Один талант - Елена Викторовна Стяжкина 6 стр.


Весь десятый класс Савелий ходил к Наталье Леонидовне заниматься. Книжки брал. Вроде как для отвода глаз. Брал – читал. Ставил на место.

Привык, пристрастился. Читал всегда. И с ней, и без нее. Кто ж тогда знал, что не надо было?

Смешно вспоминать, как она замуж за него хотела. «Вот поступишь ты в училище, переедешь, я там в школе место себе подыщу, подтянусь. Квартиру сниму. Поженимся, да?» Он кивал. А чего не кивнуть? Коленки у нее были детские, трогательные. И сыто.

Савелий так отъелся за полгода, что перестал узнавать себя в зеркале. Синева с лица ушла, волосы после любой косорукой парикмахерши стояли, как противотанковые ежи, наросло мясо, «мышца» в плечах, на спине; шея стала покрепче, подбородок пожестче. Если бы не круглые, навыкате, глаза, то настоящий Брюс Ли. Один в один.

* * *

Из Австрии он поехал в Танзанию. Мог бы извертеться, организовать рабочий визит, бюджет бы не лопнул. «У нас шахты, у вас шахты. Да, уголь не алмаз, но через время… Да, передовой опыт… Будем дружить регионами…» Можно было бы подложить проекты, найти слова, постучать в кабинеты. Можно было не тратиться. Государственные же люди.

Но отвращение. Иногда Савелий Вениаминович стоял перед столичным начальственным кабинетом и не мог открыть дверь. Не паника, нет. Он явственно видел опарышей: не ползающих, а поднимающих хвост… Или голову. Или что там у них? Белых, жирных, готовых упасть с двери, с дверной ручки, на пол, на ногу, готовых размножаться в сладком клейстере правильных слов, сказанных с сытым и брезгливым похохатыванием…

Он поехал в Танзанию. Купался в океане, рассматривал развалины Килва-Кисивани. Попросил гида свозить его на алмазную шахту. Думал купить себе. Не в Танзании, в другой стране. В Африке, да. Но светить ее было рано. Первый бы не понял.

У Савелия не могло быть никакой жизни без Первого. Свобода слова, передвижения и совести – все на контроле. «В Танзанию? Забавно. Привезешь мне оттуда… коровью лепешку», – рассмеялся Первый в телефонную трубку. Савелию было ясно, что Первый недоволен.

«Разве я слишком часто отдыхаю?» – осторожно спросил он. Проблеял. Склонил голову, опустил глаза. Как будто тот мог его видеть!

«А ты отдыхать?» – резко уточнил Первый.

«Нет. То есть да. То есть нет».

Савелий бормотал в пустую трубку, лебезил в пустой след. Не боялся, просто уже привык.

Алмазная шахта виделась как возможность побега. Достойного даже ухода. Почему нет?

Потому! «Потому! – шипел в голове голос Первого. – Потому что ты никогда и ничего не делал в жизни сам! Потому что ты воровал. Ты стакана семечек не продал. Ты, млять, на диски своего “мерса” не заработал. Ты клоун дешевый. Ты тырил, пилил, ховал, делился – да, еще б ты не поделился! Ты ж копейки никуда не вложил, только, млять, в офшоры, в домики-домушки. Ты б хоть бордель где прикупил! Нам на старость, детям на радость. Что ты, Савлик, вообще можешь? Какая шахта? Тут думать надо каждый день, а не пионерить тупо. Кто в сорок с хреном лет думать-то начинает, когда привычки нет?»

Никогда и ничего не придумал. Не построил. Не создал. Только схемы. Только пилеж. И вывод. За границы нашей необъятной родины. По просьбам трудящихся, конечно… Ептыть.

А кто по-другому? Кто?

* * *

Первый был альфой и омегой. Началом и концом. На рассвете девяностых он нашел и выбрал Савелия сам.

Зачем? Последние десять лет Савелий Вениаминович каждый день давал себе слово об этом спросить. Задать прямой вопрос. Но подходящий момент так никогда и не наступил.

А сначала было не до вопросов.

Савелий поступил в военное училище. Конкурс был символический, перспективы нерадужные, границы сомнительные, зато много генералов. И много войн.

После первого курса он уже точно знал, что и где плохо лежит. Хлеб в столовой, наглядные пособия, сапоги, постельное белье, кирпичи на майорской даче. Жена майора тоже лежала плохо, все время дергалась, орала, как кошка, и закусывала секс чесноком. Секс она называла «сношением». И Савелий не знал, от чего его мутит больше: от упругого запаха чеснока или от протяжного вопроса майорской половины: «Сношаться будем?»

