Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Рассказы и повести - Вирта Николай Евгеньевич 8 стр.


Шмидт предпочел слушать, запоминать и помалкивать. До поры до времени. Он дрожал от ярости. Он уже приговорил Адама к четвертованию за моральную измену.

Но и генерал-полковника пробрала дрожь, дрожь человека, столкнувшегося с чем-то невероятным, что может присниться лишь в кошмарном сне.

«Господи, да разве все эти недели не были сплошным кошмаром? — думалось ему. — Фюрер явно недооценил военную и моральную силу русских. Он отказывался верить в военный гений русского командования. В первых поражениях русских армий он видел близость тотальной победы. Он не хотел принимать во внимание опасность на флангах, и вот теперь никакого фланга нет, он смят, сломлен, разгромлен русскими… мы в котле…»

Паулюс начинает сомневаться в благоразумии верховного главного командования, он трепещет при мысли, что военная стратегическая мысль русских несравненно более широкая и глубокая, что она основана на пристальном изучении обстановки в целом, что вопреки мнению фюрера она покоится на сознании прочности идеологических уз, что русские мыслят здраво, а не химерами величия и надменности, которые властвуют там, в ставке нашего верховного…

Теперь ему кажутся такими наивными все попытки воздействовать на благоразумие фюрера. Чего он добился? Только одного: фюрер даже имени его слышать не может без потока ругани. Он не доверяет ему, он приказывает передать под единое командование генерала артиллерии фон Зейдлица северный и восточный участки фронта армии, и за свои действия Зейдлиц несет ответственность непосредственно перед фюрером. Пилюля позолочена — это, мол, не затрагивает ответственности командующего за общее руководство армией…

Здоровенная пощечина, что и говорить! Но и с ней смиряется командующий. Он смиряется еще с одной: не его, а командира танкового корпуса Хубе вызывают в ставку для личного доклада фюреру о положении в армии. Наконец, он получает третью пощечину, на этот раз от личного адъютанта фюрера Шмундта, прилетевшего для инспекции. Шмундт, этот обер-лакей Гитлера, не стесняя себя вежливостью, ибо она не принята в штабе фюрера, заявляет генерал-полковнику, что тот в ближайшее время получит новое назначение, а командующим армией будет Зейдлиц, к которому фюрер вдруг воспылал особенным доверием…

И эта пощечина не оставляет заметного следа. Паулюс еще верит, будто он и в самом деле понесет какую-то там ответственность перед верховным главнокомандованием и немецким народом, если не прикажет своим солдатам держаться, держаться и держаться в этом проклятом городе, ибо в противном случае это угрожало бы развалом южного участка и всего Восточного фронта вообще. Кому ж охота принимать на себя такую ответственность, помилуйте!

В этой мрачной обстановке, когда все летит к чертям, когда петля уже чувствуется на шее, когда никто наверху не верит генерал-полковнику, словно нарочно его оставляют в армии подыхать вместе со всеми. Одно его радует, радует зло: тот самый Зейдлиц, в котором фюрер видит человека, способного сотворить чудо, этот Зейдлиц вовсе не польщен особым доверием, оказанным ему. «Ха-ха! — посмеивается про себя командующий. — Не Зейдлиц ли постоянно натравливает меня на высшее командование, но он ли три, пять, двадцать раз советовал мне поступать, как велит моя совесть, даже вопреки приказам фюрера? Он говорил это в ноябре, после окружения, он твердил это потом, говорил, что надо пробиваться, пробиваться из котла во что бы то ни стало… Ха-ха! Вот так особо доверенное лицо! Воистину, когда бог наказывает человека, он лишает его разума!

Неужто все они там потеряли разум? Но, бог мой, а мой-то разум при мне ли? Так же он ясен, как некогда? Что мне ждать? На что рассчитывать?»

Прошел ноябрь, наступил декабрь, деблокирование окруженной армии провалилось, войска почти потеряли боеспособность, генерал-полковник шлет одну радиограмму за другой, требуя разрешения выйти из котла. Еще было достаточно автомашин, чтобы погрузить часть пехотных дивизий и увезти с собой раненых, еще было двести танков для прорыва… И снова приказ фюрера: «Каждый солдат шестой армии вступит в новый год с твердой верой в то, что фюрер не оставит на произвол судьбы героических бойцов на Волге…» И генерал-полковник верит! Верит, словно забыты пощечины, словно впервые фюрер обманывает его, армию, народ…

Он созывает своих генералов, и те мрачно слушают командующего.

