Один талант - Елена Викторовна Стяжкина 11 стр.


Думать о том, кого разместить на кнопках быстрого вызова, было гораздо приятнее, чем думать о жизни, которая кончилась как-то неожиданно.

Когда Наташа копошилась на кухне, Савелий исследовал свою спальню. Он нашел в ней кресло, журнальный стол (синяки под коленями не переводились), дверь, ведущую в туалет. Там он легко разобрался с краном, работавшим на фотоэлементах, нащупал туалетную бумагу, прикинул (и угадал!) место, где могли бы висеть полотенца.

Ему показалось, что он победил, но пространство умудрялось меняться и доставало Савелия то неожиданным ударом дверей, то холодной водой, которая никак не нагревалась, то креслом, отъезжающим в сторону чугунной батареи. Узнавая мир, где ему предстояло быть, он часто падал. И думал о том, что в этой бессмысленной битве не стоило участвовать. Ему казалось, что в бабкином доме он справился бы лучше.

* * *

Однажды, убирая со стола, Наташа подошла к нему так близко, как он не любил и никому не разрешал. Он отодвинулся, отклонился на стуле. Задние ножки качнулись. Савелий упал и больно ударился затылком.

«Если тебе надо, – засмеялась она, – только скажи, ты же знаешь, я женщина чистая и свободная… И духи те давно выбросила…»

Засмеялась и нависла.

«Мне не надо», – сказал он.

Она прерывисто вздохнула. Обиделась.

«Мне не надо так, – снова заговорил он. – Я видеть хочу».

«Ну вот ты и сказал, – улыбнулась она. – Хочешь – значит будешь».

Пастораль.

Мирная сельская жизнь. Без претензий на подвиг. Только на глупость.

У него висела такая картина в том доме, что остался Машке. Голубое небо, зеленая трава, девушка, переодетая в шкуру волка, следит за тем, не балует ли на охоте ее парень. Парень не балует. Он стреляет из лука и убивает волка. И вместо роскошной шубы получает расходы на похороны. Картина называлась «Сильвио и Доринда».

Машка называла ее «Савелий и Дурында».

* * *

А удовлетворения никакого не было. И облегчения-привыкания не наступало. Савелий не мог внятно объяснить, отчего стал ждать того темного и страшного, что накатывало временами и заливало лоб холодной липкой водой, количество которой превосходило все его представления о возможностях собственного организма. И могло бы быть предметом гордости, да.

В конце концов, он все еще ел, ходил, снимал штаны, проводил расческой по волосам. Он слушал книги и был им – всякой и каждой, даже самой глупой – рад. В конце концов, он улыбался, разрешал вывозить себя на природу, смысла которой никогда не понимал. Он даже слушал футбольные матчи, обнаруживая в себе болельщика. Все было не так плохо. Не так, как раньше.

Его новое «плохо» было простым. Каким-то детским – с оттопыренной губой, с легкими, но жгучими слезами, которых он отчаянно стыдился, а потому воли не давал. Есть, пить, ходить на горшок и просто ходить, говорить тоже. Понимать, где право, где лево, соединять снег и зиму, лужи и осень, ориентироваться по часам – чтобы что?

Чтобы вырасти и пойти работать? Чтобы вернуться и всем доказать?

Чтобы снова владеть теми, кто забыл его так же быстро, как это сделал бы он сам?

Он думал о том, как вел бы себя в этой ситуации Первый. И как вела бы себя бабка.

Первый лечился бы. Самозабвенно. Он окружил бы себя ими всеми, держал на коротком поводке своим длинным знанием их пустых, но обидных секретов. Они бы, и сам Савелий, считали за счастье помочь, подать, подтереть… Они бы ждали, когда он сдохнет, когда замолчит, но мыли бы ноги и пили воду.

А бабка гоняла бы змея. Заливала бы страх до состояния, в котором хотелось песни и драки, кричала бы через забор соседям. И те, слетаясь на дармовую выпивку, орали бы с ней матерные частушки, чтобы разругаться без повода и помириться без сердца.

И бабка, и Первый умирали бы так, как жили.

Выходило, что Савелий не жил никак. Но у него было достаточно денег, чтобы этого не замечать.

* * *

«Давай побреемся, – сказал Федор. – Хочешь, я парикмахершу тебе привезу. Заодно и пострижет».

