Свидетельство - Лайош Мештерхази 4 стр.


А Пал Хайду, оставшись один, от радости даже пируэт сделал на каблуках и крикнул жене, в соседнюю комнату:

— Аннушка, слышала? Бегут крысы-то! Кончилось царствие «их высокородий»! — И тут же вбежал в комнату и, поклонившись с изяществом артиста-любителя, продекламировал: — «Господа-аристократы, как живете, чем богаты?» Аннушка, сбегай за Стричко, — неожиданно прервал он себя. — Мне срочно нужно поговорить с ним.

И, все еще улыбаясь, Хайду возвратился в мастерскую, чтобы занести в конторскую книгу бурный оборот последнего дня.

Вдруг он услышал за спиной чьи-то осторожные шаги. В дверях стоял незнакомый ему человек.

В первую минуту Хайду испугался, а затем едва удержался от смеха. У пришельца были поросшие иссиня-черной щетиной щеки и какая-то неопределенная канареечно-рыжая шевелюра на заметно лысеющей голове.

…Лайош Поллак дезертировал из рабочей роты в день нилашистского путча и с той поры скрывался вместе со своей невестой Агнеш Шварц, в кругу друзей больше известной под именем «Наташа». Чтобы не быть узнанной, Агнеш покрасила волосы и стала золотистой блондинкой. А глядя на нее — словно по какому-то сумасбродному наитию — перекрасился и Лайош Поллак.

В таком виде он выглядел бы весьма комично, если бы не его бледное, блестящее от холодного пота лицо, впалые щеки и тревожный, полный страха взгляд насмерть загнанного существа.

— Коллега Хайду, — прошептал он. — Помогите мне! Разрешите хотя бы на одну ночь остаться у вас.

Сапожник поднялся из-за своего столика, пошел навстречу нежданному гостю. А тот рухнул на треногий табурет у двери и провел ладонями по потному лицу.

— Моя невеста покончила с собой, — глухо сказал он. — Вы знали ее. Она была однажды вместе со мной у вас в клубе, на вечере отдыха… У меня на глазах выстрелила себе в сердце… Сегодня утром… А я до темноты не мог выйти на улицу… Целый день пришлось быть там, вместе…

Хайду, словно окаменев, стоял посреди комнаты. Со страхом и состраданием смотрел он на рыдающего Поллака.

Лайош Поллак пережил страшные, полные нечеловеческого напряжения дни. Начать с того, что ему пришлось скрываться вместе с Наташей, знаменитой красавицей, известной доброй половине города. Уже в пятнадцать лет ее фотографии появлялись на страницах модных журналов. На журфиксах и балах в ее доме побывали тысячи и тысячи людей, а сколько знало ее по театру, по балету на льду, по выступлениям на скачках! Но когда понадобилось прибежище, напрасно ходили они по Наташиным знакомым — это были все люди, принимавшие у себя весь свет, так что не помогли бы ни перекрашенные волосы, ни фальшивые документы, — Наташу непременно кто-нибудь узнал бы.

У старого правительственного обер-советника Шварца, уроженца местечка Кишбер, была на Швабской горе небольшая вилла. Рассказывали, что еще в конце двадцатых годов старик выстроил ее для своей любовницы — актрисы; однако, будучи человеком осторожным, записал виллу на собственное имя и, когда узнал, что актриса обманывает его, попросту выдворил ее оттуда.

На этой-то пустующей вилле и скрывались в последние дни Лайош и Наташа. По правде говоря, Поллак охотно отделался бы от своей опасной спутницы и про себя уже не раз прикидывал: не лучше ли им прятаться порознь. Однако для этого у него самого не было ни денег, ни надежного места. А тут еще и Наташа: с тех пор как схватили ее отца, владевшего швейцарской охранной грамотой, девушка жила под гнетом панического страха и при одном упоминании Поллака о разлуке грозила немедленно покончить с собой. Словом, они оставались вместе на вилле, оказавшейся на редкость надежным убежищем. Так было до вчерашнего дня.

Перебираясь на виллу, Лайош и Наташа вдоволь запаслись едой; на улицу они почти совсем не выходили. Но вчера утром Наташе вдруг пришла в голову сумасбродная идея: наведаться к подруге на улицу Дёрдя Рата, где она оставила на хранение несколько килограммов шоколада, печенья, кое-что из зимней одежды, шубу и несколько бутылок коньяку. Лайошу так и не удалось отговорить девушку, упрямо повторявшую: «Я и так скоро с ума сойду в этом спертом воздухе».

