В зеркалах - Роберт (2) Стоун 22 стр.


Из кармана рубашки он достал зажим «крокодил» и прихватил им остаток косяка.

— А если вдруг вы заблудитесь во всей этой автоматике, я тут. Для любви, старик, незримое присутствие человеческой руки.

Остатки травы Богданович засунул в конец ментоловой сигареты и открыл уличную дверь. Рейнхарт прижал холодные ладони к сушилке и стал смеяться.

— Они любят поговорить? — спросил он Богдановича.

— Многие любят. Вы знаете этот народ. Многие любят поговорить. Я многих обратил к здоровой пище — иногда они приходят и говорят, что чувствуют себя лучше. Понимаете, у них здесь очень нездоровое питание. Они всё жарят. Телятину любят. Телятину. — Он сделал неприятную гримасу и пожал плечами. — Я говорю им: нехорошо есть мясо мертвых животных. И многие слушают.

— Хм-м.

— Я очень социабелен, понимаете, люблю обратить людей к добрым делам. Иногда увлекаюсь. — Он налил мыло в стиральную машину номер десять и включил ее ключом, прицепленным к «крокодилу». — Вы когда-нибудь видели голубоглазого негра?

— Конечно.

— Голубоглазые негры — это что-то. Недели три назад я сидел тут ночью, собирался уже заканчивать, запер дверь и пошел туда курнуть. Только прочистил немного голову, как слышу тихий стук в дверь, слышу, она открылась, выглянул — стоит маленький голубоглазый негр и возится с машиной. У него напильник, и пластиковая карточка, и все такое, соломенная шляпа с красивой лентой, очень щеголеватый, очень. Наклонился над ней, чего-то копается, чего-то их душевное напевает, но вскрыть ее не может, не оснащен. И потихоньку выходит из себя — обзывает машины, колотит по ним. Знает, что должен залезть во все машины, чтобы набрать деньжат, и скоро придут полицейские. Ну, я балдею, старик, стою обалделый и смотрю, как он воет. Потом он выпрямился, а на лице чудное выражение. Что получилось, понимаете, — я дверь открыл, чтобы запах выветрился, а он учуял. Не успел опомниться, как уже разговариваю с ним… Я ему говорю: успокойся, не волнуйся, денег там не столько, чтобы лезть из кожи вон. Если тебя приперло, одолжу тебе два доллара. И начинаю перед ним распинаться. Остановиться не могу, я сам не свой и что-то мелю. Торчу, понимаете, сам не помню, кто я такой… Он долго стоял и смотрел на меня своими младенческими голубыми глазами, маленький такой. И знаете, что говорили его глаза?

— Что? — спросил Рейнхарт.

— Ничего. Не в том смысле, что они чего-то не говорили, они ничего не говорили. Ничего. Отсутствую. Никого дома. Забудь. Это была ошибка. Мне надо было постоять за дверью и там курить. Но теперь поздно. Тут он, тут я, экзистенциальный вопрос ребром. Он стоит, говорит мне ничто ничего своими глазами, а потом вроде подхихикивает, гонит желвак, и вижу, как мускул ходит вверх и вниз. Хихикает и говорит: «Хе, отец, ты дурак какой-то».

— Да, — сказал Рейнхарт. — Понятно.

— Я ему говорю: «Ты прав, чувак, ты можешь так на это смотреть, я дурак какой-то». И что-то еще ему говорю, но уже просто говорю, воздух сотрясаю. Вдруг у него лицо расплывается в улыбке, и не успел я моргнуть, как что-то просвистело у меня мимо уха — а у моего друга двухкилограммовый молоток-гвоздодер в руке, и он только что попытался вбить меня в пол в моей же прачечной, как будто он Джон Генри, а я Золотая Заклепка[64]. Я хватаю коробку «Тайда» и мечу в него горстями. Вы бы видели эту картину, старик, жалко, что вас там не было. Я превратил гаденыша в снеговика. Спас свою жизнь, старик. Коробка «Тайда». Но, по-моему, это очень печально. Зачем он меня к этому вынудил?

— Может быть, он не думал, что вы Золотая Заклепка, — сказал Рейнхарт. — Может, он думал, что вы капитан.

— Ах, капитан, — сказал Богданович. — Капитан Марвел. Капитан Миднайт[65]. По-моему, это очень грустно, старик.

— Так вы мир не спасете, Богданович, — сказал Рейнхарт. — Не мне вам это объяснять.

