— Твои руки никогда не оживут, если ты не облобызаешь (osculeris) тело Вечной Девственницы (corpus perpetuae virginis).
Первосвященник приближает свои губы к губам трупа Святой Девы.
Его кисти соединяются с руками.
И трепещут до самых кончиков пальцев.
Первосвященник сжимает их, чтобы ощутить прикосновение. Он складывает ладони со скрещенными пальцами. Он изобретает молитву со сложенными руками.
Любовь требует прикосновений.
Любовь хочет затеряться в отсутствии расстояния. А зрение требует расстояния.
Слух, обоняние, осязание расстояния не допускают.
Тело немедленно начинает раздирать внутренний крик. Точно так же его поражает внезапная тишина. Вот что значит отсутствие расстояния.
Через подрагивающие ноздри тело немедленно бывает поражено сортирной вонью.
Душа опьяняется в секунду, на удивление быстро, роскошным ароматом жимолости, взбирающейся по решетке.
Пальцы мгновенно обжигаются горячей электрической плиткой, к которой они внезапно прикоснулись.
И их тут же успокаивает атласная кайма по краю покрывала, которой, словно самой гладкой, самой натянутой, самой голубой, самой непристойной, самой любимой кожей, обрамлена кровать.
Любовь ищет во тьме пальцами.
То, что любовь ищет этими пальцами во тьме, — это то самое, что прерывает речь.
Это разрушенный дом, темный день, бессонная ночь. Это М. Это то, о чем я говорю. Это затмение, солнце-луна. Это грозовая огненная ночь. Все, что замыкается, когда мужчина и женщина прикасаются друг к другу, удерживая желание, внятно свидетельствует о существовании того, что называют любовью.
Три контрмира постепенно освобождаются от вымыслов, изобретенных женщинами и мужчинами о своей любви (о чрезмерной любви, которая угрожает им, о сумасшедшей любви, которая их порабощает): ночь, тишина, отсутствие снов.
Так страстная любовь связана с очень древним, доисторическим, таинственным иконоборчеством.
Все зрительные ритуалы смещаются и действуют там, где ночь растушевывает, размывает, сплавляет воедино, впитывает, поглощает тех, кто не боится полной тьмы источника. Их источника. Любовь затягивает во тьму (пещеры, вульвы, пространства позади глаз внутри черепной коробки), где все исчезает, чтобы раствориться под действием источника.
Вернуться в живородящую ночь, к тем, кто был создан во время копуляции, затем зачатия, затем вынашивания, словно лосось, восходящий к истокам из года в год по направлению к источнику, где он был икринкой.
Слову «источник» я предпочитаю слово «нерестилище».
Если я говорю, я вновь касаюсь покрывала, наивное использование которого смехотворно.
Использование речи смешно.
Недоступное пониманию множится. Все ошеломляет по нарастающей. Ничто не выражается по-настоящему при помощи речи. Потом мы стареем, но ничто не проясняется. Каждое растение, каждое животное, каждый запах, каждый отблеск, каждое слово, каждое имя, каждая весна все больше сбивают с толку.
Глава двадцать вторая
На выезде из города Санс, древней столицы французского королевства, есть склад.
В субботу, 21 декабря 1996 года, на козлах можно было увидеть ножи для разрезания бумаги, разложенные в ряд один за другим на листах газет, которые шевелил ветер.
Я подошел поближе. Их было штук шестьдесят. Их блеск приковывал взгляд, ослеплял.
Они были сделаны из разных материалов: слоновой кости, золоченой стали, балтийского янтаря.
Неожиданно я задумался: неужели именно использование языка, которому всего-то одиннадцать веков, заставило меня путешествовать в течение десятков и десятков лет в этих странных или несовременных книжных мирах?
Или мне захотелось поселиться в другом мире и, может быть, никогда оттуда не возвращаться, после того как мне в руки попал нож?
