Заведенный, взбудораженный, он вдруг ощущает, что делает какое-то важное, не только свое, но и по-настоящему государственное дело, и от этого чувствует себя совершенно счастливым. Совсем не умея распоряжаться счастьем, Павел Иванович пугается и вызывает на скайп-конференцию детей.
«Вы свиньи! Вы выродки. Вы не разговариваете с матерью! Свиньи, свиньи… А вдруг она умерла? Паразиты!»
«Ты же сам сказал, – пожимает плечами Леночка. – Ты же сам велел. В интересах ее здоровья».
«А если бы я сказал прыгать головой вниз с девятого этажа?» – ревет Павел Иванович.
«Ногами вниз с девятого тоже без шансов», – ухмыляется Павлуша.
«А ты еще и ржешь?! Ты еще и ржешь с таким моральным обликом?!»
Павел Иванович заходится криком, не зная, как правильно разговаривать с ними – такими похожими на них обоих, на него и на Ларису, такими другими и такими любимыми. Он хороший отец. «Вертикальный», как говорит Павлуша, но отягощенный лишними знаниями о них: у Леночки две макушки, сопливая аллергия на амброзию, летом веснушки, а зимой – нет. У Павлуши очень длинные указательные пальцы, шрам на коленке – упал с велосипеда на битое стекло; у Леночки тоже шрам. Острый аппендицит, вырезанный ургентно в небольшой больничке лавандового города Грасса. Павлуша ест, зажимая вилку в кулаке, некрасиво и без манер. Леночка часто икает, и тогда надо шептать: «Икота, икота, перейди на Федота, с Федота на Якова, с Якова на всякого…»
Он хороший отец и сделал все, чтобы дети не мучились с ним, с его старостью и немощью. Он спас их не только от родины, щедро питающей исключительно березовым соком, он спас их и от самого себя. Вывез.
«Чтобы быть чистым на войне, надо быть или на фронте, или в эвакуации, – сказал ему как-то Иван Иванович. – Хочешь не хочешь, на оккупированной территории ты сам становишься врагом».
Павел Иванович не хотел, чтобы дети его становились врагом.
«Пап, – зовет его Леночка. – Пап…»
«Не сердись, – вторит ей Павлуша. – Мы хорошие. Дать тебе мамин адрес?»
Дать.
У Павла Ивановича есть теперь настоящая причина, чтобы увидеть Ларису. Карьерная, рабочая, серьезная, не сопливая. Связанная с будущим детей. По-настоящему имущественная. Павел Иванович знает: тем, кто не очистится от зарубежных счетов, ничего не будет. Правосудие, конечно, выберет себе пару жертв. Но лишь потреплет их по загривку, чтобы все другие, не трепанные, сделали вид, что испугались. Таланта и сил на настоящий страх не хватит ни у режиссера, ни у исполнителей.
Зато народ будет верить в чистку. Лариса – народ.
Как доехать к народу-Ларисе, Павел Иванович не знает. Все юги, востоки и крайние северы страны он видел только из иллюминаторов самолета и больших окон губернских управ. Он помнит только ощущение безлюдных и молчаливых пространств. И больше ничего…
Идею официального визита Павел Иванович отвергает. Но отпуск не берет, рассчитывая управиться за выходные. Он заказывает и выкупает билеты на вечерний рейс до Ростова. И неожиданно натыкается на бессилие Интернета, на его неспособность ни проложить оптимальный маршрут, ни дать ответ на вопрос: «Как доехать из районного центра А в поселок городского типа Б?»
Последний человек, улыбающийся ему в этом печальном road-movie, – стюардесса. В чужом аэропорту на Павла Ивановича нападают жара, запах застоявшегося лета и таксисты. Его никто здесь не узнаёт. Никто не цепляется взглядом, и ему кажется, что важный телевизионный сигнал из Москвы поступает сюда с такими же перебоями, с какими приходят в эти места мода, газ и качественный асфальт. В липком тягучем ужасе незнания, как действовать и что говорить, он ищет банкомат, чтобы снять деньги и, уверенно размахивая ими, преодолеть быстро наступающую южную ночь на машине, по дороге туда, куда «ехать не резон, потому что если угробить колеса, то как детей потом кормить?».