— Черт, — сказал Богданович. — Спасти! С ним даже говорить нельзя. С ним, мерзавцем, даже поздороваться нельзя.

— Поздороваться с ним нельзя, — сказал Рейнхарт, — можно сказать ему, чтобы он chingo свою madre.

— Можно забить ему косяк.

— Ему нельзя, — сказал Рейнхарт. — Он слишком занят. Ему надо все время сосредотачиваться.

— Да, он вроде некоторых девочек. Ну, можно вывести его из равновесия. Можно объяснить ему, какой он плоский. — Богданович слегка подпрыгнул и обеими ногами опустился на плитки пола. — Э, ты плоский, друг, — сказал он миру. — Я знаю, что мы можем сделать, Рейнхарт, мы можем связаться с ним по радио.

Он подошел к прилавку у окна, заваленному старыми номерами «Лайфа», и включил старый исцарапанный приемник «Эмерсон».

— Какие у мира позывные, старик?

— Попробуйте БСША. Шестьсот семьдесят килогерц.

— Мир, — сказал Богданович, — говорит гетман Богданович из корпорации «Автопрачечная». Я показываю тебе средний палец. Как слышишь меня? Прием.

Комнату вдруг наполнил голос Фарли-моряка.

— …что над необъятными полями дремлющей Республики, — говорил Фарли, — при пособничестве зловещих когорт возбужденного и угодливого невежества, легионов неприспособленного и негодного сброда, скверноустой и легкомысленной молодежи, образованной не по уму, и вездесущего призрака неумолимо прожорливой и ненасытной гидры федерального правительства близнецы-птеродактили атеистического коммунизма и коммунистического атеизма раскинули крылатую тень Вельзевула…

— Мать честная, — сказал Богданович, — это, наверно, опять розыгрыш Орсона Уэллса[66].

— Нет. Это политика, — сказал Рейнхарт.

— Люди же спят в городах. Он говорит так, как будто он кто-то. Как будто он кто-то реальный.

— Он говорит немного как Черчилль, — сказал Рейнхарт. — Он старается.

— Так где же Полы Ревиры нашего опасного века?[67]Где те, кто готов всю ночь скакать, чтобы их тревожный призывный крик достиг каждой деревни и фермы, обезлошаденной лживыми прислужниками иностранных династий. О Господи, услышь нас, дабы спала пелена с глаз Твоего народа, дабы поднялись в городах и селах, на фермах и на полях, все как один, сильные и смиренные вместе, плечо к плечу, ряд за рядом, не для того, чтобы выковать из стали орала рабства, но чтобы взметнуть в чистом беспорочном свете Твоей милости неуязвимый Эскалибур[68] Прав Штатов, Свободного Предпринимательства и Индивидуальной Инициативы.

— Колоссальный чувак! — сказал Богданович. — Ура! Очнемся и прищучим этих позорных птиц, старик!

— Да, он силен, — сказал Рейнхарт. — Он один из лучших в этом бизнесе.

— А теперь, — сказал Фарли, — попросим все вместе Всемогущего и Благого Бога, чтобы он продолжал одарять нас святым огнем живой благодати до тех пор, пока, если будет на то Его воля, мы не встретимся снова!

— Аминь, чувак, — сказал Богданович.

Вступил голос диктора:

— Вы прослушали «Час живой благодати», еженедельное обращение высокопочтенного пастора Хитклиффа Дженсена из Миссии живой благодати в Новом Орлеане. Миссия — некоммерческое религиозное предприятие, чьей целью является духовная реабилитация обманутых и заблудших. Ваша финансовая поддержка способствует этому благому делу. Отправляйте ваши пожертвования по адресу…

— Э, — сказал Богданович. — Это тоже кто-то.

— Это я.

— И вы тоже, — изумленно сказал Богданович. — Вы тоже там…

— Я всегда там, — сказал Рейнхарт. — Я вплетаюсь и выплетаюсь из этой материи. Я ее часть.

Богданович выключил приемник и посмотрел на улицу.

— Интересное радио, — сказал он. — А эти идеи… причудливые, старик.

— Идеи?

— Причудливые. Сиамские птеродактили и ползучая гидра федерального правительства. Совсем причудливая идея.

— В этом мире все причудливое. Это мир, не забывайте.

— По-вашему, это все происходит?

— Это его линия. Ему так нравится. Но что-то там происходит.

