Зато мы убиваем время. Его теперь в избытке. А в детстве почему-то всегда не хватало. Уроки – на коленке. Жизнь – во дворе. Пока бабушка была жива, действовало правило «в десять – дома», и к полуночи я был как штык. Потом часами стал работать водитель дяди Вити.
Лёху во дворе недолюбливали – за легкость драки и за то, что он не умел держать зла. Если бились до первой крови, то стоило ей появиться, Лёха сразу отступал и спрашивал: «Ты как?» Протягивал руку. Чтобы побежденному было комфортно, к нему надо проявлять презрение, а не великодушие. Но кто тогда об этом думал?..
Когда Лёха съехал, он сразу стал чужим. Гитара вообще всех добила. За прозвище Музыкант он бился на крыше гаража. Зима, скользко. Одна подножка – и ты труп. Лёха падал раза три, разбил башку, порвал куртку до майки. Но победил. Три шва на брови и два на затылке накладывали не ему. Дворовые затаили обиду. Старшие принялись раздевать Лёху в карты. Когда деньги кончались, он играл на всё – на рюкзак, на шапку, на часы. Двор был моим, и Лёха был моим. «Ты выбирай, пацан, – сказали старшие. – Лёха уедет-приедет, а тебе жить».
Играли в очко, крапленой колодой, в темноте, подсвечивая зажигалками.
– А давай на пальцы?!
– На ноге или на руке?
– На руке, слабо?
– А чем рубить есть?
– А как же!
Старшие достали топор. Двое из них подрабатывали рубщиками мяса. Топор таскали с собой: и в бою хорошо, а если что – с работы шли, начальник, никого не трогали.
– Три раза до пяти побед, – сказал Лёха.
Первую партию они дали ему выиграть. А потом: «Пальцы сюда!»
Можно было сбежать. Но нельзя. Я зарядил Лёхе в нос. Он выключился. Упал в сугроб. Старшие заржали. Я положил руку на стол.
– Нестандартно, – сказал один из них. Остальные кивнули.
Мы все знали, что это выход. За Лёху дядя Витя мог и пострелять. Трупы рубщиков мяса нашли бы нескоро… и не здесь. Но и Лёха бы не зассал, не отступился. Это тоже было ясно.
А так мы все сохраняли лицо. И когда я орал от боли, народ уже дружно толкался задницами, пытаясь найти мой мизинец в снегу. Обделались все капитально, но переговаривались по-деловому: «Можно пришить… хорошо, что мороз… не попортятся… У нас в холодильниках мясо по полгода… как живое…»
Безымянный палец остался лежать на столе.
Урчит телевизор. Я знаком с ним плохо. Но диалог внутри ящика всегда примерно один и тот же:
«Он просто не раскрылся, давайте дадим еще один шанс!»
«Какой шанс? Ему явно не хватает позитива!»
В телевизоре явно играют в зомби. Жулят, кусают и временно самоубиваются. Умереть при этом можно два раза. Мертвых спасают иммунитетом или голосованием. Кто раскрылся, тот и победил. Особенно если на позитиве. Сценарии этих шоу, наверное, пишет раскрашенный Мюллер.
Клацаю пультом. Бабушка говорила – «тыцаю». Оба слова неправильные. Натыкаюсь на вопрос: «Теперь, после всего, ты жалеешь, что восемнадцать лет назад выбрал ее?» Умница Уилл Хантинг.
Тринадцать, почти четырнадцать.
Нет, не жалею.
Если бы у меня был личный психиатр, он выдал бы что-нибудь про эдипов комплекс. Присвоить мать. Обладать ею. Ай-ай-ай, какая гадость. Пара сеансов – и все лежало бы на полках. Объясненное и понятное. Если бы мой психиатр был гештальтист, а не психоаналитик, замес мог бы быть и помягче. «Благодарность, детка. Мы часто путаем благодарность и что-то другое… А может быть, это просто поиски комфорта? Личной безопасности? Безусловного принятия?..» В «безусловном принятии» они оба, психоаналитик и гештальтист, пожали бы друг другу руки. И ушли бы на перекур.
Чтобы покурить, надо выйти на улицу. Мы теперь европейцы. На дорогах – сплошные двойные, в номерах – сплошные здоровые. Механизм борьбы с курением запущен через систему «лень жопу оторвать». Своим побочным эффектом он победил уже не только сигареты.
Я завидую своим вымышленным врачам. Они сладко затягиваются и болтают от вольной масти.
