Со стороны казалось, что завертелась жизнь. Виделось: Савелий Шишкин сорвался с поводка, и вообще. Говорили о нем с удивлением: «таскается», «бабник», «завидный жених». Про седину говорили тоже. И про беса.
Он развелся с женой через адвокатов. Оставил все, что она попросила. Плюс дом-музей, где ему все равно не было места. На рождественские каникулы приехали из Лондона сыновья. По-прежнему рыхлые, вялые и чужие. Старший сказал, что вернет ему деньги за учебу. Младший попросил купить автомобиль и квартиру. «Где?» – спросил Савелий.
«Там. Мы же не собираемся возвращаться. Мы здесь ничего не знаем. Мы же не для того учились. И профессии у нас будут для этой земли (он сказал “for this land”) непригодные. Вы же сами так хотели. Или я не прав?»
Младший тарахтел испуганно, но страстно. Был похож на мать. На Машку. Савелий хотел погладить его по голове. Но не знал, как это делается.
«А кем вы будете там работать?» – спросил он.
«Я – ветеринаром, – усмехнулся старший. – Я уже работаю».
«Коровам с семнадцати лет хвосты крутишь? Ну-ну».
Старший промолчал. Поправил очки на переносице. И Савелий вспомнил этот его жест. И другие, тоже связанные с очками. Когда он, старший, плакал, слезам было неудобно, они делали крюк к внешней стороне глаза, задерживаясь и чуть высыхая по дороге. И старший-маленький просовывал под линзы пальцы, пытаясь вытереть или удержать слезы. И пальцы эти под очками каждый раз выдавали в старшем слабака и раздражали Савелия безмерно. И он кричал: «Подотри сопли! Чтобы я этого больше не видел! Мешок ты с дерьмом, а не мужик…»
И старший-маленький сглатывал слезы, всхлипывал, стараясь, чтобы воздух вошел в него незаметно. Но незаметно не получалось, а получалось только хуже. Савелий смотрел на него разочарованно и звал Машку: «Разберись со своим слюнтяем».
«Пьешь уже?» – спросил он у старшего.
«Пиво. Да», – ответил тот без всякой воли к сопротивлению, без обязательного и жданного Савелием «А что? А сам? А тебе какое дело?»
«Я буду программистом, – сказал младший. – Не пью. Подходит?»
«Матери привет, – сказал Савелий. – Свободны».
Встречались в его кабинете. И это «свободны», наверное, все-таки было лишним.
«Пока», – сказали они. Сыновья. Савелий не называл их по имени. Они не называли его никак. Ни папой, ни отцом. Миры, в которых не было Савелия, множились его сыновьями.
Но он все равно купил квартиру и машину тому, кто просил. Просил – значит, хотел.
Весной Машка вышла замуж. В день ее условной свадьбы (расписались тихо, по месту регистрации жениха) старший прислал Савелию эсэмэс: «Как ты?» Он не ответил, потому что не понимал, как надо реагировать. И еще думалось, что старший издевается. Но обидно не было.
Савелий ездил на работу, убеждая себя, что можно попробовать все исправить. Можно поверить в «клей», в «дыру», в «прыжочек», во власть свою как милость и благость по отношению к тем, кто спивается или спился уже до синевы-черноты, и по отношению к тем, кто бродит изнутри жаждой, ожидая, когда пустят, призовут кормиться из всеобщей сонной артерии, наскоро прикрытой навозом.
Правота Первого и его, Савелия, нынешняя правота были очевидными и проявлялись везде: все мало-мальски живое вокруг продавалось за разные деньги, все родившееся мертвым покорно склоняло шею, впадая в плевок только по причине выпитого много и неудачно. Теперь он позволял себе видеть лишь то, что хотел видеть. Он пытался переложить свое отвращение в мир внешний. И мир давал много справедливых и честных оснований, чтобы оправдать постоянную тошноту.
В июне, в жару, которая стояла третью неделю подряд и уходить не собиралась, губернатор Шишкин повез в клинику немецкое оборудование, купленное на деньги двух благотворительных фондов. Повез, потому что к зиме намечались выборы и он, Савелий, уже был назначен ответственным за убедительный победный результат.
Врачей согнали в конференц-зал, рассадили согласно статусам, регалиям и навыкам приличного поведения. В первом ряду – только понимающие важность момента, благородные и благодарные лица.