— Да? Но идеи… птеродактили, лживые прислужники — весь этот бред, а? Идея про коммунистов и про других людей, и все эти идеи, — думаете, это на самом деле происходит? Может, это все розыгрыш? Серьезно? Смотрите, — сказал он, направив палец на Рейнхарта, — вы стоите здесь, где я стою, и все очень тихо. Ничего не слышно. Кроме машин и нас. Оттуда, где я стою, мне и не видно ничего, ни души, только пустая улица. Потом я включаю радио, и люди… вы, старик… заворачивают эту дичь, с прислужниками, птеродактилями и Соединенными Штатами Америки. И русскими, и индейцами, и ковбоями, и «Торонто Мейпл лифс»[69]. Всякие эти… эти идеи, старик? Говорите, это в самом деле там происходит?

— Что там происходит, — сказал Рейнхарт, — происходит то, что ходят несколько миллиардов человек, и в голове у каждого происходит всякая всячина. И если хотите услышать, что там происходит, просто включите радио. Вам не нужен телевизор, чтобы это видеть. Можете выйти за эту дверь и пощупать эту чертовщину своей рукой.

— Только не я, — сказал Богданович. — Я не выйду за эту дверь. Я думаю, это розыгрыш, старик. Ничего за этой дверью нет, только Сейчас. И все, старик. Только Сейчас. Если будешь идти мимо этих людей и их задвигов, знаете, на что это будет похоже? На звезды, старик. На звезды.

— Да? — сказал Рейнхарт. — Звезды?

— Звезды. А что внутри? Внутри такое же большое. Галактики, старик. Эти люди, с их идеями. Они свихиваются. Старик, они сумасшедшие.

— Богданович, между галактиками там… где уже нет людей… и галактиками здесь есть то, что называется цивилизацией, и ее никогда не выключают. Вот как называется этот задвиг. Вот что вы слышите из ящика.

— Старик, это не цивилизация, — с жаром возразил Богданович. — Цивилизация — это музыка и искусство. Цивилизация — это культурные женщины, как ваша Наташа и моя Наташа. Цивилизация — это правильное питание. Mens sana in corpore sana[70] — вот что такое цивилизация.

— Это цивилизация духа, — сказал Рейнхарт. — Это ваш задвиг.

— Я знал одного чувака, — сказал Богданович, — всякий раз, когда ты ему что-то говорил, он отвечал: «Все относительно».

— Он был прав. Но, возможно, он не знал, насколько все относительно, иначе не говорил бы так.

— Он ничего не знал. Вообще ничего. Одно знал: «Все относительно». Но дело в том, что все так офигительно относительно, что я схожу с ума. Схожу, схожу и съеду. Но до тех пор, старик, я остаюсь здесь, в этой прачечной, потому что там, — он показал на сумеречную улицу, — все слишком относительно.

Рейнхарт подошел к двери и посмотрел на каркасные дома напротив, за банановыми стеблями. Солнце еще не совсем ушло. Но садилось так быстро, что сразу наступила темнота. Так быстро. Он смотрел, как играет красный закатный свет на верхних зеленых жалюзи домов напротив.

«Господи, воздух, — подумал он. — Какой свежий».

— Слушайте, — обратился он к Богдановичу, — расскажите, как сходят с ума. Расскажите мне.

— Ах, старик, — грустно ответил Богданович. — Зачем? — Он выключил машину номер десять и повернулся к Рейнхарту. — Вы уже чувствуете?

— Я об этом думаю.

— Это Марвин мог бы рассказать вам. Он специалист. Он говорит, над этим надо работать, чтобы был толк. Ну, много курить, чтобы заработала машина фантазии, пару дней не спать. Вы, может быть, и так едите неправильно. Он говорит, доходишь до состояния, когда вещество, из которого состоит мир, меняется — можно понять это, положив на него руку, потому что ощущение от него другое. И свет другой. И говорит, когда особый вкус во рту, тогда вы готовы. Но это с ним так.

— Да, — сказал Рейнхарт.

— Марвин говорит, что это никому не надо делать, если ты не должен. Но это вы знаете.

— Конечно. — Рейнхарт рассмеялся. — Все относительно.

— Вот именно, старик, — сказал Богданович. — Слушайте, не хотите еще курнуть? Прочистить мозги?

— Нет, — сказал Рейнхарт. — Я хочу закончить прогулку.