Савелию не было стыдно. Ему вообще никогда не было стыдно. Все вокруг воровали, пили, брехали, носили драное под новым, а грязное распихивали по углам. Савелий был не хуже и не лучше.

О будущем смешно говорил философ: «От низших форм к высшим, от простого к сложному, от изобилия для избранных к богатству для всех». По мнению философа, это и был неизбежный прогресс. Савелий дергался. Где прогресс? Где этот рай для всех? Под терриконами, в посадках, в ларьках с «Севен-апом» и сигаретами «Бонд»? В танках, стреляющих то в Москве, то в Грозном?

Савелий был не дурак: в прогресс не верил, на настоящее не рассчитывал.

Вместе с прапорщиком воровал брезент. Шил из него палатки. Не один, с пацанами. Через начальника курса, молодого летеху, палатки продавали в «горячие точки». Воюйте, любенькие, бейтесь… Палаточки – сказки. Для живых и мертвых, для штабов и госпиталей. Для борделей тоже можно.

Повязали всех быстро, отмазали тоже быстро. Но не всех. На Савелии всё сошлось – концы, деньги, идея, цех пошивочный. Показания на него все дали. В особо крупных размерах. Ущерб государству. Такая статья хорошая, многолетняя. Наташка, сука, ни разу не пришла. И понять ее можно. Ну кому охота?..

А он – появился. Человек по прозвищу Первый: в костюмчике сером, с личиком тонким, губами узкими, глазами неприметными, но лучше бы и не глядеть в них.

По прозвищу Первый, по фамилии Перваков.

Забрал Савелия из СИЗО, повез на дачу, кулаком в морду въехал, чтобы без сомнений, кто в доме рабыня Изаура. Зуб выбил. Два, если разобраться. Один начисто на паркет вылетел, другой – осколком.

«Сдохнуть хочешь?» – спросил Первый.

«Ну, не хочу», – сказал Савелий.

«Вот и молодец».

Первый потрепал его по щеке. Как собаку. И резко ударил в живот.

Ноль реакции. Ноль…

О чем думалось тогда?

А детское было в голове. Глупо воспоминать даже. Решил, что батя нашелся. Такой себе батя – важный, при делах. Искал его, Савелия, – и вот… Нашел. Из тюрьмы вытащил, к делу пристроил. А что фамилию ему свою не дал – пустяк. Ерунда. И что Вениамином не был – тоже ясно. Такое имя только по пьянке можно было выдумать. Выдумать и сыну прицепить. Но с матери что возьмешь?

В общем, ничего для Первого Савелию не было жалко – ни зубов, ни жизни.

Потому что не бросил, а может, сам где отбывал. Сидел.

Такая потому что жизнь, такая страна: мужикам нет места. Если не в забое, не в тюрьме и не в запое.

Каждая клетка при мысли о том, что отец нашелся, звенела, каждый ноготь силой наливался. Выходило по-честному, по-людски. Без злодейства. Нашелся и для Савелия человек. Нашелся! Ура, товарищи.

Сколько он в это верил? Ну? Два дня? Три? А шесть почти лет не хотите?

Уже при должности был, уже при шофере, портфеле и в кабинеты вхожий. Молодой перспективный управленец, бывший военный. Ага. Два курса – чем не бывший? Верил. Кулаки сжимал, чтоб сердце не выскочило. Ничто за унижение не считал. Ни что баб всех его Первый попробовал, ни что шагу без «отчитаться» сделать не дал. «Бэху» вишневую, самовольно Савелием купленную, бензином заставил облить, поджечь собственноручно и глядеть, как горит.

Конфетку «бэху». Лялечку.

Все прощалось, потому что как по-другому? Ведь отцом считал.

До конца тысячелетия. До стрельбы во дворе.

Савелий привез двухметровую голубую елку.

Первый шел к машине – оценить. Из подворотни – бугай с пистолетом. Гангстер, мать его тетка. Савелий первым увидел. Мгновение. Не секунда, не доля – атом времени. Бывает такое? Вот в этот атом успел Савелий голову Первого пригнуть и всего его к стене оттеснить. Нос ему, правда, разбил – случайно, в запаре. А сам получил пулю в плечо. Было больно. Хотел рукой за плечо схватиться, но нет, она ж в крови батиной. А кровь – важное дело в системе доказательств.