Возвращаясь на виллу, Наташа повстречала на проспекте Иеронима некоего Каснара, бывшего сотрудника газеты «Мадяршаг»[9]. Каснар красовался в форме обер-лейтенанта батальона военных корреспондентов. В Будапешт он приехал всего на несколько дней, в отпуск. Каснар весьма обрадовался встрече, тотчас же вызвался проводить Наташу, помочь ей донести вещи. Девушке так и не удалось отвязаться от него. К счастью, Поллак еще из окна заметил, как они вместе шли к вилле по садовой дорожке, и успел спрятаться в шкафчике для верхнего платья. Наташа и обер-лейтенант поужинали, затем принялись пить. Из своего укрытия Поллаку пришлось быть невольным свидетелем пошлого волокитства, слушать принужденное хихиканье Наташи, а затем, когда и Каснар и Наташа основательно упились, выдержать бесконечно долгие часы похотливых домогательств офицерика.

— Ведь как в песне поется: «Вся-то жизнь — один день». Послезавтра мне снова на передовую!

— Ах, нет, нет, Йожи, об этом не может быть и речи.

— Неужели ты забыла тот вечер в Балатонфельдваре, Аги? Умоляю тебя!..

Каснар во что бы то ни стало желал переночевать на вилле. Только на рассвете Наташе удалось выставить его, сказав, что рано утром к ней должна прийти мать.

Лайош Поллак с яростью сорвавшегося с цепи пса накинулся на девушку:

— Этого тебе хотелось? Барыня, избалованная буржуйка — вот кто ты. Была и всегда такой останешься!

Он швырял наземь бутылки с коньяком, коробки шоколада. Дорогие, завернутые в серебряные бумажки конфеты рассыпались по полу.

— Ради такого дерьма! Эх ты, тварь!

Каснар, правда, давно уже не работал в газете «Мадяршаг», поговаривали даже, что после битвы под Сталинградом он отрекся и от нилашистских идей. Но кто знает, что у него в действительности на уме: деньги ли хотел выманить или еще какой-нибудь у него план — больно уж неожиданно вспыхнула в нем эта «любовь».

Каснар посулился вечером прийти снова с дружками и их приятельницами.

Вцепившись в пышные крашеные волосы Наташи, Поллак орал на нее:

— Потаскушка! Из-за тебя мы теперь оба погибнем!

Наташа, сразу отрезвев, не кричала и даже не оправдывалась. Уронив голову на подлокотник кресла, она тихо плакала.

— Что мне делать, скажи? Что нам делать? — тряс ее Поллак.

До самой зари обдумывали они свое положение, перебирая сотни и сотни различных вариантов, и всякий раз результат был один и тот же: здесь оставаться им больше нельзя ни минуты, а идти — некуда. Вполне вероятно, что этот негодяй уже науськал на них гестапо.

— Я уйду, клянусь! Куда — мне все равно! — заявил Лайош, но девушка бросилась наземь, обхватила его ноги и, рыдая, стала молить:

— Только не уходи. Лучше умрем вместе!

Лайош высвободил ноги из Наташиных объятий и отошел к окну.

— Думаешь, смерть меня страшит? Со смертью я не раз встречался с глазу на глаз. Смерть? Смерть — это бы хорошо! — Лайош вздохнул и прижался лбом к холодному стеклу окна. — А вот что до смерти еще предстоит пережить, — неожиданно обернулся он и уставился в остекленевшие от ужаса глаза девушки. — Знаешь ты, что это такое, угодить к ним в лапы? Особенно, если они схватят тебя вместе со мной. А о нашей связи они и без того знают. Не будь дурой! У них отличные шпики. И они уже давно подозревают, что я… что я видный… деятель подполья. Так неужели кто-нибудь тебе поверит, будто ты ничего обо мне не знала? — Лайош ударил себя кулаком в грудь. — Мне самому все это нипочем. Я к этому духовно подготовлен. А что станешь делать ты, избалованная кошечка?! Когда тебя примутся обливать ледяной водой, или подвесят за ноги, или… — тут Поллак перечислил еще несколько наиболее страшных пыток. — Несчастная, да понимаешь ли ты, что тебя ожидает?

Прошло несколько часов, а девушка все еще сидела почти в беспамятстве на полу выстывающей комнаты, дрожа от холода, с растрепанными волосами, расстегнутой на груди блузкой и спустившимися чулками. Они уже уговорились покончить с собой. Выпили уцелевший в разбитых бутылках коньяк, сели на обитую темно-зеленым шелком кушетку. Лайош Поллак вынул пистолет, зарядил его. Они не говорили друг с другом уже около часа. Но вдруг Наташа, издав полный ужаса визг, бросилась на грудь Лайошу.

— Дорогой, не надо!

