или он только доверит парню подход, а сажать будет сам? Конечно, «в случае чего» Царев подправит, поможет, но всегда ли можно успеть подправить? Ионычева пробрало ознобом, он оглянулся — нет, дверь закрыта. До него донесся негромкий смех техника.
— Пр-рекратить посторонние разговоры! — почти закричал он. Его перебил динамик:
— Я «Барьер-подход», курс посадки двести десять, снижение по схеме «Три», ветер девяносто пять градусов, как понял?.. Семь тринадцатый, довернуть вправо десять! Десять! Десять вправо! — Динамик почти кричал. — Задержать, уменьшить скорость снижения!
Ионычев, не сдержавшись, сквозь зубы выругался и бросил изумленно обернувшемуся Катюкову:
— Ты что, не слышишь? Савченко сажает!
Катюков пару секунд, задрав брови и вывернув голову, глядел ошарашенно снизу вверх на комэска, передернул плечами и рывком отвернулся к пульту; Ионычев вдруг остро пожалел его — через какую-то минуту вся тяжесть этой посадки ляжет на плечи Катюкова. Но Царев-то, Царев! Что ж он творит?!
— Семь тринадцатый, я «Барьер-круг», вас вижу.
Катюков быстро подвигал плечами, словно разминаясь, пока из громкоговорителей доносились отрывистые реплики операторов наведения и летчика, и положил руки на пульт.
Сейчас, вот сейчас Савченко разворачивается перед выходом на четвертый, последний, разворот — разворот, который ведет или к полной победе (раз уж он самостоятельно сажает!), или... Неужели Царев не возьмет управление? Не-ет, это уже не учеба, это, милые вы мои... Что — это?
Катюков решительно клацнул тумблером и четко, раздельно произнес:
— Тринадцатый! Я — «Барьер-старт». Ветер правый борт, шестьдесят... — Он покосился на приборы; Ионычев увидел, что ветер, согласно приборам, опять пошел в сторону. — Ветер семьдесят градусов правый борт, двенадцать метров, видимость шестьсот, повторяю, шестьсот, снегопад, полоса... — Он опять запнулся и, намеренно усложнив условия, закончил: — Полоса влажная!
— Я Семь тринадцатый, условия принял. На четвертом, шасси выпущено, с посадкой, остаток семь тонн[5] — старательно-деловито проговорил тот же голос в динамиках.
Ионычев вслушивался в интонации и вдруг заметил, что в этом молодом голосе нет нервозности, есть какое-то тугое напряжение; так должен говорить человек, долго собиравшийся на прыжок и наконец сделавший первый и безвозвратный шаг.
Включился руководитель посадки самолетов:
— Я «Барьер-посадка». Тринадцатый, удаление семнадцать, правее курса шестьсот, шестьсот правее!
Это было понятно — сильный, порывами, ветер мотал на курсе тяжелый самолет, пилотируемый неопытным летчиком, в котором еще не выработалось то самое «чутье летуна», позволяющее опережать любые каверзы взбесившейся атмосферы. И это было опаснее всего. Судя по всему, Царев полностью доверил посадку лейтенанту.
— Я Тринадцатый, исправляю шестьсот! — моментально донесся ответ. — Дальность десять. На курсе, на глиссаде.
Ионычев до рези в глазах вглядывался в ту сторону, откуда сейчас стремительно приближался бомбардировщик. Он ждал, очень ждал света посадочных фар корабля.
— Я Тринадцатый, прошел дальний! Посадку? — На мгновение в динамике прорвалось крайнее напряжение, напряжение на грани срыва. Ионычев непроизвольно сжал кулаки; он даже не замечал, что буквально жует щеку — дурацкая привычка, которую он, казалось, оставил в детстве.
Катюков быстро отер лицо, хрипло крякнул и зло перещелкнул тумблер:
— Я «Барьер-старт»! — Он все же секунду помедлил, словно осознавая всю тяжесть ответственности, которую взвалит на себя своим решением, — ответственности за судьбы, за жизнь и смерть идущего к земле экипажа, и — чего уж там! — ответственности за свое будущее и в большой степени за будущее своих близких. Что ж, служба в военной авиации трудна не ночами и высотами, но именно необходимостью и умением принимать ответственность и выдерживать ее. Катюков помедлил и отчеканил — будто хотел, чтоб магнитофоны записали его слова и голос как можно четче: — Я «Барьер-старт». Семь тринадцатому посадку разрешаю.