Павел Иванович не умеет просить. Он видит себя породистой собакой, от которой отказались хозяева. Он вышколенный, дрессированный чемпион. Но есть приходится на свалке, из чужих рук. Он неуклюже вертит хвостом, предлагает «московские деньги», и загорелый до черноты или просто немытый водитель Руслан соглашается… «Сейчас возьму у бати старый “Москвич”. Сиди. Жди. Через час буду».
Команду «сидеть» пес Павел выполняет на «отлично».
Руслан и его «Москвич» выглядят усталыми. Фыркают и ругаются, едва ползут, объезжая ямы. Веселится только радио «Шансон», предвещая продолжение кошмара, в котором всё, о чем Павел Иванович никогда не задумывался всерьез: статья по малолетке, колокольный звон, письма с воли, поножовщина и любовь до гроба. Машина глохнет посреди дороги. Добрые люди дотягивают ее до райцентра. В двухместном номере гостиницы нет кондиционера, не открывается окно, зато есть комары и тарань, завернутая в газету. Презент от прошлых постояльцев.
Он не может заснуть, будит Руслана, будит администратора и идет у них на поводу, соглашаясь с тем, что водка – лучшее снотворное и надо просто уметь взять дозу. Они пьют до рассвета. Павел Иванович – молчаливо и грустно. А Руслан – весело, с братанием. На рассвете идут к оврагу пешком. Павел Иванович спотыкается у самой кромки и – все равно пропадать – съезжает на дно как есть. Отряхивается и неловко карабкается вверх. Руслан не ползет с ним. «Надо починить машину. Вечером будешь в аэропорту как штык!»
Дом Ларисы находится быстро. Павел Иванович не стучит. Он открывает незапертую дверь и входит бесшумно. Лариса спит. Лариса спит, обнимая чужого мужика. У нее полные ноги, под коленками – вены, прорисованные с неожиданным изяществом. Они похожи на реки с притоками и устьями, впадающими в море вылинявших цветов на простыне. Она похудела, как будто даже уменьшилась. Волосы короткие, ёжик, много седых, еще не окончательно белых. Серебряных. А подбородков все-таки два, и шея совсем не девичья, и курносый нос.
Она спит.
Она спит. И с этим ничего не поделаешь.
Павел Иванович возвращается к оврагу. Садится и закрывает лицо руками. Он не знает, как ему теперь быть. «Мамочка моя, – шепчет он. – Мамочка моя, как же так? Ну почему это со мной?»
– Я тут, внизу! – кричит Руслан. – Так и знал, что надо подождать. С этой стороны подъем круче. Пропасть, считай. Сам не вылезешь. Ты прыгай аккуратно, а потом я тебя подсажу. На плечи мне встанешь, понял?
Павел Иванович чувствует вдруг острую радость. Он думает, что этот парень, Руслан, все-таки узнал его. В это верится легко. И Павел Иванович ощущает себя большим и важным. Пусть не очень целым и не совсем живым, зато известным…
Еще несколько минут он не отрывает ладони от лица. Он «в домике», а потому не слышит, как отец орет ему: «Идиот, какой же ты идиот!..»
Отвращение
Отвращение – это единственное, что удерживает Савелия Вениаминовича на краю. Отчетливая, во всех ясных деталях картина, как он, Савелий, сидя на стуле, вдруг наклоняется и безудержно долго блюет на туфли из страусиной кожи. Туфли покрываются зловонной массой. И Первый, брезгливо поднимая выщипанную царственную бровь, цедит: «Забавно… Забавно…» Савелия хватают под мышки и выносят вон из кабинета. Вон из жизни. А он, крепко зажмурившись, продолжает блевать. Это не приносит облегчения. Но Савелий не может остановиться.
Эта картина, во всех ясных деталях, оттягивает-отвлекает от всего. Савелий думает только о спазмах, о приступах тошноты. Он боится. Но не болезни. Он боится, что когда-нибудь не сможет это контролировать.
– Ничего органического, Савелий Вениаминович, – сказал врач австрийской клиники. – Ничего органического. Анализы в пределах нормы. Надо систематически мерить давление, снизить уровень холестерина, снять нагрузки на печень. Вы еврей?
– Я губернатор, – сказал Савелий.
– Ну да, – согласился врач. Ухмыльнулся.
– Бенджамин Франклин, по-вашему, тоже еврей? Только из-за имени?
– Вы хорошо образованны…
– Я давно дружу со стодолларовыми купюрами. И умею читать. Однажды проявил уважение к портрету…
– Деньги тоже вызывают у вас отвращение?