В ее взгляде было все — и безумный страх, и отчаяние виновницы, и любовь. Да, она любила Поллака, этого — сколько раз ей приходилось объяснять недоумевавшим подругам — «твердого, сильного, умного, всегда такого холодного и вместе с тем такого страстного, единственного и не похожего на других человека». Что правда, то правда: Лайош Поллак действительно не походил ни на кого из тех, кого Наташа любила прежде…

Девушка с такой страстью, с такой силой обняла Лайоша обнаженными руками, что ему лишь с большим трудом удалось высвободить руку, прижать к ее груди пистолет и спустить курок.

Поллак не лгал, когда говорил Наташе, что и он покончит с собой: он действительно верил, что сделает это. Однако, увидев, как тело девушки, обмякнув и потяжелев, медленно сползает с его колен на пол, он вдруг окаменел, вытаращил глаза и надолго утратил всякую способность двигаться.

Затем, пошатываясь, он направился в ванную и напился воды. Стакан дрожал в его руке, постукивая о зубы. Потом Поллак долго стоял и смотрел в зеркало на незнакомое, заросшее щетиной лицо совершенно чужого ему человека, впившегося в него будто подведенными чернью глазами. Поллак разрядил пистолет и положил его в карман. Вернувшись в комнату, он, затаив дыхание, долго вглядывался в стекленевшие глаза Наташи: она была мертва, и тело ее уже начинало коченеть.

Поспешно распихав по карманам деньги и прочее, что нашлось ценного в вилле, он забрался затем на душный, опутанный паутиной чердак и в течение нескольких часов, замирая от страха, следил из маленького окошка, не идут ли за ними…

…Теперь он сидел перед Хайду и, уже не плача, покорно ожидал его ответа, который мог означать только помощь или — отказ, жизнь или — смерть.

— Наташа, эта та самая красавица-смуглянка? — переспросил Хайду. Лайош Поллак кивнул. — Неужели она сама?..

Поллак снова кивнул и тут же поднял взгляд на сапожника.

— Коллега Хайду! — В глазах Поллака метался дикий, животный страх. — … Ведь у вас столько знакомых… Куда-нибудь в пекарню, хотя бы подручным… У пекарей, у них у всех освобождение от воинской службы… А то у меня документов — всего-навсего одна фальшивая метрика да пропуск в маргитсигетский клуб. Ни солдатской книжки, ни белого билета. На первом же углу меня схватят и…

Сапожник задумался, поскреб в лысеющем уже затылке, сказал:

— Я слышал, у вас есть связи… среди коммунистов. Нет? Они, говорят, могут любые документы достать…

Поллак, испуганный, вскочил.

— Где же я теперь стану искать свои старые связи? Где они, все эти люди? Я и сам уже полтора года в штрафной роте…

— В рабочей роте.

— Что вы приукрашиваете? Концлагерь!

— Ну, ладно! — спокойно сказал сапожник. — Я ведь так только, для точности…

Под аркой послышались шаги, им откликнулось шарканье ног за дверью в квартире.

— Сядьте! — шепнул Хайду. — Сделайте вид, будто вы заказчик. А там что-нибудь придумаем.

Слова «что-нибудь придумаем» прозвучали для Поллака, как для смертника — весть о помиловании. Лайош Поллак послушно опустился на треногий табурет. Пока в мастерской появился новый посетитель, он успел уже снять с себя ботинки. И вдруг так и ахнул — он ведь совершенно забыл, что носки у него совсем рваные — и на пятках и на пальцах. Поллак испуганно спрятал ноги под табурет, пытаясь прикрыть их полой пальто.

В дверях мастерской стоял приземистый, лысый человечек с детским лицом.

— Добрый вечер, господин Хайду. Добрый вечер, — поздоровался он и с «заказчиком».

— Здравствуйте, господин Мур! — отозвался Хайду, приветливо пожимая руку гостю. — Садитесь, пожалуйста.

Но гость явно был в нерешительности.

— Не хотел бы вам мешать, — сказал он, по-прежнему стоя на пороге. — Вы, я вижу, мерку снимаете.

— Не беспокойтесь, господин Мур! Чем могу служить?

Гость сделал несколько шагов от двери, но не сел и только, осторожно покосившись на Поллака, спросил шепотом:

— Скажите, господин Хайду, вы тоже слышите? Что это?

Хайду, не понижая голоса в знак доверия к своему заказчику, ответил:

— Орудия стреляют, господин Мур!

— Но ведь по радио ни слова ни о каком налете…

Это не авиация, это полевая артиллерия, господин Мур. На передовой.

Детское лицо гостя из удивленного вдруг превратилось в глупое.

— На передовой? Неужели фронт так близко?

— Не близко, но и не далеко. Как считать. Канонаду-то далеко слышно. Даже километров за сорок.