Савелий говорил о клятве Гиппократа, о ратном подвиге в мирное время, о смерти, отступающей перед мудрым взглядом врача. Ему написали хороший текст, а значит, он почти не давился и мог дышать, смотреть и даже разглядывать людей в зале.
Месяц назад Савелий убрал главного врача клиники – встроенного в систему, но упертого и пьющего дядьку, который не отдавал старое здание неврологии, парк, прилегающий к нему, и имел наглость вступить в бой за эти крохи собственности, в надежных руках обещавшие принести сытость, комфорт и счастливую старость людям губернатора Шишкина.
И может быть, Савелий оставил бы дядьку в покое, чтобы рассмотреть, сколько на самом деле стоит это внутреннее трепыхание, но доченька зама подросла, выучилась и вернулась. И это было не кот чихнул, мать его тетка. Не кот.
Девочке нужен был европейский размах, а где же его взять, как не в славной клинике? Все сошлось. И дядьку даже не выгнали, оставили замом – по-хорошему. Но он сопротивлялся запоем и нарывался на увольнение по статье. И этот его трюк, помноженный на взятки (ну брал же? брал?!), злил Савелия, но вызывал искреннее сочувствие людей, чьи белые халаты превратились в штанишки и рубашонки неясного зеленого цвета.
«И если вы хотите и дальше плодить коррупцию и наживаться на самом святом – жизнях человеческих, если вы и дальше хотите разворовывать то, что вам не принадлежит…»
Этой фразы не было в речи. Но она была в модном политическом тренде. Грубоватые, немного уличные слова и чуть бандитские интонации. Такой был сверху сигнал, такой посыл по борьбе с коррупцией.
Оторвавшись от бумажки, Савелий Вениаминович впился взглядом в публику, которая, он знал, едва терпит все это действо и его тоже. Едва терпит.
Он хотел, чтобы они – мелкие воры и взяточники – спрятали глаза. Заткнулись. Он хотел, чтобы их тошнило так же, как его. Или просто – от страха.
«Ну? Хотите и дальше тырить, как сявки, я вас спрашиваю?!»
Мужик… Молодой еще парень. Человек с первого ряда. Наверное, заведующий отделением. Он встал, глянул на Савелия, как на насморк, и вышел. Даже дверью не хлопнул. Мать его тетка.
Савелий закончил выступление, с умным видом потрогал кнопочки немецких аппаратов, заглянул в палаты, сохраняя на лице выражение благородного понимания. Когда журналисты уехали, он повернулся к свите и сказал: «Убрать на хер этого ублюдка из больницы. И старого тоже – на пенсию… Вопросы есть?»
Кто-то из свиты-толпы, больничного люда, пискнул: «Он наш лучший хирург. Вы не знаете… Вы не знаете, у него такая работа… Его просто к больному вызвали… Он хороший».
И это «хороший» зашелестело еще в нескольких местах и остановилось в согласии лиц. Просьбой и почти унижением.
«Я сказал: убрать на хер!»
В голове Савелия били победные барабаны. Били-били, а потом вдруг перестали. И в тишине, немного ватной, пахнущей йодом и хлоркой, прозвучал голос: «Что ты гонишь, Савлик? Зачем так гонишь?»
Чей голос? Чей? Сам с собой Савелий разговаривал по-другому. Савликом его называл только Первый. Или те, кому с подачи Первого было можно. Мать в последнее время пристрастилась-переняла. Да. А Машка – нет, так не называла. Чей голос? Точно не Первого, точно не матери, тогда чей? Ну?
И откуда, откуда звучал он, было неясно тоже. Кто из этих нищебродов позволил себе? Кто?! Не слова даже, а интонацию эту – с пониманием ясным и прощением полным? Кто здесь посмел его прощать?! Что это за бунт? Сраная клиника – место силы?
Савелий попытался увидеть лица, поймать на горячем. Знал потому что: жалость быстро не сотрешь, от нее след. Свет.
Не смог разглядеть. Ничего не смог разглядеть. Ослеп.
Это не сразу до него дошло. Два ли, три шага по коридору сделал. Хотел крикнуть: «Что с электричеством, мать ваша тетка?!» Часы поправил. Нащупал. Поднес к глазам.
Ничего.