– Кстати, это может быть страх. Страх длительных отношений. Вы не находите, коллега?
– Импотенция? – радостно откликается психоаналитик.
– Ну-у… не так сгазу… – смущается гештальтист. Я вижу его седым и иногда слышу картавым. – Культ Пйекгасной Дамы, мотив нестабильности, полезный для юношеских подвигов, я бы искал что-то в этом годе. – У моего гештальтиста бывают проблемы с мягкой и твердой «р». Он нравится мне больше.
– Анатомия – это судьба, – вздыхает психоаналитик. – Я бы сначала посмотрел на функциональные особенности организма…
Есть еще санитар. Он циник. Вставляет свои три копейки:
– Засаленный халат, морщины, пузо…
Санитар знает волшебное слово «целлюлит». Мои врачи его жалеют. Говорят: «Есть люди, которые живут с людьми. А есть невезучие особи. Они живут с жирами и морщинами…»
Мне на эти переговоры – ровно. Я пробовал себя на «как не стыдно», на «бред», на «на хрена оно надо». На истерику и на «ах так!». Пытался разбираться в этом, как в медицинской проблеме. Добился мастерства в сравнительных этюдах. Могу на разные голоса сообщить самому себе о том, что скажут люди.
Это ничего не меняет. Я больше не жую сопли. Где-то перещелкнулось в небесах – и мне отвалился подарок. Я его принял. Другого не надо. Не хочу.
Единственное, о чем я не могу думать, – это реакция Лёхи. В мыслях я плотно закрываю лицо руками и опускаю голову. Если мне выписан стыд, то только перед ним.
В тринадцать лет представители некоторых народов уже отвечают за свои слова и чувства. Поэтому могут читать Тору и жениться. Может, мне где-то накапало. Хрен знает.
Если сказать об этом с разбега, с какого-то первого воспоминания, то получается, что и до тринадцати я не называл Ее тетей Машей. Его дядей Витей – всегда. А Ее… Вообще никак не называл.
– До зимы тут сидеть… Рехнемся, Андрюха. А?..
Обедаем в ресторане. «Все свеженькое», но капуста в борще выглядит как жертва псовой охоты. На кухне сломался нож и листья порвали зубами? Мы пропустили что-то важное в моде на еду?
– Давай по очереди, – предлагаю я. – Неделю ты, неделю я. Или по десять дней.
– Хороший отдых не потянем финансово.
Киваю. Согласен. Деньги не падают с неба. Хотя могли бы. Но дядя Витя суров, как наш закон. Он легко покупает Лёхе машину и ни копейки не дает на бензин. Вообще ничего не дает. Ничего сверх условно заработанного, которое, кстати, жестко половинит, собирая нам капитал.
– Скинем один номер в гостинице. Съедемся…
– Может, хату снимем? Для оптимизации расходов…
Усмехаемся. Знаем, что переходим границу без паспортов и в неположенном месте. Нам строго-настрого запрещены снятые квартиры и дома, будь они хоть дармовыми виллами, хоть пентхаусами. Без администратора жизни нет. Дядя Витя снабжает нас модной техникой. Она поддерживает связь, создает видеокартинку, шлет фотографии и сообщает дурным голосом: «Через триста метров поверните налево!» Иногда мне кажется, что это не мы подключаемся к Интернету, а он сам находит нас, где бы мы ни были.
Есть одно «но», в котором весь дядя Витя. Он верит в адреса и телефоны на проводе. Только в это.
Круглосуточный администратор не врет, бдит и при необходимости может постучать и во всем убедиться лично. Каждый раз, поселяясь в гостинице, мы знакомимся с персональным надсмотрщиком. Прикидываем, фанатик или возьмет деньги. С фанатиками обычно веселее. Они неумолимы, как система противодымной защиты. Верят в проклятие неиспользованного презерватива и в конец света из-за пропущенного завтрака. Бедный дядя Витя…
Но мы все-таки можем снять квартиру. Если там будет телефон, а на нем сосед.
Я спрашиваю у Лёхи:
– Хату с хозяйкой?
– С подружкой. У Отличницы здесь есть… Тридцатник, без детей. Маленькая. Ща фотку покажу. – Он краснеет. А я не могу вспомнить, как это называется правильно – «сводник» или «сутенер».
Говорю:
– Тридцатник… Это где же они познакомились, чтобы так плотно подружиться?
– В школе, – смеется Лёха. – Завучиха.