«Зачем?» – спросил Савелий.

«Косы скоро плести будем, – огрызнулся Федор. Помолчал. Добавил нехотя: – К тебе телевизор из Москвы. Сейчас у Машки сидит. Очень просит…»

«Кто просит? Кто сидит? Какой телевизор?»

Савелий знал все ответы на все вопросы. Он просто прошивал панику звуками. Прятался за шумом, как делал всегда.

«Я тоже сказал, что ни к чему это. Клоуна из тебя делать… На весь мир».

«Пусть приедет, – сухо бросил Савелий. – Пусть приедет сама, без камер…»

Наташа шумно вздохнула, загремела посудой. Затеялась с уборкой. Впустила в комнаты запахи – среди них Савелий узнавал сосну, немного химическую, резкую, ландыш и мокрую газету. Наташа мыла окна, полировала двери, натирала кафель.

Комиссия из центра – это всегда повод подмыться.

И побриться.

Савелий согласился. И на стрижку тоже, и даже на маникюр.

Пигалица. Снова Пигалица.

Хотела увидеть его пораженцем. И торгануть им слезливо, но поучительно. Но кто скажет, что это ее желание – не живое чувство? Ну?

Не важно, что она там объясняла себе и своему начальству. Важно, что она сидела сейчас у Машки на кухне и…

Он отпустил (по сути, выгнал) Наташу. Он сам открыл дверь, впустил и даже помог снять пальто. Знал, что не сможет его повесить. Положил на диванчик.

«Это я…» – сказала она.

«Неужели?» – усмехнулся Савелий и стал ее трогать. Ее волосы были теплыми, губы – живыми, с трещиной-ранкой в уголке. В их поселке это называли «заедой». Плечи ее показались Савелию острыми, сопротивляющимися, а грудь – неожиданно налитой, плотной и горячей. Он погладил ее шею, щеки и провел пальцем по носу… И неожиданно поймал руками ее улыбку.

Закрыл глаза. Вздохнул, обнял за плечи и прижал к себе. Чуть-чуть…

Он хотел предложить ей деньги на побег от слюнявого пижона. Только деньги, без себя в нагрузку. Он хотел купить ей не «бентли» или виллу на мысе Антиб, как делали все люди его круга. Он хотел купить ей свободу.

Макушка Пигалицы оказалась у Савелия под подбородком, а в живот уперся арбуз.

«Ты все-таки женила его на себе? А теперь носишь аквариум?» – спросил он хрипло.

«С одной рыбкой», – сказала она.

«Значит, любовь? – усмехнулся Савелий. – Общие дети? И всякое семейное счастье? Поздравляю…»

Она обиженно хмыкнула, пожала плечами, отстранилась. Но заговорила деловито, напористо: «О вас и вашей трагедии часто пишут газеты. Фотографии ужасные. Сплетни… Мы можем это исправить. От первого лица. Мы заткнем им рты!»

«Зачем?» – спросил Савелий.

Любая болезнь сама по себе правда. И других правд она не признает. Для нее вообще нет других: ни людей, ни ситуаций. Она сама отсчитывает время, определяет границы нужного и ненужного. И эти границы не совпадают, мать их тетка, ни с какими пунктирными линиями, условно нанесенными на чужие карты. И беременные женщины должны бы об этом знать. Нет?

Разве рыбка не рассказала тебе об этом? Разве есть жизнь за пределами твоего пуза?

Ах да, беременность не болезнь! Но разве есть у тебя сейчас другая правда, кроме той, что толстый масляный слюнявый хлыщ скоро станет отцом?

«Вы и сам теперь толстый! – сердито и задиристо выкрикнула она. – И еще… И еще… Вы недостаточно слепой, чтобы все это понять!»

Это была такая наглость, что Савелий не смог удержаться: рассмеялся. Ржал как лошадь. На глазах, которые оказались недостаточно слепыми, выступили слезы. Он не мог остановиться. Он радовался, что правильно выбрал ее, эту Пигалицу, потому что с ней можно было дружить.

И он практически полон сил. Если ему все еще смешно. Если на месте, где привычно царили отвращение и пустота, появилась вдруг боль. Потому что пустое, кажется, не болит.

«Ты разбираешься в мобильных телефонах?» – спросил Савелий.

«Вы хотите продать или купить?»