Дальше совсем смешно. Девяносто девять целых и девяносто девять сотых процента дала генетическая экспертиза. То есть не дала.

Ни одного шанса.

Прощай, батя.

Здравствуй, миллениум.

Можно было бы напиться. Если в тридцать лет ума нет, то и не будет. И кто-то всегда казак, а кто-то, хоть тресни, поросячий хвост. Но не пилось. Вообще. Не пилось и не кололось.

Забить косяк – да, пройтись по коксу – да, ЛСД – было, экстази – как грязи. Штырило, колбасило, но отпускало быстро. В голове было сумрачно, на душе тяжко, во рту сухо. Не привязало. И пробовать перестал.

Савелий подозревал, что с водкой могло сложиться. Скорее всего, сложилось бы полюбовно, сладко. Но обоссанная и заблеванная бабка действовала не хуже прививки.

Бабку, кстати, Савелий долго лечил. Зубы хотел вставить. Но она – ни в какую. Зубы, сказала, золотые, родительские, а водка – она же жизнь. Хоть верти, а хоть пруд пруди. Умерла культурно. Бахнула на ночь стакашку и отбыла в вечное плавание.

* * *

Рудник Вильямсона выглядел лучше, чем Ильичевская-бис. Чище. Всё в белом. Как в снегу. Но Савелий не верил. Хотел дождаться ночи. Ночи и зимы. Хотел послушать, как воет ветер, как из трещин в земле поднимается другая, не белая, пыль, как размокает, расползается грязью. А по грязи ноги в рваных латаных ботинках. Спотыкаются, сгибаются в коленях… Только ноги. Лиц не видно. Лица – черные. Не от пыли – от жизни… Черные, спитые шахтерские лица. Алмазы, говорите?

Была у Савелия Вениаминовича идея. Он хотел в поселке своем, на малой родине, асфальт положить, завод конфетный наладить, фабрику текстильную запустить. Плюс маленькие магазинчики-стекляшки, чтобы круглосуточно, чтобы светились и музыка внутри играла. Импортная, с оптимизмом и полезным английским языком.

«Нет!» – сказал Первый.

«Почему? Пацаны тут просчитали… Бюджет потянет, бизнес подбросит. Почему нет?» – не возразил, а взмолился почти Савелий. Савелий Вениаминович уже.

«Нет. Это твоя дыра. И пусть будет. У каждого должна быть дыра. Чтобы помнили, откуда на белый свет народились и куда можете вернуться. Там гнить должно, Савлик. Пока там гниет, ты тут верный будешь. Чем больше дыр, тем выше прыжочек, да? На месте прыжочек… Забава наша. Усвоил?»

Мудро. Так жить, чтобы некуда было возвращаться. Чтобы от ужаса и страха каменеть, от возможности одной выгребной ямы, от воды, которая бежит желтой тонкой струйкой, это если бежит, чтобы от холода к печке, а от печки – угарным газом. Щеки красные, спать охота. И сам не знаешь, живешь или умер уже.

* * *

Гид по имени Питер, возивший по Танзании, был молчаливым. Высокий, худой, похожий на потемневшего от времени римского легионера, он ловко вел машину по отсутствующим дорогам, не включал радио, не пел себе под нос, не предлагал Савелию Вениаминовичу ни девочек, ни сувениры, ни охоту-сафари, ни даже поездку на озеро Виктория. Не хотел заработать, что ли? Вот! Растет, мать его тетка, благосостояние стран третьего мира.

– Давай людей посмотрим, – сказал Савелий Вениаминович.

– Купить? – нехорошо усмехнулся гид. – Купить хотите? – Помолчал и добавил: – Шутка.

Савелий дернулся. Почему не взял охранника? Почему не взял двух? Почему поехал без своего водителя?

Ничтожный червь Савлик. Дурачок. Один на один с этим негром он, пожалуй, справится. Но черножопая братва прибежит на подмогу – и что? Кабздец? Смерть в саванне?

– Посмотреть. Какая жизнь. Просто посмотреть.

Английский Савелия Вениаминовича был маленьким и добрым, удобным для путешествий в Париж, на Мальдивы или на Сардинию. Для Африки пока годился… Кто же мог подумать, что надо больше? Что кому-то что-то еще придется объяснять. До драки или после…

– Масаи живут в больших деревнях. Я – масаи. Масаи – высший народ. У нас была школа. Я хорошо учился. Хотите посмотреть школу? Мою деревню?

– Я хочу настоящую.

– Моя тоже настоящая. Просто она как пример. Как очень хороший пример.

– Я понимаю.

