Амелия - Генри Филдинг 14 стр.


В то время как я терзался такими размышлениями, полагая гибель неизбежной, в каюту вошел шкипер и бодрым голосом стал уверять нас, что опасность миновала и корабль, без сомнения, обогнул угрожавшую нам скалу с запада. Что и говорить, эта весть всех нас троих очень обрадовала, а мой капитан, который перед тем молился на коленях о спасении, вскочил на ноги и выразил свою радость крепким словцом.

Человек, не привыкший к морю, немало бы подивился уверенности, обнаруживаемой теперь и шкипером, и всей командой: шторм бушевал с прежней неистовостью, а пробившийся дневной свет явил нам картину, способную ужаснуть даже ум, отнюдь не порабощенный страхом; но так уж велика сила привычки, и то, что человеку сухопутному внушает наихудшие опасения, нимало не заботит моряка, которого страшат лишь скалы да мели.

Однако на сей раз шкипер несколько заблуждался, потому что примерно через час после его ухода прибежал мой слуга и сообщил, что трюм наполовину заполнен водой, а матросы собираются спустить за борт шлюпку и покинуть корабль. Слуга умолял меня, если я дорожу жизнью, тотчас же последовать за ним. Я поделился этой новостью, которую он сообщил мне шепотом, с капитаном и прапорщиком, и мы втроем не медля поднялись на палубу, где шкипер не щадил красноречия, пытаясь убедить матросов, что судну не грозит никакая опасность, и в то же время использовал всю свою власть, чтобы пустить в ход трюмные насосы, которые, по его уверению, помогут справиться с водой и спасут его дорогую «Красотку Пeгги», (таково было название судна), а она, как он божился, дорога ему не меньше, чем душа.

Его поведение свидетельствовало о том, что это отнюдь не пустые слова, ибо течь была так велика и вода так стремительно прибывала в трюме, что «Красотка Пегги» была уже наполовину затоплена, прежде чем шкипера удалось уговорить покинуть корабль. Шлюпка была к тому времени подведена к борту, и шкипер, несмотря на всю свою любовь к судну, прыгнул в шлюпку. Все остальные пытались последовать его примеру, и в эту минуту я услышал крики моего слуги, звавшего меня по имени с каким-то отчаянием в голосе. Я устремился к борту, но опоздал: шлюпка, уже переполненная, отплыла от борта. Здесь, сударыня, я должен сказать о редкостном проявлении самоотверженной привязанности и преданной любви: подобных примеров, даже среди людей куда более образованных, отыщется немного. Мой бедный слуга, увидя, что он не может взять меня с собой в лодку, неожиданно прыгнул в воду и поплыл обратно к судну, а когда впоследствии я мягко попенял ему за безрассудство, он ответил, что ему легче умереть вместе со мной, нежели, оставшись в живых, сообщить горестную весть Амелии; заливаясь потоками слез, он воскликнул: «Боже милосердный, каково будет несчастной госпоже, когда она узнает об этом!» Столь трогательная забота о моей возлюбленной привязала меня к бедному малому еще больше, чем выказанная им перед тем преданность мне самому.

Но тут, сударыня, я был потрясен зрелищем, ужаснее которого едва ли можно что-либо себе вообразить: не успела лодка отъехать от судна и на четыреста ярдов, как ее поглотила безжалостная пучина; волны вздымались так высоко, что из числа людей, находившихся в лодке, ни одному не суждено было возвратиться на корабль; многие из них ужасно погибали прямо у нас на глазах, некоторые совсем близко от судна, но у нас не было ни малейшей возможности оказать им помощь.

Однако как мы ни были устрашены их участью, еще более мы страшились за себя, ожидая, что и нас самих с минуты на минуту ожидает тот же удел. Один из наших офицеров, казалось, совсем обезумел от страха. Я никогда не наблюдал более унизительного проявления всесильной власти ужаса. Правда, мне следует отдать должное этому офицеру и упомянуть, что впоследствии я видел, как он достойно вел себя в сражении, в котором был ранен, хотя и тогда, по рассказам, выражение его лица изобличало то же самое чувство страха.