Где-то в низких облаках, выметывающих тонны снега, возникло тусклое желто-голубое свечение; оно быстро наливалось силой, желтизна исчезала, превращаясь в яркое голубое пламя; и вот уже ярчайшие снопы-пики посадочных фар рвутся сквозь уплотнившуюся тьму. Резкий треск контрольного звонка — в конце полосы вспыхивают мощные посадочные прожектора, разрубая, рассекая прошитый снегом черный воздух и высвечивая бетон ВПП. Ионычев едва глянул на часы, как динамик решительно отчеканил:
— Я Тринадцатый, ухожу на второй круг.
Ни Катюков, ни Ионычев не успели даже удивиться — через несколько секунд машина, нестерпимо сияя слепящим светом фар, вынеслась из вихрей снега и бури и с громом, грохотом и режущим свистом, сотрясая тонкие стены СКП, пронеслась вдоль полосы на бреющем — и растаяла во мгле; динамик быстро сказал:
— «Барьер-старт», прошу повторный заход!
Катюков ожесточенно ругнулся сквозь зубы, Ионычев сжался, и вдруг его отпустило это жестокое напряжение, в котором он жил долгие минуты, и он помимо собственной воли заулыбался. Не-ет, все получится! Царев есть Царев, и его воспитательные методы не укладываются ни в какие рамки и наставления!
Динамик щелкнул, и голос явно разъяренного руководителя полетов, находящегося сейчас на КДП, произнес:
— Я «Барьер». Тринадцатому посадку.
Катюков, всегда сдержанный Катюков, стукнул кулаком по столу-пульту и, отключив связь, бросил Ионычеву, не оборачиваясь:
— Ну, даем так даем! — и почти спокойно произнес в микрофон: — Я «Барьер-старт». Тринадцатому посадку разрешаю.
Он крутил головой, а Ионычев улыбался. Он уже знал, знал наверняка — Царев все решил. Лейтенант будет летать!
— Зачем он это делает? — хрипло осведомился Катюков. — Зачем доверяет такую посадку пацану?
— Тебя как учили? Летать, а? — азартно поинтересовался Ионычев.
— Как надо, так и учили. Слушай, Александр Дмитрич! А не покинешь ли ты помещение?
— Сейчас, сейчас...
Ионычев ждал фар. И — вот они!
Корабль, пробивая сверкающие вихри метели мечами острого света, вновь шел вниз. Ниже, ниже...
Катюков привстал с кресла, что-то тихонько бормоча; у Ионычев а вдруг остро заныла шея — как от сквозняка.
Майор знал — видел! — мрак кабины снижающегося бомбардировщика, свечение добрых, надежных приборов, видел удары снежных плетей по стеклам перед глазами; он чувствовал, как взмокают рука и сводит напряжением спину; он ощущал, как проклятый ветер рывками бьет в высокий киль и упорно тянет, стаскивает машину с курса, — и незаметно для себя шевелил пальцами, чуть заметно переступал с ноги на ногу — именно он сейчас подводил машину к полосе, стоя здесь, в тепле и уюте; это он подскальзывал на крыло, подныривал под ветер, хитря и отыгрывая метр за метром у метели; а земля все ближе и ближе, ее еще не видно, но она несется где-то тут, рядышком, надежная, единственно желанная и опаснейшая; метнулись вниз входные огни, и вот уже замельтешила, светя все устойчивее и ровнее в злобно мечущейся пурге, сверкающая, бегущая разноцветными огнями полоса, даже не полоса, а лишь начало ее — все остальное теряется в вертящейся черно-белой мгле, иссеченной прожекторными лучами; остаются последние, самые трудные метры высоты, самые долгие секунды полета — а полковник, что ж он?! Он сидит, откинувшись в кресле и полуприкрыв глаза, и равнодушно глядит куда-то влево, и руки расслабленно лежат — что ж он не поможет? Ну, ладно, ла-адно, коли так... Сейчас выравнивание — штурвал плавно на себя, мягко, штурман-молодчина четко диктует скорость-высоту, еще подобрать штурвал, еще... Но ветер-то, ветер!..
Машина покачивается, «ходит», ничего, спокойней, вот нос послушно пошел вверх, корма оседает вниз, как вперед... Вни-имание!..
Полоса!
Раз, два, три... Корабль оседает, замедленно опуская нос, словно прижимаясь телом к матушке-землице.
Удар!