Конечно, Савелий Вениаминович понимал. У него в губернии тоже были образцовые села, образцовые фермерские хозяйства, правофланговые школы, детские дома, пара заводов-красавчиков. Там все было вылизано, вычищено и почти по закону: подмытые коровы, дети, начальники транспортных цехов, санитарные книжки, сменная обувь, квалификационные комиссии и бесконечные визиты иностранных гостей.

На всякий случай Шишкин держал женскую организацию имени Параскевы Пятницы, на свои подкармливал общество филателистов и психиатрическую больницу, в которой лечили сном и трудом. Бабку свою туда сдавал раз несколько. Ну и осталось. Личная потому что связь.

Африка – она везде Африка.

Ехали на запад, за солнцем. За сезоном дождей, наступающим здесь вместо зимы. Почти степь, не жирная, не уходящая за горизонт, а прорезанная пламенеющими медными и красно-розовыми листьями странных кустарников, имени которых Савелий не знал.

Злился. Хотел есть. Хотел есть что-нибудь, грязными руками, на капоте машины, прямо сейчас.

В деревне Питера встречали как дорогого гостя. Савелия будто и не замечали даже. Питер сказал, что это из вежливости. «Когда ты приходишь домой, на тебя ведь не показывают пальцами? Не рассматривают твои зубы? Не виляют хвостом, когда ты приходишь домой?»

They wag the tail. Они виляют. Когда приходит Савелий, все виляют хвостом.

Дальше думать не хотелось. Отвращение, которое как будто упало на дно рудника Вильямсона и не смогло ни подняться, ни угнаться за ними, едущими за солнцем, дало знать о себе ноющей болью в виске.

– Я хочу есть.

– Идем, – позвал его Питер.

Дальше было невообразимое. Гид взял в руки короткую стрелу, подошел к корове, резким движением проткнул ей сонную артерию, как будто открыл кран с горячей водой, и подставил под струю глиняную миску. Бросил через плечо: «Из чашки удобнее, не так ли?» Улыбнулся. Протянул миску Савелию: «Ешь!»

Ешь, пей… Лечи подобное подобным, как говорил любимый гомеопат жены-дуры.

Савелий Вениаминович закрыл глаза. Представил, как наконец выложит все свои кишки и другие внутренности перед этим высшим народом, как выйдет из него все, что было и чего не было… Глотнул.

А ничего. Открыл глаза. Посмотрел в небо. Высокое, не допрыгнуть, не долететь. Смешное небо. В звездах уже. В звездах, как в веснушках. Глотнул снова. И снова, и еще раз.

Пил кровь.

Запачкал белый в мелкую темно-синюю полоску пиджак, капнул на тенниску, на черную. На ней не видно. Вытер губы тыльной стороной ладони. Увидел, как гид Питер замазывает коровью рану свежим навозом, вдохнул уж-ж-жасный этот запах. Рассмеялся.

Мужчины с удобными растянутыми ушами, лежащими почти на плечах (не, ну удобные же уши. Большие, да, пацаны?), рассмеялись тоже.

– Приглашают переночевать, если хотите, – сказал Питер, вытирая руки о тряпку.

– Нет, – качнул головой Савелий. – Сколько стоит ваш фирменный коктейль?

Он протянул Питеру деньги. И не дурачок. Иногда и умный. Наличка была. И если Питер за нее не убил, то почему не поделиться с его братьями?

Мужчины кивнули. Достойно. Без вот этого привычного прогиба, присюсюкивания, без внутреннего матюка, без плевка в спину сквозь дырку, оставленную выбитым зубом.

Ехали тихо. Снова без музыки и не быстро. Ночь не была темной. Луна, как зоновский прожектор, освещала дорогу, кустарник и детей… Хлопцев, что спали в этих самых кустах.

– Почему тут спят? – спросил Савелий.

– Семь лет, десять лет. Взрослый. Взрослый живет сам. Умеет сам, возвращается в деревню. Умеет сам, приносит в деревню голову врага. Потом женится. Много жен, много детей… А корова не умрет, – сказал Питер.

– Я знаю. Она никогда не умрет, – кивнул Савелий.

Поговорили.

* * *

Язык – всегда свидетель. Опасный. В нем все, что было и чего не было. У Сталина был социализм, а у Зощенко – язык. Кому верить? Или вот «блат», «дефицит», теперь еще «откат», «распил»… Никто не слышит? Не слышал, что нет и не было в языке ни изобилия, ни реформ. Ничего…

Назад Дальше