— Так себе. Неважно.
Генерал-полковник отлично знал, что Шмидту глубоко безразлично его физическое состояние. Он недолюбливал начальника штаба, недолюбливал, сам не зная почему, хотя и высоко ставил его оперативные способности. Разумеется, он понятия не имел, что Шмидт, как о том шептались вокруг, — тайный агент гестапо, приставленный к нему несколько месяцев назад. Эти разговоры еще не дошли до командующего, а если бы и дошли, он вряд ли поверил им. Шмидт — гестаповец и, значит, член партии наци? Вздор!
«Солдат и политика — вещи несовместимые», — говорил фюрер. — Политика не наше дело. Мы должны воевать и сломить сопротивление врагов фюрера, нации, каждой немецкой семьи, потому что враги только и думают, как бы уничтожить германский народ». Так привык думать и говорить генерал-полковник, обманывая или стараясь обмануть себя, разглагольствуя при каждом удобном случае, что он только солдат, только солдат, — слышите?
И хотя командующий в душе сознавал, что никто не помышляет об уничтожении огромной нации, он усердно вколачивал эту мысль в головы своих подчиненных, а его армия уничтожала тех, кто якобы мечтал уничтожить всех немцев. Так было удобно думать, такие мысли устраивали генерал-полковника.
— Вы слышали новость? — спросил он, предложив жестом Шмидту стул. Сам он присел на узенькую койку. — Русские взяли Котельниково. Манштейн отступает.
— Да, к сожалению. — Шмидт хранил на лице непроницаемое выражение. — Но думаю, далеко не все потеряно. Стратегический маневр, только и всего. Отход на новый рубеж, где Манштейн, разумеется, снова соберет силы для прыжка к нам.
— Вы полагаете, что эти силы еще есть? — бесстрастно спросил генерал-полковник.
— Полагаю.
— Верующий да верует, — пробормотал Паулюс.
— … Иначе чем объяснить ответ фюрера на вашу радиограмму, — помолчав, сказал Шмидт.
— Вы получили ответ? — оживившись, спросил генерал-полковник.
— Да.
— И что там?
— Сражаться. Таков ответ фюрера.
— Таков ответ фюрера… — машинально повторил командующий.
— Таков ответ нашего верховного вождя, — подтвердил Шмидт.
Очень долгое молчание.
— Скажите, он здоров?
— Кто?
— Фюрер, — раздраженно сказал генерал-полковник.
— К чему этот вопрос?
— Просто так. — Паулюс положил голову на жесткую подушку и хотел вытянуть ноги, но, вспомнив, что койка коротка ему, оставил ноги на полу. Ему было совершенно все равно, что ответил фюрер на телеграмму. Он заранее знал его ответ, а Шмидта спросил просто ради того, чтобы спросить хоть что-нибудь.
— Надеюсь, он здоров. — Шмидт пожал плечами.
— Дай бог. Здесь он мог бы легко простудиться. Я рад, что он и рейхсмаршал Геринг не навестили нас. Глава государства, главнокомандующий и его ближайший друг, советник и второй по значению человек в рейхе, должны заботиться о своей безопасности больше, чем мы, Шмидт. Какое горе могло бы постичь германскую нацию и нашу победоносную армию, если бы вдруг с фюрером и рейхсмаршалом Герингом случилась какая-нибудь неприятность! Нация и армия были бы убиты горем, вы не находите?
Шмидт находил, что командующего не понять: то ли он иронизирует, то ли говорит всерьез. В последнее время этот непонятный тон начал тревожить Шмидта, но пока для соответствующего доноса веского материала не было.
— Вы боготворите нашего фюрера, я вижу? — начал он для затравки.
— Мы особенно высоко ценим в нем гений полководца, — заговорил Адам, — а превыше всего его отеческую заботу о величии и благополучии германской нации. Эта война, господин генерал, принесет неисчислимые радости нашей родине, даже если мы с вами, а с нами триста тридцать тысяч солдат и офицеров сложат головы в этом городе, на берегу этой реки. Я верю, что триста тридцать тысяч матерей, отцов и жен и по меньшей мере шестьсот тысяч детей не упрекнут фюрера за то, что он послал сюда их сыновей, мужей и отцов помирать или замерзать.
— И я уверен в этом, — согласился Шмидт.
Этот разговор то и дело прерывался. Офицеры приносили сводки, приказы и другие бумаги. Генерал-полковник, вооружившись очками, просматривал и подписывал их, после чего передавал Шмидту. Тот, скрепив своей подписью подпись командующего, выпроваживал ординарцев и вестовых. Ему хотелось уйти и часок-другой поспать, но командующий в этот день был разговорчив, что случалось с ним довольно редко. Шмидт сидел, выуживал из пространных словоизлияний шефа и его адъютанта то, что ему могло пригодиться в будущем.