В прошлом, прежде чем проникнуть в нематериальный мир, где бродит чтение, человеку предстояло разрезать ножом для разрезания бумаги или перочинным ножиком девственные доселе, нетронутые взглядом страницы. Пока вы совершали это крохотное действие, вы разрезали мир надвое. Воображаемое и реальное внезапно распадались. Интимное и общественное разделялись под блестящим лезвием. Ваш взгляд изо всех сил устремлялся на утолщение листа сложенной вдвое или вчетверо бумаги, внутрь которого вы просовывали нож, чтобы потом быстро выдернуть его из плотно закрытого тома. Это движение оставляло на своем пути тоненький пахучий белеющий завиток, который чуть позже цеплялся за фланель коротких штанов или шерстяной рукав.
Благодаря блестящему лезвию ножа страница выходила из тени переплета и открывалась. Внутренняя страница впервые видела свет. Покрытые напечатанным текстом поверхности, защищенные переплетом, вырывались из тьмы, знакомой им с тех самых пор, как переплели книгу. То, что было сложено, разворачивалось, а для нас, наоборот, нечто прежде скрытое и таившееся где-то в самой глубине теперь упруго сжималось, становилось собой и собиралось в складки.
Нечто открытое всем ветрам прекращалось в нас.
Страница — это священная территория, которая навсегда пронзает воздух, сквозь который мы ее читаем, и одним махом навсегда приглушает постоянный цвет, присущий обычной комнате.
Это время, которое не поддается исчислению, само не замечает, как течет, и чувствует себя одновременно тысячелетием, веком, возрастом, датой, часом.
Это другой мир, он противопоставлен тому миру, где ветвятся семьи и пригоняются друг к другу городок, нация, а затем и все современники.
Это занятие, уничтожающее реальность, и вот вырастает другой континент, огромный, свободный, древний или небывший, который все не кончается и не кончается, хотя занимает примерно десять квадратных сантиметров, которые неожиданно оказываются не принадлежащими больше в полной мере ни реальности пространства, ни свету, льющемуся от лампы и омывающему нам руки.
Чтение расколдовывает душу. Превращает общенародный язык, хранящийся внутри нас, в глубине, в наш собственный, приручает эхо, которое бормочет у нас внутри и следит за нами под видом совести. Чтение структурирует мысль.
Как-то ночью, когда я умирал в больнице, утопая в набухшей кровью подушке, я внезапно очнулся, поднял голову и распрямил плечи. Оперся голой спиной на подушку. Позже я попросил у М. что-нибудь почитать и принялся за чтение. Чтение — это забвение себя. Читать, истекая кровью, неудобно, но читать, будучи при смерти, возможно.
Образованные жители древнего Рима оказывали себе подобную честь, прежде чем покончить с собой. Читать — это переключаться на другой мир, направляя мысли на мир, который тебе подходит и отличается от нашего, незнакомый, другой. Это было моим потаенным уголком. In angulo.
In angulo con libro.
Месье де Поншато проживал в крохотной комнатке, расположенной во втором этаже складских помещений Пор-Руаяля, слева от лестницы. Туда можно подняться. Комнату можно увидеть и в наши дни.
Он постоянно держал в руке книгу, потому что на устах его всегда была цитата из «Подражания Христу»[76]: In omnibus requiem quaesivi et nusquam inventi nisi in angulo con libro. (По всему миру искал я отдохновения и не нашел его нигде, кроме угла с книгой.)
Жить в глухом углу, вдали от общества и времени. В углу мира.
Все чтение идет из Египта.
Я частенько испытывал странное ощущение открывающейся двери, внезапно перейденного порога, неожиданного головокружительного утеса в моей жизни, опыта самого страшного, самого жесткого, самого здравого, самого живого, который к тому же удваивался приобщением к речи. Ощущение, будто внезапно опадает с тебя, точно во время линьки, эпоха темного смущения, нежизни, слабоумия и печали. Страницы — это створки внезапно распахнувшегося окна. Выход из пещеры после заточения. Или выход из небытия в некий неопределенный день, в детстве, лет в шесть или семь, когда все изменяется. Вся жизнь вдруг преображается, когда она рассказывается иначе. Эхо поселяется в голове, занимает в ней свое место. И даже сознание — пускай оно пристрастно и небезусловно, даром что воображает себя независимым, — приносит огромное наслаждение: чувствуешь себя сознательным, сам чувствуешь, как рассуждаешь, словно удваиваешься. Это ощущение второго рождения, возрождения. Это радость посвященного. Это радость героя сказки.