На другого нашего офицера нашло (если можно так выразиться) другого рода затмение, столь же безрассудное: он, казалось, вовсе не сознавал угрожающей ему опасности. По правде говоря, этот и ряд иных примеров, коим я был свидетель, почти склонили меня к убеждению, что храбрость, равно как и трусость глупцов, проистекает от незнания того, что действительно является подлинной угрозой, а что нет; в самом деле, мы можем одинаково объяснить, почему некоторые люди демонстрируют чудеса отваги и почему дети боятся привидений. Ребенок знает только, что привидение – нечто опасное, а глупец не ведает того, что пушечное ядро таит для него смертельную угрозу.

Что касается части экипажа, оставшейся на судне, и рядовых солдат, то большинство из них были мертвецки пьяны, а их товарищи не жалели усилий, дабы встретить гибель в подобном же состоянии.

В этих ужасных обстоятельствах мы на собственном опыте убедились, что в жизни нет такого положения, которое должно было бы ввергать людей в безысходное отчаяние, ибо буря на время утихла, волнение на море заметно уменьшилось, и тогда мы увидели военный корабль, следовавший за нами на небольшом расстоянии. Те, кто находился на его борту, без труда догадались о нашем бедственном положении и стали приближаться к нам. Подойдя на достаточно короткое расстояние, они спустили нам на помощь две шлюпки. Как только эти лодки приблизились к нашему судну, они тотчас были заполнены, и я тоже поместился в одной из них, главным образом благодаря помощи моего верного слуги, преданность которого оказалась совершенно неоценимой. Правда, мне поспособствовало и то обстоятельство, что многие из находившихся на нашем судне людей, будучи пьяными, оказались не в состоянии хоть сколько-нибудь о себе позаботиться. Времени, однако, было достаточно, чтобы лодка, доставя нас, возвратилась за остальными. Так что, когда мы сделали перекличку, то недосчитались только троих из числа тех, кто остался на судне после гибели нашей шлюпки.

Наши офицеры, уже находившиеся на военном корабле, от души приветствовали капитана, прапорщика и меня. Все морские офицеры, за исключением капитана, тоже поздравляли нас, хотя и в более грубой манере, отпуская шуточки по поводу нашего спасения. Что же касается самого капитана корабля, то в течение многих часов мы его собственно и не видели, а когда он появился, то держался с такой надменностью, какой мне никогда еще не доводилось наблюдать. Важность, которую он на себя напускал, вызывала у меня скорее представление о Великом Моголе[92] или турецком султане, нежели о каком-нибудь христианском монархе. По правде сказать, наблюдая, как он расхаживает по палубе, я мог сравнить его разве что только с капитаном Гулливером,[93] важно шествующим среди лилипутов. Судя по всему, он считал себя человеком более высокой породы по сравнению с окружающими и особенно с нами, служащими в сухопутных войсках. Более того, все морские офицеры и матросы вели себя с нами и нашими солдатами таким образом, что можно было подумать, будто мы, пехотинцы, – вовсе не подданные того же самого короля, участвующие вместе с ними в одних и тех же военных действиях и защищающие одно и то же дело, а скорее пленники на борту вражеского судна. Это прискорбное явление, и последствия его нередко оказываются бедственными для наших войск: остается только сожалеть, что до сих пор не найдено средство для полного его искоренения.

Тут мистер Бут прервал рассказ, чтобы отдохнуть, а мы предоставим такую же возможность нашему читателю.

Глава 5

Прибытие Бута в Гибралтар и что с ним там приключилось

– С того дня, как нас подобрал военный корабль, – продолжал Бут, – и до нашего прибытия в Гибралтар никаких заслуживающих упоминания событий со мной не произошло. Остаток пути мы проделали вполне благополучно и скоро прибыли в тамошнюю крепость, природная неприступность которой хорошо известна во всем мире.

Неделю спустя после нашего прибытия мне выпало на долю принять участие в одной вылазке, во время которой я был ранен в левую ногу выстрелом из мушкета, и, вероятнее всего, не избежал бы жалкой гибели, либо был обязан своим спасением врагу, если бы мой верный слуга не вынес меня из сражения на своих плечах, а потом с помощью одного из своих товарищей не принес меня в крепость.