Прикрыв дверь за последним офицером, Адам вернулся к своей теме.
— Я преклоняюсь также перед высокой честностью и правдивостью рейхсмаршала Геринга, не говоря уже о его исключительной храбрости, которую он проявил, скажем, при поджоге рейхстага.
— То есть? — попросил уточнения Шмидт.
— Вспомните, как мужественно он вел себя на знаменитом процессе в Лейпциге, когда судили Димитрова. Кажется, так звали того коммуниста? Бог мой, с какой отвагой рейхсмаршал бросался на него и как искусно отводил лживые обвинения большевиков в том, что рейхстаг поджег он сам.
— Да, да, как же, как же, конечно помню! — живо откликнулся Шмидт. — Правда, он немного нервничал тогда.
— Помилуйте, господин генерал! — весело возразил Адам. — Да он рычал, как тигр, приходил в бешенство и грозил виселицей Димитрову, но ведь клевета может вынести из себя кого угодно.
— Разумеется!
— И не забудьте его чудесной откровенности. В моих ушах до сих пор звучат его слова. Вы, вероятно, тоже помните их: «Каждая пуля, вылетевшая из дула пистолета полицейского, подчиненного мне, — моя пуля. Если кто называет это убийством, значит, это я убил… Я приказал это, и я принимаю на себя ответственность за это…» Какая могучая сила в этих словах, какой вызов прогнившему обществу и разным слюнтяям!
— Да, но примите и то во внимание, что каждая пуля, выпущенная из автомата солдата, подчиненного нам, — это наша пуля.
— Правильно, совершенно верно! Различие, оно, конечно, вздорное, в том, что по нашему приказу убивают вооруженных людей, которые сами убивают нас. В кого стрелял рейхсмаршал, вы не можете вспомнить? В те времена, когда были произнесены эти слова, рейхсмаршал был начальником полиции Пруссии. Я не ошибаюсь?
— Нет. — Разговор все больше и больше не нравился Шмидту.
— Да, да, он был верховным начальником прусской полиции. Враг в те времена не стоял у ворот Берлина и не стрелял в немцев.
— Были внутренние враги, — буркнул Шмидт.
— Простите, я забыл о них, — чистосердечно признался Адам. — Марксисты, евреи, социал-демократы и прочая несогласная с фюрером чернь. Да, он хорошо управился с ней. Отличная была работа! Разумеется, ему помогло гестапо вылавливать этих чудовищных преступников. Кажется, он сам и создал гестапо… Прекрасное учреждение, господин генерал, вы не находите?
Шмидт всполошился. Неужели слухи о его причастности к гестапо дошли до адъютанта?
— Я не знаком с этим учреждением, — пробормотал он. — Очевидно, это тайная полиция, которая существует везде.
— Разумеется! — подхватил Адам. — Но рейхсмаршал Геринг и его преемник рейхсфюрер СС Гиммлер поставили его высоко над всеми подобными учреждениями. Они привили его сотрудникам исключительную гуманность, вселили в них дух самоотверженности и внутреннего благородства. Мне припоминается дело Рема. Как идеально чисто была проведена та оздоровительная кампания!
Генерал-полковник, усмехаясь про себя, слушал этот разговор, хотя лицо его хранило полную непроницаемость.
Да, он тоже помнил то дело. Не только помнил, но и отлично знал истинную подоплеку «путча», которого, как утверждали потом историки, вовсе не было.
Просто Рем, тот самый Рем, который подкармливал своего шпиона Адольфа Гитлера, а потом ставший большой шишкой в империи фюрера и главой штурмовых отрядов СА — а в них было ни мало ни много три миллиона человек, — видно, возмечтал поконкурировать с рейхсвером и сделаться шишкой несравненно более видной.
Это пришлось не по вкусу генералам, поставившим Гитлера к кормилу власти. Помилуйте, какой-то проходимец хочет, видите ли, стать единоличным хозяином всей армии, СА и СС! Разумеется, Бломберг и Ко не прочь были бы поживиться пушечным мясом из отрядов СА. Там что ни человек, то отъявленный головорез — клад для будущей грандиозной армии фюрера. Но, имея виды на пушечное мясо, генералы вовсе не думали делиться властью в армии с Ремом и его камарильей, его собутыльниками и гомосексуалистами.
Представители рейхсвера намекали и прямо заявили фюреру, что дальше такое положение терпеть невозможно: либо штурмовики, либо хорошо сколоченная армия. Не то, батенька, мы подумаем, не посадить ли вместо вас кого-нибудь другого, кто бы не шатался между Ремом и рейхсвером…
Рема пристрелили, быть может, еще и для того, чтобы фюрер мог отделаться от свидетеля своего довольно-таки гнусного прошлого. Штурмовики отныне не омрачали господ генералов — с ними было покончено. «Свой человек рейхсвера» доказал на деле, что он «всегда будет нашим».