Те, кто страстно любит книги, составляют, сами того не зная, единственное тайное общество, соответствующее личности каждого его члена. Их объединяет интерес ко всему на свете и разброс возрастов, пускай они никогда не встречаются.
Их выбор не совпадает ни с выбором издателей, то есть рынка, ни с выбором преподавателей, то есть правил, ни с выбором историков, то есть власти.
Они не уважают чужие вкусы. Они селятся скорее в щелях и складках, предпочитая одиночество, забвение, границу времен, пламенные чувства, затененные пространства, оленьи леса, ножи из слоновой кости для разрезания бумаги.
Они и сами складываются в библиотеку коротких, но многочисленных жизней. Они читают друг друга в тишине, при свете свечей, в укромном уголке своих библиотек, пока воины с грохотом убивают друг друга на полях сражений, а торговцы с гоготом пожирают друг друга в беспощадном свете на площадях городов или на поверхности серых прямоугольных ослепительных экранов, заменивших эти площади.
Тайна и книга противостоят устной речи — так одиночка держится подальше от стай, окружающих самку.
Следствие. Тайна, молчание, littera, ненависть к выдумке, асоциальность, потеря идентичности, ночь и любовь связаны.
Литература — это все более и более глубокое погружение в тишину, от самого истока и до устья. Изобретение письма — это перевод речи на язык молчания. Это единственное приключение, исход которого нам неведом. Сюжетом литературы является то, что не способна выразить устная речь. А что есть молчание? Эхо речи, тень чистого языка.
Следствие. Никогда не будет устной литературы, коллективного романа, индивидуального мифа, не имеющей символов истории.
Эти понятия внутренне противоречивы.
Определение. История есть установленная государством символическая хроника того, что доводит человеческое существо, владеющее речью, до самоубийства.
Любовь определяется состоянием умирания, в котором мы оказываемся, когда не можем больше жить без такого-то или такой-то.
Речь, разумеется, идет о том, о той, о личности, о скоплении атомов, о нераздельном, а не о группе или фрагменте группы.
К этой завороженности нельзя подготовиться, ее не переработать, не развить, не расторгнуть.
Следствие. Любовь и брак противоречат друг другу так же, как противоречат друг другу любовь и зачатие. Их интересы резко расходятся: разница такая же, как между любопытством к новому и повторением того, что было.
Я в задумчивости шел вдоль тополей, окаймлявших опушку леса. Вдруг слышу поблизости шумное дыхание. Надо мной поднимается лошадь, задние ноги ее дрожат. Вероятно, я ее разбудил.
Отступаю.
Огромное животное, пошатываясь, стоит надо мной.
Высокое и торжественное. Смотрит серьезно и спокойно. Еще мгновение колеблется. По шкуре пробегает дрожь. Внезапно лошадь пускается в галоп и молниеносно исчезает вдали.
Стоило открыть книгу, и внезапно, без участия голоса, благодаря лишь молчанию написанного текста, из тишины, рядом с тишиной книги, в душе одним скачком возникал густонаселенный мир.
Нечто подобное было по ту сторону смерти — к этому, возможно, примешивался страх смерти. Я хочу сказать, что смерть определяла, возможно, этот переходный характер любви, не знающей препятствий, который обретает свой наиболее странный облик при чтении. Перед этим лицом смягчаются души, а тела смешиваются — так медведь раздирает брюхо нерпы, и подносит ее влажные и дымящиеся внутренности к своей пасти, и тут же пожирает плоть, тающую в нем. Медведь превращался в фантом нерпы.