Ранение вызвало у меня лихорадку, внушавшую моему лекарю немалые опасения. Меня вновь охватило сочувствие к Амелии, и я жалел себя из сострадания к ней. Душевная тревога, порожденная этими печальными размышлениями до такой степени усугубила мое телесное недомогание, что могла повлечь за собой самые роковые последствия, если бы не дружеское участие некоего капитана Джеймса, офицера, служившего в нашем полку, моего старого знакомого и, без сомнения, одного из приятнейших собеседников и добрейших малых на свете. Этот достойнейший человек, душа и ум которого словно созданы были для всякого рода дружеских услуг, днем и ночью почти неотлучно находился при мне во все время моей болезни и, укрепляя во мне надежду, вселяя бодрость и отвлекая от мрачных мыслей, спас меня от гибели.

Поведение этого человека служит достаточным подтверждением справедливости моего мнения о том, что поступки всех людей полностью определяются их страстями: Боба Джеймса никак нельзя заподозрить в том, что он в своих поступках руководствуется соображениями религии и морали, поскольку всегда смеется над ними. И все же его отношение ко мне красноречиво свидетельствует о доброте, сравниться с которой могут, пожалуй, лишь немногие ревнители религии и морали.

– Вам незачем прилагать столько усилий, – ответила, улыбаясь мисс Мэтьюз, – чтобы убедить меня в справедливости вашего образа мыслей. Я сама сторонница той же теории. По мне эти два слова, что вы упомянули, служат лишь личинами, под прикрытием которых лицемерие способно еще ловчее обманывать окружающих. Я пришла к этому мнению с тех пор, как прочла этого очаровательного малого Мандевиля.[94]

– Простите, сударыня, – ответствовал Бут, – надеюсь, вы все же не разделяете убеждений Мандевиля, который представил человеческую природу в крайне непривлекательном виде. В своей системе он оставил без внимания лучшее чувство, которым может обладать человеческая душа и тщится доказать, что порождаемые этим чувством плоды суть следствия низменных побуждений – гордости и страха. Между тем не подлежит сомнению, что любовь точно так же существует в человеческой душе, как и ее противоположность – ненависть, и те же самые доводы в равной мере доказывают существование как одной, так и другой.

– Не берусь судить, – ответила дама, – поскольку никогда особенно над этим не задумывалась. Я знаю только, что, читая Мандевиля, верила всему, что он пишет; кроме того, он, как мне часто говорили, доказывает, что религия и добродетель – это пустые слова. Однако же, если он отрицает существование любви, то тут он, бесспорно, заблуждается. Боюсь, что я сама могу изобличить его во лжи.

– В данном случае я, сударыня, в любое время охотно готов к вам присоединиться, – заметил Бут.

– Вы в самом деле хотите присоединиться ко мне? – спросила она, пожирая его глазами. – Ах, мистер Бут, я забыла, что хотела вам сказать… что… Так на чем вы, собственно, остановились? Я не стала бы прерывать вас… но мне не терпится кое-что выяснить.

– Что именно, сударыня? – подхватил Бут. – Если только это в моих силах, то…

– Нет, нет, – сказала она, – я должна выслушать все до конца. Ни за что на свете я не позволила бы себе прервать нить вашего повествования. Да и кроме того, я не осмеливаюсь спросить об этом, так что, прошу вас, продолжайте.

– Извольте, сударыня, – воскликнул Бут. – Я, помнится, рассказывал вам о необычайно дружеском расположении ко мне капитана Джеймса; но я не могу также обойти молчанием почти беспримерную преданность бедняги Аткинсона (так звали моего слугу). Он с неизменным усердием ухаживал за мной, а когда жизнь моя была в опасности, прямо-таки не отходил от моей постели; подобного участия я никак не мог ожидать: ведь впервые я оказал ему услугу, уговорив старшего над ним офицера назначить его сержантом уже тогда, когда почти совершенно оправился от своего ранения. Бедняга! Никогда не забуду, как он был вне себя от восторга, получив алебарду;[95] мне это особенно запомнилось еще и потому, что это был один из счастливейших дней и в моей жизни: как раз тогда я получил после долгой задержки письмо от моей дорогой Амелии, сообщившей, что роды прошли благополучно и что всякая опасность миновала.