Он пожал Богдановичу руку и вышел на улицу. В грязном саду за железным забором дети играли в «замри — отомри»; стайка девочек-подростков на углу возле ларька «сноболл»[71] приветствовала его с наигранным ужасом. Некоторое время спустя он бесцельно перешел улицу и через несколько минут заметил, что идет вдоль высокой каменной стены, увитой ползучими розами и жимолостью. Она привела его к решетчатой калитке, над которой с позеленевшего окислившегося креста смотрел вниз широкими ржавыми глазницами маленький железный Христос. Рейнхарт прошел под ним и очутился на песчаной дорожке между двумя прямыми рядами темных могильных памятников. Ветра по-прежнему не было, и кругом стояла неподвижная тишина, нарушаемая только чириканьем воробьев, которые прыгали по дорожке.

Рейнхарт переходил от могилы к могиле, рассматривая каменные урны и черные медные засовы. «Странная штука трава, — думал он, — как иногда от нее мерзнешь. И устаешь». Он продолжал идти к деревьям, и на него все сильнее наваливалась усталость.

В ногах у человека по имени Проспер Тибо он остановился, оперся на каменную скамью и посмотрел на стену кладбища изнутри. В ней тоже были захоронения, но более скромные, ниши по четыре одна над другой, как на полках. На плитах были аккуратно высечены имена и хронология усопших: семьи в нескольких поколениях, отдельно младенцы и ряд монахинь девятнадцатого века. Рейнхарт шел дальше, вдыхая аромат жимолости, и ему все больше хотелось лечь поперек дорожки, головой на яркую траву. Он дотронулся до ниши, провел пальцами по камню; на камне вырезаны были складки мантии, кольцо и сердце — из сердца сочились каменные капли крови.

Между деревьями возникла тень, и он увидел, что к нему, виляя, приближается фигура — это был мальчик на велосипеде; поперек руля у него лежала бамбуковая палка с низками рыб на обоих концах. Мальчик ехал к нему, велосипед вилял из-за качающихся грузов на руле, Рейнхарт отступил к надгробью, а мальчик, с потным лбом и коротко стриженными волосами, кинул на него испуганный взгляд, нахмурился, пригнулся к рулю и шибче заработал педалями — к воротам и домой. Рейнхарт посмотрел ему вслед и повернулся: дубы потемнели и были едва видны — наступала ночь.

Он остановился передохнуть у очередной скамьи и услышал чьи-то шаги. Внезапно его охватил страх; пригнувшись, он из-за памятника увидел человеческую тень, мелькнувшую между рядами могил. Он быстро перешел на следующую дорожку и почти столкнулся с молодым человеком в поношенном плаще. Молодой человек удивленно отступил и, прищурившись в меркнущем свете, поглядел на него сквозь сумерки; лицо молодого человека было угасшим и изможденным, кадык подрагивал над пуговицей воротника. Это был Морган Рейни.

— Черт, — сказал Рейнхарт.

Он внезапно рассердился. «Этот сукин сын, — подумал он, — не только сторож в морге, он еще и привидение».

— Вам нехорошо? — спросил Морган Рейни.

— Прекрасно, — сказал Рейнхарт.

— Извините, — сказал Морган Рейни, не посторонившись.

— Пожалуйста, — сказал Рейнхарт. — Я гуляю, понимаете? Только в данный момент я не гуляю, поскольку я стою вот тут.

— Мне показалось, что вам дурно, — сказал Рейни, обошел его и зашагал дальше по дорожке.

Рейнхарт смотрел ему вслед, кусая губы и удивляясь своему бешенству. «По-видимому, — думал он, — я вас ненавижу, мой друг. Почему бы это? Потому что тебе хуже, вот почему, — потому что в тебя всадили больше дротиков и вот-вот вытащат из бочки и съедят, и я ненавижу тебя за это».

«Ты боишься его не потому, что он привидение, — сказал он себе. — Ты боишься его потому, что он — раздавленный дурак, а это куда страшнее. А дураки — это зло, — думал он. — Все дураки — это зло».

Он ходил еще долго, а потом завернул в бар напротив городского парка, чтобы выпить пива и посмотреть бокс, который всегда передавали по средам. Бармен, низенький коренастый старик по фамилии Эспозито, в двадцатых годах выступал в легком весе, и бар был увешан его фотографиями. На одной он стоял, обняв Ральфа Дюпаса, на другой — в костюме на ринге с «Сэндвичем» Итало Поцци. Рейнхарт смотрел, как Эспозито пригибался и приплясывал за стойкой вместе с боксерами на экране, смеялся и, выразительно жестикулируя, оборачивался к приятелям, сидевшим в глубине бара. Посмотрев несколько раундов, Рейнхарт перешел улицу и у ограды парка сел на автобус, идущий до Клейборн-стрит.

Назад Дальше