— Господа генералы, — резким тоном отвечает он еще на один призыв Зейдлица следовать велению совести, — всякий мой самовольный выход из общих рядов или сознательные действия против отданных приказов означали бы принятие с самого начала ответственности за судьбу соседних войск, а в дальнейшем — за судьбу южного участка и тем самым всего Восточного фронта…

Генералы курят и продолжают мрачно молчать, упершись глазами в пол. Что им до Восточного фронта? Они не хотят подыхать здесь, на этой реке.

Командующий продолжает:

— Это означало бы, что в глазах всего немецкого народа на меня, по меньшей мере внешне, ляжет основная часть вины за проигрыш войны. Вооруженные силы и народ не поймут такие действия с моей стороны. По своим последствиям они представляли бы собой исключительно революционный, политический акт против фюрера. Такая мысль не входит в мои личные соображения. Она чужда моей природе. Я солдат и считаю, что именно послушанием служу своему народу… Перед войсками и вами, командирами армии, а также перед немецким народом я несу ответственность за то, что до конца выполняю приказы, отданные мне верховным командованием об удержании позиций.

Генералы расходятся молча. В их душах — буря, но пойди выйди из повиновения! Кто знает, может, русские не такие уж исчадия ада, чтобы расстреливать всех пленных… Стало быть, есть надежда… Но какая может быть надежда снасти жизнь, если тебя поставят к стенке только за один намек на капитуляцию?

…И вот Гитлер вызывает к себе генерала Хубе. Паулюс читает ему перед вылетом длинное наставление. Он просит Хубе рассказать фюреру о бедственном положении солдат, о тысячах раненых, остающихся без присмотра, без врачей и медикаментов, о голоде, психозе страха… Пусть Хубе умоляет фюрера увеличить снабжение армии самолетами…

Хубе кивает. Самолет готов к вылету. Генерал-полковник кричит ему еще что-то. Дверь закрыта, самолет улетает. Проходят дни. Хубе возвращается. Да, он видел фюрера и говорил с ним. Вот их разговор.

— Но рейхсмаршал Геринг заверил меня, что снабжение армии идет нормально!

— Это не совсем так, мой фюрер.

— Пусть он сам скажет вам. Вызвать рейхсмаршала! Здравствуй, Герман. Повтори, можно ли осуществить полное снабжение армии Паулюса по воздуху?

— Адольф, разве ты сомневаешься в том, что ВВС справятся со снабжением армии?

— Этого быть не может, господин рейхсмаршал, и вы отлично это знаете!

— Вы некомпетентны в этих делах, черт побери. Я клянусь, Адольф, понимаешь, клянусь.

— Господин рейхсмаршал, сколько тонн необходимо перебрасывать каждый день армии?

— Это что, допрос? — Тучный живот снова заколыхался от ярости. — Он устраивает мне допрос, этот генерал, подчиненный генералу от паники!

— Нет, господин рейхсмаршал, это лишь вопрос. При суточной норме снабжения, скажем, в количестве одного килограмма двухсот двадцати пяти граммов продовольствия на человека, по десяти снарядов на орудие каждый день надо доставлять в окруженную армию от тысячи до тысячи двухсот тонн грузов. Фюрер, этот расчет сделан фельдмаршалом фон Манштейном…

— Мы будем перебрасывать каждый день тысячу тонн, Адольф!

— Это невозможно, мой фюрер. В течение всей операции войскам Паулюса в среднем каждые сутки доставляют девяносто пять тонн разных грузов. Это в двенадцать раз меньше того, что требует обстановка в котле. Господин рейхсмаршал тешит вас, мой фюрер, несбыточными обещаниями.

— Ах, так?.. — Поток ругательств и оскорблений. Хубе стоит молча. — Адольф, я сам поведу первый самолет с грузом для армии генерала, которого давно бы надо расстрелять! Этот кабинетный стратег… Этот пожимающий плечами!.. — Рейхсмаршал задохнулся от злости.

— И тем не менее позвольте не поверить, что вы можете перебрасывать такое количество грузов, господин рейхсмаршал!