– Я не знаю.
– А пища? Какая именно пища?
В клинику эту Савелий поехал по глупости и от страха. Здесь, в кабинете у врача, вспомнил, что в детстве всегда был голодным и небрезгливым. Чтобы получить лишнюю порцию супа, плевал одноклассникам в тарелки. Двум-трем обязательно. В драку с ним не лезли. Себе дороже. Да и суп – перловка, морковка и капля вонючего масла – того не стоил.
Отвращение к еде появилось не первым. Но испугало. Считывалось как предвестник смерти. И страшно было не умирать, а умирать долго и тяжело.
Жена-дура сначала грешила на повариху Наташу. Думала, что та ворует. Закупает несвежее, сливает оливковое масло, меняя его на прогорклое подсолнечное, крадет яйца, а им подсовывает готовый магазинный майонез.
Поставила на кухне видеокамеру. Каждый день – сериал из жизни Наташи. За два месяца слежки выяснилось, что Наташа таки ворует. Собирает недоеденное, упаковывает в пластмассовые контейнеры, складывает в большую хозяйственную сумку, выносит…
Выгнал. Сердце не дрогнуло. Вольному – воля.
Взял итальянца. Равиоли, паста болоньезе, телятина под розмариновым соусом, брускетты, каннелони, дорада, домашний хлеб…
Ужин, если Савелий Вениаминович желал есть дома, накрывали в малой столовой. Тарелки, супница, тяжелые серебряные приборы, салфетки, соусницы, белая льняная скатерть. Отвращение накатывало, едва Савелий придвигался к столу. Мутило от запахов, сводило живот, рот наполнялся вязкой слюной, и ее нужно было сглатывать. Сглатывать потихоньку, пряча взгляд от пустых глазниц рыбы дорады…
Он не мог ни есть, ни смотреть. Пластмассовые ногти жены, ее вывернутый уточкой рот, умеренное декольте, из которого чуть выглядывала припудренная и налитая чем-то правильным и модным грудь. Тошнило от ее голоса, запаха… От вида сыновей – рыхлых, длинноволосых, вялых – тоже тошнило. Фарфоровая улыбка повара-итальянца напоминала об унитазе и возможности вот прямо сейчас, сию секунду лишиться нарастающего внутри комка…
А теперь этот врач. Въедливый, маленький, сам еврей, а спрашивает, в носу – волосы. Трудно купить триммер?
Волосы, козы-козюли, руки мягкие и теплые, пальцы короткие и тоже в волосах. Тошнотворный, как все вокруг, врач сказал:
– Вам нужно сделать МРТ. И желательно проконсультироваться у хорошего психиатра.
– Почему не у психотерапевта? Почему не у психоаналитика? Почему сразу психиатр? – набычился Савелий Вениаминович. – Я что, на голову жаловался? На шизофреника похож?
– Не надо так реагировать. Не хотите, как хотите. Повторяю: анализы в пределах нормы, ничего органического у вас нет. Но…
– Без «но», – сухо сказал Савелий. – Без «но», психиатров и МРТ.
Он подумал, что не надо было брать в поварихи Наташу. Сама, мать ее тетка, нашла его, причитала, просилась. Падала в ноги прямо в кабинете. И Савелий Вениаминович дал слабину. Пожалел.
А ведь с нее когда-то давно вся эта тошниловка началась. Он просто забыл. А здесь, в Австрии, будь она неладна, вспомнил. С нее…
С Натальи Леонидовны.
В той жизни, которую Савелий преодолел, она была учительницей русского языка.
Двадцать шесть лет. Жила с матерью возле проходной шахты Ильичевская-бис. В центре города, считай. У всех на виду. Талия тонкая, губы розовые, перламутровые. Босоножки, туфли, сапоги – все на каблуках. И по грязи, по грязи… Училась в Киеве. Говорили, что путалась там с женатым, забеременела от него, неудачно почистилась, а потому считалась порченой и пропащей. Такой же порченой и пропащей, как все, кто возвращался домой с перебитым большими городами хребтом.
Она устроилась в школу. Глазки грустные, юбка длинная, каблуки – цок-цок. Вот вам, дети, Анна Каренина, вот «он мал и мерзок, но не так, как вы», а вот и Павел Корчагин. В жизни обязательно пригодится.