Любить: читать с листа.
Дар одного существа другому, вплоть до самозабвения, взаимный дар, подобен передаче тепла, и солнца, и света.
Их можно передать; мир их впитывает снова и снова; жизнь взмывает, как ракета; и утрату тоже можно разделить.
Прикосновение — мистическое ощущение. Святой Фома вкладывает персты в раны Иисуса подобно палеолитическому шаману, вкладывающему руку в нутро больного.
Мы можем быть одурманены речью. Но мы можем быть одурманены и другим.
Глава двадцать третья
Seducere[77]
Не знаю ничего презреннее человека, не сумевшего вырваться из места, где он родился, и освободиться от уз, которыми он был опутан в покорном, семейном, общинном, безликом и немом страхе раннего детства.
За завороженностью следует освобождение от чар.
Достойны презрения и аристократ, который цепляется за свое имя и родовое гнездо, и искусная повариха, пренебрегающая новыми рецептами.
Аргумент I. Эрос изначально против общества.
Детская, подростковая, а затем взрослая мастурбация есть активное отмежевание от окружающего.
Решительное отмежевание.
Радея о любви, общество и его основные представители (священнослужители, а затем медики) постарались всем внушить веру в невероятные опасности и даже изобрели психозы, в которые якобы повергают одинокие утехи.
Кто такой бирюк? Одинокий волк. Волк, предпочитающий жить в одиночестве.
Который не хочет быть как все.
Волк, ненавидящий happy end.
Который предпочитает чащу леса любому happy end. Которому не терпится остаться одному в самом глухом углу. Одиночка, далекий от молодняка, от приблудившихся особей, от самок.
Аргумент II. Мысль предполагает тайну.
Тайна, разрыв, жизнь «про себя» — все это условия, необходимые для работы мысли.
Seducere — это латинский глагол, означающий «отводить в сторону». Тянуть к себе прочь из мира. Это быть dux (проводником) в сторону. В иное царство.
Обратное соблазнению — соединиться, пожениться.
По-латыни «жениться» означает ducere, «увести». Ducere uxorem domum — увести супругу в свой дом, к себе.
Se-ducere, наоборот, — это отлучить женщину от ее дома, увести ее в сторону, в обособление, в тайну прежде всего от нее самой, а затем «в отдаление от других людей».
Если слова «я тебя люблю» произнесены, они приводят к потрясению отношений, которые переносят их в пространства, подразумеваемые словом.
Это слово, открывающее в теле душу. Это не тело.
Это littera, которая освобождает от оков.
От предыдущих общественных связей. От предыдущих влияний. От тянущихся из детства семейных уз.
Аргумент III. Человек не для того проходит через феномен речи, чтобы затем отказаться от ее посредничества. Я не кладу речь на стул, а вот книгу кладу. Речь — не одежда. Речь — это проявление человеческой личности, а кроме того, она посредник между людьми. На всем пространстве между двумя полюсами, личностью и группой, речь — это мир человеческого опыта.
Однако речь не в теле, не в плоти.
Трудно жить без речи. В прошлом я имел подобный опыт, отказавшись от паутины родственных уз и неверно поняв обычаи моей родни.
Это не в человеческих силах.
Однако подчеркнем то, о чем редко упоминают: жить внутри речи нелегко. Многие в ней тонут. Общество не считает, что эти утопленники страдают смертельной формой абстракции (сходный случай представляют собой мистики, хоть и находятся на другом полюсе). Более того, за их безраздельное послушание общество вознаграждает их одобрением и почестями.
Речь завораживает, а ее законы агрессивны и непреложны.
Прежде любовь представляла собой некую камеру, расположенную как бы вне общества, хотя и внутри человеческих сообществ. Это было последним отшельническим обычаем (ритуалом перехода, уединения), после которого начиналась нескончаемая общественная жизнь (если не считать отшельничества охотников, исключительно мужского, которое было не вполне отшельничеством).