— Я и Герман — одно вот уже двадцать лет. Довольно! Возвращайтесь в армию и скажите ее командующему, что я запрещаю разговоры о капитуляции! — Резкий взмах рукой вверх.

— Хайль Гитлер! — Хубе уходит.

— …Адам, сколько тонн грузов доставлено сегодня рейхсмаршалом? — очнувшись, обратился генерал-полковник к адъютанту.

— Сегодня была нелетная погода, господин командующий.

— Вчера?

— Ничего.

— Позавчера?

— Ничего.

— Завтра?

— Кто знает.

Молчание.

— Хайн!

— Слушаю вас, господин командующий. — Хайн пулей вылетел из своей клетушки.

— Хайн, будем обедать. Генерал Шмидт пообедает со мной.

— Я бы предпочел…

— Итак, вы будете обедать со мной, Шмидт. Хайн, убери со стола коньяк. И не разбей бутылку, увалень.

Хайн выскочил в коридор.

Шмидт сказал:

— Я слышал, хм… что вы подарили новогоднего гуся раненым?

— Да. Хайн пережарил его. Гусь попался несколько тощий. Вероятно, он был стар и гусыни давно не имели от него утех. Но под коньяк кусочек гусятины прошел славно. — Генерал-полковник усмехнулся, отчего глаз его дрогнул и веко запрыгало, как сумасшедшее.

— Вы неисправимый идеалист, — сказал Шмидт, пряча досаду. Теперь было ясно, что гуся действительно нет.

— Идеалист?

— Да еще какой! Этим поступком вы лишь восстановили раненых против себя. В госпитале, куда вы отослали гуся, триста раненых, в том числе половина — безнадежных. Гуся — это я точно знаю — можно разделить не более чем на двенадцать частей. Значит, двенадцать раненых будут есть гусятину, а двести восемьдесят восемь — проклинать вас.

— Вы очень сведущи в арифметике, — заметил Адам.

— И в человеческой психологии, замечу.

— Вот как?

— До войны я был знаком с многочисленными учеными, главным образом психологами. Моя жена специалист по этой части. Я вращался в их кругу, и они охотно делились со мной наблюдениями над природой человеческой души. Затем я занялся этим сам, и не без успеха. По крайней мере, жена отмечала мои необычайные способности к анализу и самоанализу.

— Скажите! — притворно восхищенно сказал Адам.

— Кроме всего прочего, я знаток живописи, с вашего разрешения, — добавил Шмидт.

— Вот бы вам изобразить сцену в госпитале, когда господин командующий раздавал ордена. Это была бы жестокая, но правдивая картина. Потомство оценило бы вага труд, — вставил Адам.

— Смею спросить: это было в том самом госпитале, куда вы, господин командующий, отправили гуся?

— Так точно. Так точно, Шмидт, там.

— Насколько я знаю, вы тоже занимаетесь живописью, господин командующий?

— О, просто балуюсь.

— И вам ли не взяться за изображение такой картины: двенадцать раненых со смаком делят ваше угощение, а двести восемьдесят восемь — смотрят, как те обжираются гусятиной.

— Да, это была бы первоклассная картина, — согласился генерал-полковник.

— Жестокая и правдивая, не так ли?

— Но я плохой знаток человеческой психологии, Шмидт, и у меня получилось бы нечто отвратительное. Натурализм — кажется, так называется это течение в искусстве? Впрочем, вам ли не знать.

Шмидту нечего было сказать, но и придраться было не к чему. К тому же явился Хайн с подносом.

Генерал-полковник встал с койки, устало потянулся.

— Что у вас сегодня на обед, Хайн? — спросил Шмидт.

— Первоклассные блюда, господин генерал-лейтенант! — Хайн расстилал на письменном столе скатерть и ставил приборы, походные приборы, которые он таскал по длинным путям войны сначала с неудачником Рейхенау, теперь с этим незадачливым генералом.

— Стало быть, обед будет из тех продуктов, которые нам прислал господин рейхсмаршал, мальчик? — заметил Адам.

Хайн расхохотался. Он не вращался среди психологов, не умел — увы! — скрывать свои чувства, анализ и самоанализ тоже были чужды ему. Он просто мечтал о вечернем пиршестве.