Хочется закурить. Затянуться, сощуриться, выпустить дым. Сказать взрослым голосом: «Чувствую острый поколенческий разрыв. Мы все-таки не позволяли себе выставлять своих учительниц на панель». Но Лёхе все понятно и без слов. Ржем вместе.
– Прикинь, заселить какого-нибудь хорька к нашей Вере Ивановне? Чисто по дружбе.
– Он бы сразу сбежал. С порога.
– А она за ним: «Простите, останьтесь! Согласна на краткое содержание! Даже в кратком изложении Толстой примирит нас с действительностью!»
Она смешная такая была, наша Вера Ивановна. Всегда белый верх, темный низ. Но мужские ботинки, потому что косточка на ступне больше никуда не помещалась. Волосы красила в огненно-рыжий цвет и делала химическую завивку. Стриглась коротко, но редко. Когда волосы отрастали, голова становилась похожей на гнездо. Сколько ей было лет, она, наверное, не знала сама. Когда Веру Ивановну озаряло, она начинала задыхаться, хваталась рукой за мел и выводила на доске тему сочинения: «Анна Каренина – мерзавка русской литературы», «Что на самом деле стала бы говорить княгиня Марья Алексеевна»… У меня было ощущение, что мы все время строчили на себя доносы.
– «Может ли у моей жизни быть счастливый конец». Помнишь? – Лёха продолжает ржать.
Но мне уже не смешно. Злюсь. Хочу ему сказать, чтобы он перестал пристраивать ко мне телок. Потому что я как-нибудь сам. Потому что он мне ничего не должен и ни в чем не виноват. Он не убивал моих родственников и не разгонял их сраной метлой. Я хочу найти в гуляше мясо, но натыкаюсь на кости. Они, в отличие от капусты, порублены мелко.
Спрашиваю:
– Как думаешь, повариха готовит здесь или приносит обед из дома?
– Ты хочешь и с ней познакомиться? – радостно откликается Лёха.
– Ладно, – сдаюсь я. – Чего вату-то катать, Олесик? Дожуй – и пошли смотреть.
Квартира, которую мы будем снимать, состоит из двух смежных комнат. Холодная вода по часам. Холодильник. Телефон. В трубке гудок. Из аппарата – провод. Есть кухня. Стены до середины выкрашены синей масляной краской. На столе клеенка. Полы деревянные, коричневые. Из ценностей – пульт в целлофане и телевизор к нему. Оба они в «зале».
Хозяйка маленькая. Но не из таких, каким хочется сказать «маленькая моя». У нее длинные, узорчатые, как ковер, ногти, темные волосы, ярко-красная помада, сладкие духи. Она знает, зачем я здесь.
Мы будем спать в проходной комнате, потому что дальняя – это ее спальня. Лёха усмехается. Если мы съедем из гостиницы, выгадаем «на круг» почти тысячу долларов.
С женщинами, как с революциями, нельзя договориться на берегу. Отличницу не пускают на море. Мамаша в позе. Требует личного знакомства. Обещает накрыть стол. Стол – актуально. Разбалованные гостиничными сосисками, мы ленимся кормить себя утром. От залитой кипятком сухой вермишели изжога. Хочется супчика. Я присматриваюсь к местным курам. Собираюсь похитить. Но наша хозяйка не одобрит и не ощиплет. Ей вообще все не нравится. Наше с Лёхой спанье на диване. Носки, грязные чашки. Храп. Смех. Не этого она хотела, не о том мечтала.
Вечерами Отличница рыдает на кухне. Лёха держится из последних. Провожать девушку в деревню не на чем. Часто спим вчетвером. Мы в «зале», они – в дальней комнате. Все целомудренно, шведы бы удивились.
Через неделю удар наносит начальница почты:
– Я знала о женщинах, которые гуляли с фашистами. Но не думала, что доживу до вот такого.
– До какого? – плачет Лёхина невеста. – Ты скажи – до какого?..
«Взгляд этнографа, – говорила нам университетская преподша, – сфокусирован на вещах для данного общества самоочевидных, но для исследователя – удивительных». Лёха писал у нее диплом. Поэтому на почту поехал как ученый, а не как ухажер.
Выяснилось, что в этой местности хуже фашистов были женатые мужчины с детьми. В запальчивости Лёха предъявил паспорт. И начальница почты пообещала разрулить вопрос с мамашей.