Продать или купить. Других вариантов жизни уже давно не существовало.

«Найди в моем телефоне номер Питера. Там должно быть записано “Питер-гид”. Или “гид-Питер”. Не помню… Если я недостаточно слепой, то почему бы мне не съездить на экскурсию? Нашла? Теперь впиши его на кнопку быстрого вызова. На семерку. На шестерку можешь вписать свой…»

* * *

Брахистегии – странные деревья. Цвет осени у них наступает раньше, чем цвет весны. Первые листья – желтые, бронзовые, красные тоже. Лес миомбо пламенеет ими. Но не в предчувствии-отчаянии падения. То, что должно умереть в логике среднерусских лесов, там, в Африке, просто ждет своего цвета. Желтое и красное становится зеленым и зеленым же усыхает. Получается другая осень.

Савелий позвонил Питеру. Тот узнал его сразу. Назвал по имени. Савелий довольно усмехнулся: такая у них, у гидов, работа – знать клиентов по голосу. Питер спросил: «Ты хочешь приехать?» Он ответил: «Да». И сказал еще, что совершенно слепой. Stone-blind. Слепой как камень.

Савелий хотел, чтобы он догадался, чтобы сам предложил сделать рейс и встретить в удобном аэропорту стыковки. Но Питер молчал. И просить все-таки пришлось.

«Через Стамбул». Савелий перезвонил Питеру через три тысячи шестьсот секунд, которые добросовестно отсчитал, прибавляя к каждой цифре заикающееся «и». И тот предложил лететь через Стамбул. «А номер паспорта я нашел в прокате машин. Я закажу билеты на сайте. Ты все еще Шишкин?»

Он был все еще Шишкин, а потому украл из кошелька у Наташи немного денег. Это были его деньги, выданные на хозяйство. Но Савелий взял их без спроса.

Еще он смог найти и открыть сейф, три часа лупцевав его настоящей кувалдой. Ее подарили Шишкину на юбилей, отмечать который считалось дурной приметой.

Сейф, обещавший титановое сопротивление, сдался чуть позже, чем начальник областной милиции, сосед. Он стоял под дверью Савелия и орал: «У тебя воры? Сейчас вызову своих! Держись там!» Савелий, вытирая со лба пот, кричал в ответ: «Не шебурши! Я музыку слушаю!» – «Так ночь же, ночь, Вениаминович! Спят же люди… Совесть имей…»

«И честь, ага», – буркнул Савелий. Из сейфа он вытащил полезные чужестранные деньги, паспорт и две кредитки, пин-коды которых модно совпадали с датой его рождения.

Еще нужно было вызвать такси, найти сумку, пиджак, смену белья, пару футболок, удобные кроссовки, зубную щетку. Еще нужно было понять, сколько сейчас времени и как сбежать от Наташи и ото всех. Сбежать, чтобы не искали и не думали даже…

Он метался по квартире, натыкаясь на мебель, которую успел возненавидеть и обещал сжечь при первом удобном случае. Его «умный дом», будь он проклят, откликался автоматическим включением телевизора, воды, подогрева полов, микроволновой печи и кондиционеров, которые сами уже не понимали – охлаждать или кипятить им Савелия Шишкина.

Но он перегорел и заморозился сам. Сдался вдруг на мелочи, когда не смог узнать свою зубную щетку – среди трех похожих, а может быть, даже одинаковых. Он не знал, зачем ему три. Не знал.

Сел на пол в ванной, подтянул колени к подбородку. Мрамор под задницей откликнулся и стал теплым.

Савелий подумал, что все это – бесполезно. В тех книгах, что он читал, люди заедали беду рассветом, супружеством или залпом победы. Один только честный доктор Джекил писал, что час его смерти давно наступил, а все остальное касается не его. Другого.

Но у Савелия случилось обратное превращение. И кто-то с тихим голосом закрыл ему путь назад. И почему-то забрал отвращение, которое, по всему выходило, было его, Савелия, стержнем. Его изобилием света. Излишком, которого он не вынес.

Савелия не стало, как не было. Ни в прошлом, ни в будущем. И никто бы теперь не взял его в слепые музыканты, потому что не было больше музыки. И в переплетчики книг, потому что не было уже силы, которой эти книги зачитывались до дыр. Его бы не взяли даже в настройщики роялей, потому что где он и где они, эти, срака-мотыка, рояли.