Протяжно взвизгнули пневматики, тяжко бабахнули тележки шасси, выбив искристый летучий фонтан голубого в прожекторном свете дыма из бетона и принимая на себя десятки тонн несущегося огромного корабля. Есть посадка!
Корабль, свистя, мчался по полосе, рассекая летящую поперек посадочной бетонки — самой надежной в мире опоры! — змеистую поземку, и быстро уходил из видимости СКП в темноту, уносясь в дальний конец полосы.
Катюков длинно выдохнул, как простонал, и тяжело отвалился на спинку кресла; прожектора подсветки полосы замедленно погасли, и только выровнявшийся в один тон гул турбин указывал место, где разворачивался приземлившийся бомбардировщик. Ионычев обнаружил, что у него мелко подрагивают пальцы. Динамик щелкнул, и звонкий даже в хрипах помех, счастливо прыгающий голос прокричал:
— Я Семь тринадцатый! Полосу освободил!
— О х-хос-споди... — хрипло прошептал Катюков, помотал головой и севшим голосом распорядился: — Тринадцатому — по магистральной на стоянку. — И, не поворачиваясь к Ионычеву, медленно сказал: — Чтоб его, нашего Царева... Не царь — император. Пе-да-гог... В гроб загонит своей педагогикой. — И он неожиданно нервно засмеялся, схватившись за лоб.
— Да уж! — радостно ухмыляясь, ответил Ионычев. — С ним не соскучишься! — и принялся застегивать куртку, но пальцы, как замерзшие, не слушались, и он никак не мог попасть бегунком «молнии» в замок.
Когда самолет, басовито гудя турбинами, выполз из метельного мрака позади вышки СКП и остановился для предварительного осмотра, Ионычев не удержался и побежал вместе с техниками к нему, скользя и спотыкаясь в темноте на утоптанной в снегу тропинке.
Техники тут же привычно полезли под сдержанно гудящую басом машину, посвечивая фонариками, а Ионычев быстро обогнул нос бомбардировщика, из штурманского фонаря которого лился глухой желтовато-малиновый полусвет, и встал под левым бортом, задрав голову и щурясь от колючего, бьющего по глазам, как мокрый промерзший песок, снега. Высоко над ним виднелось темное пятно головы Царева; полковник заметил Ионычева, сдвинул форточку и, высунув наружу руку, торжествующе вскинул кулак с выставленным большим пальцем. Ионычев хотел что-то прокричать, что-то благодарное, но задохнулся ветром, а техник помигал пилотам — конец предварительного осмотра; форточка захлопнулась, двигатели рычаще взревели, и корабль, выбрасывая в темноту ало-рубиновые блики, покатился к своей стоянке, к дому.
Заруливал сам полковник; Савченко сидел, оглушенный всем происшедшим, обалдевший от безмерной усталости и — безмерно счастливый. Автоматически выполняя обязанности помощника командира корабля — убирая наддув, выключая топливомеры, гироприборы, топливную автоматику, наблюдая, как подъехал тягач и техники, сутулясь под ветром, зацепляли водило за стойку, — он отвлеченно, словно и не о себе, думал, что, наверно, никогда ему уже не испытать подъема этих минут, все смаковал их, старался впитать, запомнить навсегда эти ощущения.
Наконец затихли двигатели, КОУ сообщил: «Колодки установлены!», и стали слышны свист и толчки ветра, покачивающие ощутимо самолет, сухой песчаный шорох снега по обшивке, снизу донеслись перекликающиеся голоса техников и механиков наземного обслуживания, стуки открываемых люков, клацанье защелок штуцеров и шлангов, сноровисто поданных к самолету. Савченко вслед за недовольно сопящим полковником полез к выходному люку.
И когда он спрыгнул на сухой, до звона промерзший бетон и, кося глазами в бритвенно-острых пощечинах проснеженного ветра, вскинул руку к виску, чтоб произнести уставное: «Разрешите получить замечания!», а губы сами собой тянулись в мальчишескую счастливую улыбку, он опешил, увидев свирепое лицо полковника.