— За сорок? Да ведь это же…

В удивлении г-на Мура было что-то притворное: видно было, что известие не явилось для него такой уж неожиданностью. А Хайду, не обращая внимания на его охи и ахи, принялся снимать с себя зеленый передник. Тогда Мур сел на примерочный стул в углу мастерской, напротив Поллака, и воскликнул:

— Вот до чего мы докатились! — а затем, не получив ответа, взглянул на хозяина и напрямик спросил: — Скажите, господин Хайду… вот вы… разбираетесь в политике, мы ведь иногда беседовали с вами… Как вы оцениваете сейчас обстановку? Я, увы, никогда политикой не увлекался. Что я могу понимать в ней? Ну, что?

Сапожнику хотелось поскорее избавиться от нежданного гостя, но, с другой стороны, он явно наслаждался его терзаниями.

— Ну что вы, господин Мур, — ласково заворковал он, — Не скажите, будто вы политикой не интересовались, (Мур испуганно взглянул на Хайду.) Я очень даже хорошо помню наши дискуссии в дни аншлюса[10]. Это так, для точности… Да и после того частенько… А вот я с марта месяца о политике вообще ни гугу. Верно ведь? Так что давайте уж лучше я вас спрошу: как вы оцениваете нынешнюю обстановку? А?

На лице коротышки смешались испуганный протест и удивление.

— Меня? Ну, как вы можете такое говорить, господин. Хайду? Я политику всегда оставлял на долю тех, кто в ней что-то понимает. И верил я в господина регента[11], будто в отца родного. Да только господин регент… Если б мы имели дело не с русскими, он бы и до пятнадцатого октября ждать не стал, пошел бы на мировую. Это всем известно!

— А мы, господин Мур, не с русскими имеем дело, а с одной из союзных держав! Что же до господина регента — то, снявши голову, по волосам не плачут. Верно ведь? Теперь уж и впрямь, как говорится: «Хотел бы в рай, да грехи не пускают».

Мур, не заметив в словах хозяина иронии, вздохнул, пожал плечами, а Хайду продолжал:

— Да вы и сами так говорили. Помните еще: «план построения государства»?

— Кто? Я? — испугался гость. — Я только его социальную концепцию приветствовал. Потому — я всегда социально мыслил. Но что же мне делать? Говорили: остановим русских на Тисе. А где теперь та Тиса? Я уж и на Дунай не надеюсь. — Бросив тревожный взгляд на Поллака, он заметил: — Это так, между нами, конечно… Что для современной военной стратегии — реки? В Карпатах еще можно было бы устоять, так румыны нас предали. — Мур в отчаянии махнул рукой. — А впрочем, как знать, может быть, они умнее нас поступили. В политике ведь не до чести. — Г-н Мур все больше распалялся. — Это же кошмар, господа! И от таких вещей зависят судьбы миллионов, будущее целых наций, счастье стольких семей! А кто слушает при этом нас, маленьких людишек? Спросил кто-нибудь меня, например? Вот почему я и не занимаюсь политикой, что бы вы там ни говорили, господин Хайду! Мне даже запах ее был всегда противен… — Г-н Мур опять посмотрел на Поллака, затем на сапожника и, приняв их молчание за одобрение, добавил: — У меня, если хотите знать, даже друзья евреи были! — Он неожиданно вскочил на ноги и приглушенным голосом, словно собираясь сделать необычайно важное признание, заявил: — Я ведь в свое время допустил один прегрубейший промах. Двадцать пять лет назад. В дни Венгерской коммуны[12]. Еще мальчишкой был. Что я тогда во всем этом мог понимать? Один восторг от социальных идей! Ведь нас, гимназистов, что радовало? Что без экзаменов получим аттестат зрелости. Конец учебе. А потом как оседлали красные: на спину солдатский ранец, в руки ружье и — шагом марш! Нет, вы скажите: что я тогда понимал?.. А сколько мне пришлось потом за это все выстрадать! Никто и слушать не хотел, что я из старинной дворянской семьи и воспитан в страхе божьем… Мне вот уже сорок три, а ведь, поверите ли, еще ни разу не сел к обеденному столу, не перекрестившись. Каждое воскресенье — в церковь, к мессе… А что толку? На всю жизнь осталось… это самое… в моей характеристике… Спасибо дяде, если бы не он, мне бы вообще нечего думать о государственной службе. Мой аттестат зрелости так и не захотели признать… И вот прослужил я двадцать лет, семья на шее — три взрослые дочери. Господа, сами знаете, что это такое — три дочери! А до делопроизводителя дослужиться так и не удалось. Разве вот только теперь, в последние годы, как-то вроде пошло у меня дело. Да и то: что у меня есть? Мебелишка кое-какая, одежонку вот дочерям справили. Ну что, что это? А у меня самого?! Ничего… А теперь даже и эту малость…

Назад Дальше