— Что ты смеешься, идиот? — накинулся на него Шмидт.

— Почему бы ему и не посмеяться, Шмидт? Он моложе нас больше чем наполовину. Вероятно, и вы в его возрасте часто смеялись беспричинно.

— Он смеялся над рейхсмаршалом! — побагровев, выкрикнул Шмидт. — Он издевается над ним!

— Побойтесь бога, Шмидт! — Лицо генерал-полковника хранило полную невозмутимость. — Разве я допустил бы издевательство над великим человеком в моем присутствии? Хайн просто неловкий малый и с придурью. В следующий раз он остережется смеяться не ко времени.

— Так точно! — весело ответил Хайн. — Прошу к столу.

Сели.

Трижды звякнуло горлышко бутылки о края рюмок.

— Хайль Гитлер! — раздался звучный, не по летам молодой голос Шмидта.

— Хайль Гитлер! — вяло сказал генерал-полковник.

— Хайль Гитлер, — пробормотал Адам.

Выпили.

Хайн сделал губами звук, будто выпил и он.

Адам рассмеялся и налил рюмку.

— Выпей, Хайн. За что ты будешь пить?

— За гуся! — ответил Хайн.

— Он уплыл в животы раненых, — шутливо заметил Шмидт.

— Гусей еще много на свете, господин генерал-лейтенант. Есть гусь, который важно похаживает на воле. Но я доберусь и до него. И попорчу ему настроение, будьте уверены.

Генерал-полковник не мог попять двусмысленных слов ординарца, но Шмидт очень хорошо понял их. Однако он предпочел пропустить угрозу мимо ушей, прилежно занялся едой, и это несколько улучшило его настроение.

— Закуска к новогоднему обеду командующего армией могла бы быть несколько обильнее, — процедил Шмидт.

— Что вы, Шмидт! Королевская закуска, — рассеянно проговорил генерал-полковник. Он не замечал, что ест. Его знобило, хотелось лечь. Он выпил еще рюмку коньяку и отправил в рот кусочек мяса, поданного в качестве закуски перед последующими блюдами.

Шмидт обнюхал мясо.

— Это что, Хайн? — спросил он.

— Конина, господин генерал-лейтенант. Бывшая румынская кавалерия, с вашего разрешения! — Хайн хихикнул.

Командующий строго взглянул на него.

— Неужели вы едите эту мерзость? — разнервничался Шмидт.

— Эту мерзость ест вся армия, господин генерал-лейтенант. Если я не ошибаюсь, ее тоже осталось очень мало. К сожалению, мы не можем угостить вас парижскими трюфелями, голландской телятиной, швейцарским сыром, устрицами, омарами и анчоусами.

Хайн ухмыльнулся втихомолку на эти слова Адама.

— Однако в свое время вы вдоволь полакомились всем этим. Ваш великолепный марш по Франции доставил вам много удовольствий, не так ли? — Глаза Шмидта заразительно весело блеснули.

8. Приятные воспоминания о прогулках во Франции

— Да, во Франции было совсем иначе, Шмидт, совсем, совсем иначе! — как бы про себя проговорил генерал-полковник и замолчал, вспомнив майскую ночь сорокового года, когда взвыли двигатели бомбардировщиков, истребителей, танков и гигантская машина ожила, зашевелилась, ринулась вперед и опрокинулась на города и деревни Франции.

Топча поля, покрытые зеленью всходов, уничтожая виноградники, взрывая дома, заводы и старинные соборы, предавая огню все, встречающееся на пути, подавляя отдельные очаги сопротивления, сея смерть, расстреливая сверху и с земли неисчислимые толпища беженцев, давя танками бегущих солдат, преданных изменниками-генералами, подлыми политиками и продажным стариком маршалом, германская армия лавиной мчалась через департаменты, форсировала реки, без боя занимала крепости, грабила и обжиралась, упоенная победой, доставшейся столь легко.

И он, генерал-полковник, был во Франции, видел ее падение, кресты на обочинах шоссе над могилами мирных людей, слушал плач детей, потерявших родителей, рыдания женщин, вопли помешавшихся с горя мужчин, солдат, подавленных бесчестием, выпавшим на их долю, оборванных, голодных, покинутых командирами и бредущих невесть куда.

Назад Дальше