7. Три пощечины
— Нет, господин генерал, — сказал Адам и тем вывел генерал-полковника из задумчивости. — Вы должны согласиться со мной: рейхсмаршал Геринг — великий человек.
— О да! — Шмидт все еще не мог постичь, где в словах самого близкого и доверенного человека командующего армией искренность и где преступное осуждение.
— И как он выручил нас! Он делает все возможное, чтобы помочь нам. Мы не забудем этого никогда. Пусть не забудет и Германия.
Адам замолчал. Молчал и Шмидт…
На миг перед внутренним взором командующего возник теплый сентябрьский день; комната где-то в лесу под Винницей, стол, заваленный картами; страстно жестикулирующий человек с усами в униформе СС, дергающиеся губы, дико вращающиеся глаза.
— Мой фюрер, я бы просил вас принять во внимание то обстоятельство, что готовящееся наступление на большую излучину Дона не совсем обеспечено.
— То есть? — был надменный вопрос.
— Я говорю, мой фюрер, о все более удлиняющемся и слабо защищенном северном фланге. С другой стороны, имею в виду не очень высокую боеспособность войск на направлении главного удара вследствие отвлечения сил для обеспечения флангов.
— Короче! Короче и ясней!
— Мой фюрер, совсем недавно на Дон прибыли союзные войска. Их боевой опыт низок. Наступление совсем небольших русских сил в конце августа привело к тому, что итальянцы отступили сразу на двадцать километров.
— Трусы! Дальше?
— Я смею указать на слабость фронта у Волги, мой фюрер, и на опасность, повторяю, создавшуюся на флангах.
— Вы паникер!
— Мой фюрер…
— Что вам надо в конце концов?
— Для взятия этого города на Волге, мой фюрер, мне нужны три свежие пехотные дивизии.
— Мы подумаем.
— Мой фюрер, я хотел бы знать ответ теперь.
— Вы получите его через командующего группой армий «Б» барона фон Вейхса. Возвращайтесь в армию. Этот город должен быть взят. Я ожидаю от вас, что при напряжении последних сил будет достигнут берег Волги на всем протяжении города и тем самым будет создана предпосылка для обороны этого бастиона. — Резкий взмах руки вверх. — Все!
— Хайль Гитлер! — Дверь открывается и закрывается и генерал-полковником. На своей спине он чувствует взгляд фюрера — взгляд удава.
Паулюс возвращается в армию. Да, ему дают подкрепление из армии Гота: две почти обескровленные танковые и одну пехотную дивизии, зато армия должна принять боевые участки двух переданных дивизий, так что на деле командующий получает только одну дивизию, да и ту невероятно потрепанную русскими. Но и ее по частям забирают в другие соединения… Генерал-полковник шлет главному командованию и самому фюреру доклады, расчеты, схемы. Он доказывает, что надо прекратить наступление, просит снять с фронта танковый корпус, чтобы, пополнив его, использовать в качестве ударного кулака. Ему неизменно отказывают.
В октябре Паулюсу доносят о безусловной подготовке русских к грандиозному наступлению. Он сообщает об этом верховному главнокомандованию сухопутных войск. Оттуда приходит ответ, подписанный Цейтцлером: «Русские уже не располагают сколько-нибудь значительными оперативными резервами и больше не способны провести наступление крупного масштаба. Из этого мнения следует исходить при любой оценке противника…»
И это в октябре! В том ужасном октябре, в дни кровавых боев, когда армия берет приступом каждый цех, каждый квартал, каждый дом!
Тикают часы. Адам и Шмидт молчат и курят. Все шагают по двору солдаты и офицеры; редкая стрельба нарушает молчание дня.
Генерал-полковник, вспоминая часы, проведенные в Виннице, усмехается. Он думает о бесплодных мечтаниях верховного командования взять этот город на Волге — мирный промышленный город, окруженный бескрайними степями, вовсе не похожий ни на крепость, ни на бастион, да и не готовившийся стать крепостью, но где каждый закоулок, каждая комната, подвал, чердак и даже лестничная клетка — почти несокрушимые крепости. Ему припоминаются слова фюрера на том знаменитом мартовском совещании в год начала войны, когда решалась дата вторжения в Россию. Фюрер сказал тогда, что идеологические узы недостаточно прочно связывают русский народ… Недостаточно прочно!..
Но в этом городе, черт побери, русский солдат так прочно защищает эти самые узы, как Паулюсу еще не доводилось видеть. Он стреляет до тех пор, пока не кончаются патроны. Но и тогда он не сдается, он идет в штыки. Уже умирая, он все еще продолжает сопротивляться. Его не отодрать от этой земли. Он как бы примерз к ней, к этим камням, к железной арматуре заводов, провисшей под бомбовыми ударами, к этим стенам, исклеванным очередями пулеметов и автоматов, к металлу и бетону, взорванному, перекрученному, искрошенному огнем, к этому городу, погибшему под грохот снарядов, под вой бомбардировщиков, под рев пламени пожаров.