И глупо было даже думать о саванне и пацанах, взрослевших, ночуя на голой земле. Савелий и без них это умел. Ночевать на земле, в снегу, в подвале, просто под дверью. Он давно был забытым, но это не сделало его взрослым.

Еще он тосковал по Первому, потому что только ему, злобному и гнусному, несчастливому очень, было до Савелия дело. Ему и немножко Машке. Но самому Савелию дела не было ни до кого. И он не знал, можно ли это исправить. Он не умел. Он не знал, из чего это растет. И не знал, нужно ли ему это.

Думал, все это слепое время думал (и мысль была нетерпеливой, живой), что высокий и невозмутимый Питер может ему помочь. Потому что Савелий тоже был черный, только с изнанки, на швах. И значит, в ночном масайском небе они оба могли бы увидеть себя, свою кожу и свою душу, в существовании которой Савелий сомневался.

Но сидя на полу в собственной ванной, Савелий понял, что нет. Ничего не выйдет. Ни такси, ни носки, ни молчание гида Питера, прерываемое сказкой о червяке, который боялся, что ему не хватит запасов, а потому выплевывал все съеденное назад, – ничто из всего этого ему не было нужно.

Он позвонил Питеру:

– Я не смогу приехать.

А Питер ответил:

– О’кей. Я буду ждать тебя в другое время.

Но Савелий знал, что другое время не наступит. Что ему, по чести и совести, не положено больше ничего. Его давно уже не тошнило. Отпустило совсем. Слова вокруг стали чистыми, и каждое – от «тряпки» до «морковки» – имело смысл. И это уже было много. Больше, чем заслуживал человек, не способный даже к плетению корзин.

Он все о себе понимал. Он всегда понимал. И теперь хотел только, чтобы опухоль в голове разрослась быстро и так же быстро превратила его в растение. И если бы он мог выбирать, то хотел бы стать брахистегией. Сначала желтой, потом зеленой. Он был уверен, что это получилось бы у него хорошо.

Ниша

1

Если зажать жизнь между ресницами, она не изменится. Не открывать глаз – и все останется как было. Можно уже не бояться.

Время – круг. Даже если когда-то оно виделось вектором, направленным вверх.

Ничего не начинается, но ничего и не заканчивается. Теперь, когда я знаю конец истории, карусели, циферблаты и арены цирков кажутся мне воплощенным милосердием…

2

Женщины здесь носят халаты. Не буду отвечать за зиму – мы рассчитываем к зиме закончить. Но летом и осенью женщины носят ситцевые халаты, цвет которых можно увидеть только на изнаночных швах. У моей бабушки тоже был такой халат. Но на улицу, «на выход», она переодевалась в приличное, городское.

Тут так не принято, да и не с чего. Поверх халата – кофта. На босу ногу или на шерстяной носок, по погоде, галоши «мужнина размера». Кроме галош, от мужей здесь еще остаются треники, топоры, иногда колодцы и заборы, теперь заброшенные и завалившиеся.

А я в галстуке. Летом всегда в рубашке и галстуке. В ветреную погоду галстук лежит у меня на плече. Я выгляжу, как клоун, и жду похолодания. Для похолодания у меня темный пиджак, и я застегиваю его на все пуговицы. Осенью я отражаюсь в местных глазах так же глупо, но солидно.

Хозяйственные постройки широкого профиля – это наш бизнес. Отец Лёхи, дядя Витя, называет его нишевым. Он разбогател радостно, потом упал-отжался – и стал осторожным. Считает, что все на свете, особенно деньги и женщины, должно иметь вкус и запах. Принимая на грудь очень редко, в случае чего-то чрезвычайного, после второй сотки он обычно утверждает, что правильные деньги имеют сладковатый привкус дерьма, а правильные женщины пахнут кипяченым молоком. После третьей сотки он говорит: «Бабки и бабы… Кака разница!»

Мы строим фермы, консервные заводы, ставим колбасные цеха, складские помещения, пункты оптовой сдачи продуктов. Иногда в комплект входят офисы и рекреационные сооружения, вроде бань и комнат для командировочных, иногда – многометровые бетонные заборы и гаражи.

Лёха называет нашу нишу дыркой или трещиной. Когда злится на отца, то трещиной геморройной.

Назад Дальше