Я уже снова мог приступить к исполнению своих обязанностей, когда (так немилостива была ко мне военная судьба), вторично заступив в караул, я был тяжело контужен взорвавшимся поблизости снарядом. Меня сшибло с ног и, потеряв от удара сознание, я лежал до тех пор, пока верный Аткинсон не подоспел ко мне на помощь; он дотащил меня до моей комнаты, где тотчас препоручил заботам полкового лекаря.

Последний считал, что мое состояние на этот раз много хуже прежнего; у меня открылось кровохарканье, сопровождавшееся лихорадкой и другими угрожающими симптомами, так что опасались уже самого рокового исхода.

В этом положении образ дорогой Амелии носился в моем воображении денно и нощно; мысль о том, что я никогда больше ее не увижу, была настолько непереносима, что я уже подумывал о выходе в отставку и о возвращении домой, хотя был в это время очень плох, дабы найти утешение хотя бы в том, что умру на руках любимой. Капитану Джеймсу, однако же, удалось убедить меня отказаться от этого решения. Он сказал, что это слишком затрагивает мою честь и старался как только мог укрепить во мне надежду на выздоровление; но более всего повлиял на меня его довод, что если наихудшему из моих опасений суждено сбыться, то для Амелии лучше всего не быть свидетельницей столь печальной минуты. «Я знаю, – воскликнул он, – какой радостью будет для вас новая встреча с Амелией и каким утешением будет умереть у нее на руках, но поразмыслите над тем, что придется испытать при этих ужасных обстоятельствах ей самой, а ведь вы отвергнете любую радость, купленную ценой ее страданий». Этот довод в конце концов убедил меня, и после длительного обсуждения было решено, что Амелию не следует даже уведомлять о моем нынешнем состоянии, пока окончательно не решится, какая мне уготована участь – остаться в живых или умереть.

– О Боже милосердный! Как возвышенно и как великодушно! – воскликнула мисс Мэтьюз. – Бут, ты – само благородство, и едва ли, я думаю, найдется на свете женщина, достойная столь возвышенной любви.

Бут ответил на этот комплимент с подобающей ему скромностью, что вызвало со стороны собеседницы новый поток любезностей, а это, в свою очередь, повлекло новые выражения сердечной признательности, однако мы не станем на этом задерживаться и пойдем дальше.

Глава 6, повествующая о предметах, которые кое-кому из читателей придутся по вкусу

Более двух месяцев состояние мое оставалось неясным: течение болезни то начинало обнадеживать, то вновь заставляло опасаться худшего. И вот однажды днем в мою комнату вбежал бедняга Аткинсон, бледный и задыхающийся, заклиная меня не удивляться неожиданной вести. Дрожа от нетерпения, я спросил его, что случилось и не связано ли это хоть как-то с Амелией. Но не успел он вымолвить дорогое имя, как она сама вбежала в комнату и тотчас кинулась ко мне, восклицая: «Да, это я, я, ваша Амелия!»

Труднее всего описывать чрезвычайно трогательные любовные сцены, и обычно нет ничего скучнее подобного рода описаний.

– Как вы можете так думать? – сказала мисс Мэтьюз. – А по мне, так нет ничего более пленительного! Ах, мистер Бут, на нас, женщинах, лежит проклятье – мы нуждаемся в мужской нежности. О, если бы все мужчины были похожи на вас… но такого как вы, без сомнения, невозможно сыскать.

– Полноте, сударыня, – воскликнул Бут, – вы делаете мне слишком много чести. Да… так вот… когда первые восторги, вызванные нашей встречей, улеглись, Амелия стала мягко выговаривать мне за то, что я скрыл от нее свою болезнь, поскольку в трех письмах, написанных мной после ранения, я ни словом об этом не обмолвился и не позволил себе даже намека, на основании которого она могла бы заключить, что я отнюдь не пребываю в добром здравии. А когда я стал просить у нее прощения и объяснил ей истинную причину умолчания, она воскликнула: «О, мистер Бут, как же вы плохо знаете свою Амелию, если могли подумать, что я могла бы или хотела бы пережить вас. И разве не лучше было бы сердцу разбиться сразу при виде ужасной картины, нежели гибнуть ему постепенно? О, Билли, может ли хоть что-то на свете возместить мне утрату твоих объятий… Однако простите меня… какой смешной должна казаться вам моя любовь!

Назад Дальше