Никого.
Панику придушил, просто глотнул привычно, отметив, что вкус у нее – другой. Тихо, но не шепотом («Власть не шепчет!») бросил помощнику: «Мне нехорошо».
И тот, от удивления, наверное, завопил как раненный в жопу: “Скорую” Срочно “скорую” губернатору Шишкину!»
У Савелия хватило сил, чтобы за него порадоваться и сказать громко: «Мы в больнице, идиот». И еще хватило сил на то, чтобы услышать, как все смеются. И сам он тоже фыркнул для порядка. Сделал шаг к стене. Прислонился.
«Каталку! Бригаду реанимации… Палату…»
Он дал себя положить. Это было унизительно. Но идти самому, спотыкаясь, нашаривая руками двери, тянуть кверху подбородок, как будто пытаясь понюхать то, что нужно просто увидеть… Это было бы хуже.
На что жалуетесь, Савелий Вениаминович? Что болит?
Он не мог ответить на этот вопрос. У него не болело. Он просто перестал видеть. Наверное, нуждался в очках. Да-да, ему давно предлагали. Даже пустая оправа придает…
А может быть, в больнице проблемы с освещением? Другой свет? Другие лампочки? Нет?
Он старался не быть беспомощным. Оставаться главным. Способность командовать – это способность жить. Разве нет?
«Так вы, Савелий Вениаминович, отрицаете факт своей слепоты?»
«С мамой своей будешь так разговаривать, понял?»
«Анозогнозия. Вы согласны, коллега? Реакция зрачков сохранена?»
«Давайте исключим двусторонний инфаркт затылочных долей и эмболию базилярной артерии, а там видно будет…»
«Видно? Ничего, что я здесь лежу?!»
Савелий вскочил с кровати и рванулся туда, где, как ему казалось, была дверь. Наткнулся на стул, на чьи-то плечи, плохую, скрипящую под руками ткань на них, развернулся и сделал еще одну попытку. Налетел коленями на кровать. Рявкнул: «Одноместных не было номеров?!»
«Вам не стоит так нервничать…»
«Да, давайте ляжем. Если это истерическое, то через три дня пройдет… Помогите, коллега».
Он снова дал себя уложить. Потому что понял: больше он не существует. Был еще маленький утешительный вариант: не существует здесь, именно здесь, где смерть – точка отсчета и в сравнении с ней все должности, регалии и капризы – пустяк.
Но утешение это было слабым. Савелий быстро и точно считал свои возможности. Это у него было. Не отнимешь.
Было ясно, что врачи ему не помогут. В крайнем случае найдут опухоль в башке. Башку вскроют, а там – коридоры власти. После операции он, может быть, будет видеть. Но не будет ходить. Или разговаривать. Или станет срать под себя, оставаясь при этом во вполне себе трезвом уме. Срать, вонять и веселиться. А что?
Клиника в Австрии. Исход тот же. За каким чертом ехать?
Тем более что губернаторы слепыми не бывают. Ради эксперимента, конечно, чтобы на весь мир – равенство возможностей, делегации из ООН, всеобщее восхищение системой, дающей шанс каждому. Но сам Савелий никогда и ни ради чего не стал бы проводить опыты, которые грозили бы потерей контроля и управления. И денег, конечно. Он бы вышвырнул. И его вышвырнут.
И надо успеть уйти самому.
Он думал еще о том, что придется отдать… Акции, заводы. Что еще? Отдать все, что они могут захотеть. Все, о чем они знают.
Не жалко. Этого всего Савелию было не жалко. И это не пугало.
Его ожидало кое-что похуже: он не знал, где лежат его носки и трусы, он не помнил наизусть ни одного номера телефона, плохо ориентировался в квартире, где теперь жил один, не представлял, откуда берутся деньги, обычные деньги для обычных покупок. Он не знал еще, где делаются эти покупки. И города, с его улицами, дворами, остановками, светофорами, его укромными и тихими местами, города, в котором он долго сидел и правил, тоже толком не знал. Он думал о том, что, если бы у младенцев в момент прибытия спрашивали: «Это то, чего вы хотели?», они бы орали как резаные.
Но их не спрашивали. А они все равно орали.
Как жить, если ты не знаешь, где найти еду и унитаз?