— Тебе сколько до пенсии? — грозно вопросил Царев, рывком поднимая воротник летной куртки. — Во! Ты даже не знаешь! О чем это говорит? О том, почему ты так погано садишься. Это не посадка — это предынфарктный синдром! Если б ты налетал двадцать лет, ты б знал время своего пенсиона и каждую посадку исполнял как последнюю. И ты еще не раз вспомнишь мои слова, потому что двадцать лет налетаешь, больше налетаешь, поверь мне! Ух, убивец!.. — зло сказал он и яростно сплюнул в метель, — Ладно. В общем, так, лейтенант. За все тебе трояк. И с большим натягом. Скажи спасибо. А замечания — еще поговорим. Ты у меня получишь! Далее. Капитан Кучеров мне голову проел из-за тебя — так что летать будешь с ним. И не лыбься! Ишь, радуется! Ты Кучерова не знаешь. Он тебя задолбит науками, он тебя выпотрошит своим занудством — еще взвоешь. Но летать будешь как надо! А сейчас все, некогда мне. Будь, лейтенант!
И Царев энергично, не сутулясь и не отворачивая от ветра свой длинный горбатый нос, размашисто пошагал в темноту, и уши шлемофона лихо развевались над его плечами. Савченко смотрел ему в спину и чувствовал, что у него подрагивают руки и отчего-то сводит дыхание — от ветра, что ли? — и он едва не вскрикнул от неожиданности, когда техник, старший лейтенант Володя Богомазов, стукнул его по плечу, протягивая шапку.
— Ты чего, Коль? — удивленно спросил Богомазов. — Так крепко досталось? Бери шапчонку... Не переживай. Царева не знаешь? Так эт отец-командир: и пожурит, и погладит! — И Богомазов весело захохотал в высвистах ветра.
Николай помотал головой, натягивая ушанку. До них донесся сердитый звучный возглас полковника:
— Ионычев! Майор Ионычев! Сергушин, где майор?..
...— Он же летчик! — сердито-удивленно сказал полковник Ионычеву. — Учить надо, но божьей милостью пилот. Но ведь и я, я-то тоже! Я-то не нянька! И потому с этим твоим психологом-характеристиком... характеруном разберись. Черт-те что у тебя в эскадрилье творится! Командиры экипажей за здорово живешь пилотов отчисляют, будто их никто не учил, не выпускал, не проверял. Прям тебе суд в последней инстанции. Спецы-воспитатели...
— Значит, к вам?
— Кого?
— Характеруна, — хмыкнул Ионычев. На лице его было написано явное удовольствие. Полковник пару секунд заинтересованно и тоже явно удовлетворенно наблюдал за ним, потом, спохватившись, резко спросил:
— Зачем?
— Н-ну... — пожал плечами Ионычев.
— Ох... Говорю — сам разберись, комэск. И вот тебе совет. Следи за личным составом. За экипажами. Думай, командир эскадрильи, работай. Там! — Он ткнул перчаткой в белое в черной ночи небо, залепленное снегом. — Там некогда будет. Всем. А твоему протеже учиться и учиться. Летает по средней паршивости, куда хуже, чем следовало бы по его способностям. Талантливый же парень! Ох, Реутов, Реутов! Он научит... В общем, займись им.
— Кем?
— Обоими!
— Есть!
— Что я от тебя хотел? Да! Рабочий план на завтра, то есть на сегодня?
— Товарищ полковник! — изумился Ионычев. — Да завтра ж суббота! Да еще после ночных!
— Правильно! — загремел неожиданно Царев. Ионычев поежился. — И рабочего плана нет! Во, глядите на него! — обратился он зычно в пространство, насыщенное свистом ветра, гулом турбин, перекличкой голосов, метанием прожекторных отсветов. — Стоит вот эдакий эскадронный кавалерист-гусар и думает: «Какую такую хреновину полковник несет?» А? Ведь думаешь?
— Но, командир, я же... — окончательно потерялся Ионычев.
— Вот потому ты и не знаешь, что у тебя в экипажах делается. Слыхал такой термин — микроклимат? Работу не планируешь — это раз. Начстоловой жаловался на экипаж Любшина — плохо едят. Это два. Где они едят, что — ты знаешь? Почему не питаются как положено? Чего глазами хлопаешь? Порядок один и для всех обязательный — питаться они должны здесь. Ни в одном ресторане им не подадут таких цыпляток-шоколадок, как у нас! Экипаж Ганюкова помнишь? Летом как им животики в воздухе прихватило — едва сесть смогли. Молчать, если оправдываться будешь! Это тебе три и четыре. Дальше. Почему штурман экипажа Апухтина в общежитии живет, почему из семьи ушел? Что — тоже не знаешь? А Машков — тоже из твоих штурманов, так, эскадронный? — с ним что? Почему он подал рапорт о переводе на наземную работу?