И опять — в который раз! — генерал-полковник задал себе вопрос: «В чем дело? В чем же их сила? Неужели такие оптимисты они, если верить этим стихам, что читал Адам? Неужели действительно так бесконечно дорога им их власть, их порядки? Но ведь нам вбивали в головы, что русские ненавидят эту власть, презирают эти порядки? В чем же загадка этих поистине железных душ, сказочных исполинов, русских белокурых богатырей, рожденных революцией?»
Командующий читывал в свое время Достоевского и Льва Толстого — великих знатоков русской души. Но, и читая их прославленные книги, он не находил ответа: что главное в этой душе? Да, она беззаветно суровая, но и нежная, сильная своей мужественностью и слабая добротой, бездонна глубиной и богата внутренним содержанием, но такая противоречивая!
«Куда ж исчезли все эти противоречия, когда они схватились с нами, вооруженными до зубов? Неужели они дерутся за ту самую жизнь, полную ограничений?»
— Адам, — нарушив молчание, сказал генерал-полковник. — Вы знаете русских. Скажите, за что, за какие блага настоящего или будущего они дерутся так отчаянно? Я читал их книги, их газеты, я ничего не могу понять…
Шмидт шмыгнул носом: «Уж эта мне философия!»
Адам хмуро посмотрел в окно. Он не спешил с ответом. Потом сел за стол, склонил голову, сжал губы. Уже не мальчишкой он казался в эти минуты Паулюсу.
— Видите ли, эччеленца, — неторопливо заговорил Адам, — я читал их книги, их газеты, как и вы. Но ответ на вопрос, который постоянно присутствовал и у меня в голове, я нашел. Нашел в клятве солдат русского фронта, которая была напечатана в дни их национального праздника седьмого ноября. Если помните, тогда мы были ближе всего к победе. Фронт шестьдесят второй русской армии, защищающей этот город, почти рухнул. Нам казалось, что еще день-два — и приволжская степь станет их кладбищем. Но не помните ли вы также радиограмму, перехваченную нами, в которой командующий этой армией генерал Чуйков обратился к своим солдатам с фразой, — она никогда не будет забыта мною. Он сказал: «На левом берегу Волги земли для наших могил нет!» Вы слышите! — воскликнул Адам. — Для них не нашлось бы земли под могилы, уйди они с правого берега, она отказалась бы принять их. Но это еще не все. В той клятве народу русские солдаты ясно ответили на вопрос, поставленный вами, эччеленца. Русские солдаты клялись перед полками других фронтов, перед своими боевыми знаменами биться до последней возможности, отомстить кровью наших солдат за то, что мы сделали с этим городом, разрушив дома, больницы, школы, заводы. Одна фраза врезалась мне в память. Там говорилось: «Здесь, под Сталинградом, решается вопрос — быть или не быть свободным русскому народу. Вот почему, — писалось в той клятве, — мы напрягаем все силы, вот почему сражаемся до последнего, ибо каждый из нас понимает, что дальше отступать нельзя…» Они писали также, что видят протянутые к ним костлявые руки матерей, исхудавшие ручонки детей, слышат раздирающие звуки миллионов угнетенных братьев, зовущих их на помощь. Вот почему, эччеленца, они считают своим долгом не только остановить, но и разгромить нас, вот почему они с этой мыслью бросаются на нас, сжимая в руках оружие, вот почему каждый их боец, убивающий наших солдат, — герой в глазах русского народа. Увы, господин генерал-полковник, мы вынуждены признать, что воля русского солдата оказалась тверже нашей стали, сильнее нашего оружия, всей нашей имперской мощи. Он сражается за свободу своего народа, своей земли, он не хочет быть чьим бы то ни было рабом. Скажите, во имя чего сражается наш солдат в этом котле? Мы лжем нашим солдатам. Котельниково в русских руках, а господин генерал Шмидт приказал офицерам распространять среди солдат слухи, будто Манштейн вот-вот выручит нас. Мы обещали нашему солдату выручку в конце ноября. Обещали, и это уж непременно к рождеству… Потом к Новому году… Мы раздаем пряники, но у нас свирепствует и кнут. Повиновение солдат достигается в ряде случаев драконовскими мерами, эччеленца, и уж лучше вам знать правду от меня, чем ложь от наших штабных. Но разве утаишь шило в мешке? Безнадежность — вот наш удел. И этим чувством мало-помалу проникаются все, кто там, в окопах, дерутся бог весть ради чего. Быть может, ради престижа одного человека… Или есть еще какая-то цель этой бессмыслицы? Так пусть ее объяснит вам генерал Шмидт.