Мы легко прощаемся с легендой. Саморазоблачаемся перед партией. Точит мысль, что нас купили по дешевке. Потому что администратор в гостинице – не чужой районным женщинам человек. В итоге наш семейный статус давно не тайна, а вопрос принципа. Женщинам важно, чтобы мужчина признался сам. Они не верят слухам, звонкам, подметным эсэмэскам и собственным глазам. В признании – сила?..
С неженатым Лёхой ехать на море можно.
Жданным гостям – стол. Мне нравится дом Отличницы, а я нравлюсь ему. Сыто, спокойно, пахнет жареным луком и пирожками. Мамаша не сердится, но и не заискивает. Я отваливаюсь на стуле и глажу себя по животу. Счастлив. Она собирает тарелки и вдруг ерошит мне волосы. Ладошка маленькая, жесткая. Я накрываю ее рукой. Провожу по своему лицу. Целую.
– Меда хочешь? – спрашивает она.
Не хочу, но понимаю, что мед – это тайный знак самого вкусного. Киваю. Смакую его, набирая из чашки маленькими кофейными ложечками. Думаю, что мог бы вскопать огород и мог здесь родиться.
Ночевать нам не предлагают. Хороший нежный вечер мы с Лёхой завершаем в драке за одеяло. Он орет шепотом:
– Пойди попроси у этой чем-нибудь укрыться…
Но мне неохота и не холодно. Уступаю.
В первый вечер после отъезда Лёхи хозяйка готовит ужин и приглашает меня к столу. Я ни в каком месте не голоден. Молчу. Слушаю, как тикают большие настенные часы. Когда-то они были с боем. Теперь – с попыткой, похожей на кашель. Каждые тридцать минут.
Пауза. Хозяйка держит ее легко. Тренирована уроками в школе. Я представляю себе, как она стоит у доски и ждет, чтобы все расселись, замолчали и превратились во внимание или лес рук. Мне ее не перемолчать. Спрашиваю:
– Можно выйти?
Она улыбается и выдает:
– Рано или поздно несбывшееся зовет нас.
Грина, кажется, не проходят в школе. Это означает, что я в надежных руках настоящей районной интеллигенции. У нее хорошая грудь, подгоревшая картошка и жестковатая курица.
Спать с ней на диване еще неудобнее, чем с Лёхой. Я ухожу на кухню и, пользуясь своим новым положением, нахально курю в форточку.
Желтый мячик бьется о диафрагму. Ни стыда у него, ни совести.
Со стройки украли кирпичи. Спрятали или продали. По деревне пока не видно. Море у Лёхи теплое. Персиков – перебор. Гниют в садах. Можно сделать бизнес. Продать персики я могу только китайцам. Чисто теоретически они могут купить весь урожай.
Приглашаю их на переговоры. Приходят с водкой. Хозяйка зовет подружек – учительницу физкультуры и биологиню. Они затеваются с пиццей. Чужому – чужое.
Китайца, который донес Лёху до номера, зовут Вэй. Он предлагает называть его Ваней. Имя второго – Гуй. И мы с девчонками сами знаем, как его называть.
После третьей мы ищем имя-заменитель мне. На «а» у них ничего подходящего нет.
– Мы можем называть тебя Ю. «Ю» означает «друг», – говорит Вэй.
– Ю обязывает. Два «ю» – и ты уже советская кошка, – отвечаю я.
Хозяйка смеется. Ее подруги не дают дупль и смущаются. В умножении «ю» им слышится вариант постельного языка.
Я пишу Лёхе эсэмэску: «Сами жрите свои персики».
Хороший друг не поставит китайцев в ситуацию самовывоза. Я – китайский, но хороший.
Мою посуду. Выношу мусор. Сажусь на скамейку у подъезда. Достаточно пьян и не занят, чтобы разрешить себе думать.
В самозачете: я бухой счастливчик, в школе хозяйки нет историков, а без Лёхи тоскливо, как без спины. Надо как-то сказать ему про рубку. Про пальцы. Чтобы не маялся. Это только поверху расклад был дружеский. Пацанский. А в том месте, куда изредка добирается водка, нет. Потому что… ну как бы я смотрел Ей в глаза?..
Весь фокус в том, что я хочу смотреть ей в глаза. И тут никто ни при чем – ни Лёха, ни дворовые. Я просто купил себе право смотреть на нее когда захочу, сколько захочу и где захочу. Не считаю, что дорого.
Сижу и смотрю. Кайф… А она не ерошит мне волосы. С тех самых пор и не ерошит.