Зато можно не бриться. Борода отрастет клочками (однажды в отпуске он проверил: клочками). И скорее всего, она будет седой. Или мутно-серой. Савелий сожалел, что не сможет увидеть себя – заросшего комика в замызганном, зато ручной работы, пиджаке. Это могло бы быть смешно.
«Ведь у вас есть близкие, которые будут за вами ухаживать?»
«За деньги у нас все близкие», – буркнул Савелий.
Он знал, что ведет себя с врачами неверно. Истерика ничего не добавляла. Ни в пространстве, подло нападавшем отовсюду, ни во времени, что исчезло совсем. Рассосалось, как не было.
Просто никак не нащупывалась интонация, в которой можно было бы сохранить достоинство. Он знал, что надо оставаться мужиком, проявлять силу и даже беспечность. Но грань между нею и жалкой бравадой была неочевидной.
Вообще все, если разобраться, стало неочевидным.
«К вам мать…»
«Это я, миленький, это я…»
Он узнал руки, обхватившие его голову. Мать начала его целовать, он отстранился.
«А в черненьком вся. В первый раз за долгие-долгие годы. Нарушила вот обет», – проворковала мать. Засмеялась.
«Тебе идет», – сказал Савелий.
«Зачем говоришь, если не видишь?» – обиделась. Замолчала. Потом громко всхлипнула.
Он не отреагировал.
Слепые не ходят в театр пантомимы.
«Что я могу для тебя сделать? Давай подумаем, миленький, о наших первоочередных задачах. А я говорила тебе: собственность требует надежных рук… Адвоката твоего я знаю. Завтра? Когда тебе удобно?»
«Я хочу поговорить с доктором, который меня не боится».
«А тебя уже никто не боится. Даже охраны возле палаты нет. Безобразие!» – взвизгнула мать.
«Тем более».
«Не надо ставить на себе крест. Завтра мы подпишем все бумаги. Мы не дадим этой проходимке меня облапошить…»
Слушать ее было трудно. Но другого переговорщика для Савелия не нашлось.
«Пусть приедет моя секретарша, найдите Наташу-повариху. И пусть зайдет Машкин муж. Других пожеланий нет».
Савелий отвернулся. Думал, что отвернулся к стене. Осторожно протянул руку, чтобы ее нащупать. Стены не было… Его кровать, стопудово, стояла посередине палаты. У стены стояла другая. Он, наверное, хотел бы спать на ней.
Но ночь никак не наступала.
Он выписался из больницы и с работы по собственному желанию. Отдал акции, которыми теперь не мог управлять эффективно. Как будто когда-то мог… Заведующий отделением – имени Савелий не захотел запомнить – сказал, что надо пробовать лечиться. Что диагноз неясен, но инсульта нет. Инсульта нет, но опухоль возможна. Из хорошего еще не было эмболии, болезни Лернера и поражения метиловым спиртом. Зато (тоже из хорошего) был шанс на истерическую слепоту. Как у Гитлера. Врач сказал: «Как у Гитлера».
И Савелий сжал кулаки. Он все еще был сильным. Но это снова не имело значения.
Жизнь его теперь зависела от матери. А он хотел зависеть от поварихи Наташи и Машкиного мужа.
Он доверял им, потому что они у него украли. И он представлял себе размеры их любого другого воровства. И эти размеры его не пугали. Другой Машки у него не было, а продуктов и невинности – не жалко. Что было, что не было… Пусть.
Ему все время хотелось есть. Он подозревал, что виной тому таблетки. И из-за этого невиданного аппетита, а не из-за возможности выздороветь, принимал их.
Машкиного мужа звали Федором. У него были крепкая сухая ладонь и тяжелые шаги. Он пах бензином, травой и асфальтом, на который упали первые капли дождя. В его голосе не было жалости. Скорее всего, он уже успел устать от Машки. А потому на Савелия был сердит.
Федор приносил пользу: азбуку Брайля, плеер, аудиокниги, самоучитель по плетению корзин, кнопки быстрого вызова. Он купил Савелию большой мобильный телефон, скорее всего ворованный и старый, зато удобный для пальцев.
На первых трех кнопках были «Скорая», пожарные и милиция. На четверке – Федор, на пятерке – Наташа.
«А других не надо», – сказал Савелий.
«Подумаешь, потом скажешь», – не согласился Федор и был прав.