Савелий, хоть спецПТУ по нему и плакало, из школы не уходил. Девятый, десятый, а там видно будет. Жил с пьющей бабкой. Мать хвостолупила по просторам родины. Бывало, приезжала отдохнуть, пересидеть, бывало, даже присылала деньги. Отец со звучным именем Вениамин был фигурой мифической – то подлецом-космонавтом, то мерзавцем-пограничником, то алкашом-подводником. Героическое всегда уравнивалось бытовым.
Не исключено, что был евреем.
Денег всегда не хватало. В пятом классе Савелий перестал плевать в суп. Потому что плевки – слабая позиция. Сильным нужна сильная. Такая, когда тебе все несут сами. И колени у несущих дрожат. И если возьмешь, то не тебе, а им – хворым и сопливым – радость и уважение.
Савелий Шишкин считался уголовным элементом. Как и многие из их города-поселка, состоял на учете в детской комнате милиции. И жизнь его была распланирована, расписана, как по нотам. Он уворачивался, пока проскакивал, но толку? Впереди – зона, дружки-алкаши, маруха, дети-выродки… А и что? Ну воровал: на рынке, прямо с прилавка, или из кармана мог кошелек потянуть. У пьяного. Трешку себе брал, остальное на место. В штаны. Еще и из сугробов дядек-шахтеров вынимал, до дома дотаскивал. Что, не стоит это трешки? Целый червонец мог бы брать… Но червонцев в кошельках-карманах не было…
Наталья Леонидовна первой его женщиной была. Ему шестнадцать, ей двадцать шесть. Тогда казалось – пропасть.
Духи у нее были уж-ж-жасные – сладкие, обволакивающие, замешанные на старости и нафталине, разлитые под мышки и под коленки. Зато готовила она хорошо: блины, макароны по-флотски с тушенкой, суп с клецками – жирный, с картошкой, с тушенкой той же, ложка просто стояла в кастрюле.
Как было вначале? Как-то было. То ли Наташкин глаз нехорошо блеснул, то ли бабка Савелия запила до драки…
На улицах холодно, в магазинах голодно, в карманах пусто. Последние шаги восьмидесятых. Потом будет еще краска красная, нескучная. А фон тот же – холодно, голодно и пусто.
Чтобы не замерзнуть, чтобы не пропасть, он сам подошел. «Ах, Наталья Леонидовна, мне бы дополнительно позаниматься, к сочинению подготовиться, потому что в училище военное поступать надумал, в военное, чтобы родину защищать. И кормили чтобы четыре года на всем готовом… А то с грамотностью у меня не очень…»
На самом деле все у него было нормально. И с грамотностью, и с памятью. И с реакцией тоже хорошо.
Ему бы условия, так стал бы и ученым. Жил бы себе на три копейки, носки протирал до дыр, не выбрасывал бы, штопал… Колбы покупал бы, колбы и реактивы… Водку бы придумал. Придумал и сам бы и пил.
Дурь…
Он подошел, она загорелась. Зарделась.
Позаниматься, да. Но оба знали, о чем говорят. Она специально подгадала, чтобы мать на смену ушла. Он трусы искал, чтобы без дырок и вида приличного. Не нашел. Надел штаны на голую жопу. Хотел бы джинсы надеть, да где было взять? Просить? Но друзей не было. Сильные не дружат. И не просят. И все такое…
Голой жопе в пару – голые ноги. В кроссовки. Кроссовки были от материных щедрот. Руки дрожали. Во рту сушило. Было страшно и непразднично. Как-то противно.
А и ничего. Она ему суп, макароны, блины. Водку сует. Он: «Нет, не по нашей части». Рюмку из руки ее вытаскивает, а ладонь к губам подносит. Медленно. В глаза Наташке смотрит бесстыже (дома тренировался!), а ладошку целует. Ладошку, потом запястье, потом в сгиб локтя, в плечо, в шею… Все просто. Минутное дело.
Она попискивала что-то: «Ой, ну как ты можешь, ведь мы… ведь я…»
Жеманность. Запах удушливый. В горле ком встал. Но и в штанах – встал. Не ком. Лом. Да какая разница? Она расстаралась, помогла. Учительница, срака-мотыка.
К удушливой сладости добавился запах селедки… Восторг был маленьким. Тошнота не отпускала. Он бросился в ванную. У Натахи с матерью была ванная – прямо на кухне, за шторкой. Рыгал фонтаном. Супчиком-макарошками-блинчиками. Разве ж можно так жрать?