Но несмотря на это, в отношении моего отца, Иехиеля Фрейдкина, скажем, к старшему сыну Михаила, Семену Аршавскому (очень одаренному инженеру), с которым они были дружны, всегда чувствовался оттенок некоторого внутреннего превосходства и снисходительной покровительственности. И такое отношение, я думаю, не изменилось бы, стань Семен хоть академиком. По-видимому, дело здесь не в образовании и общей культуре, в чем мой отец если и превосходил Семена, то ненамного, — просто Фрейдкины обладали очень цельными характерами и в общении с Аршавскими, чьи фамильные черты всегда были несколько размыты, естественно, стремились доминировать.
18. МИХАИЛ АРШАВСКИЙ И ЮЛИЯ КАЦНЕЛЬСОН
Младшего брата Исаака звали Михаилом. Я не уверен, что именно это имя было ему дано при рождении, но другого я не знаю. Михаил Аршавский был непохож на остальных детей Шмуела-Зуси — в отличие от них, он был довольно высок ростом и голубоглаз. Разница между ним и его братьями и сестрами заключалась еще и в том, что ему, единственному среди них всех, удалось получить, как я уже говорил, весьма основательное образование. Он учился в университетах Варшавы и Дерпта и получил диплом врача-венеролога в московском университете, попав в так называемый «первый выпуск советских врачей».
Очевидно, он первым среди всех Аршавских обосновался в Москве и имел свою комнату в доме по Б.Комсомольскому переулку. Подобно Исааку, Миша довольно долго выбирал невесту, но, не будучи столь бойким, как его старший брат, и не желая, очевидно, тратить драгоценное время на жениханье и ухаживанье, он был вынужден прибегать к услугам шадхенов (сватов). Причем всех своих кандидаток в жены Миша показывал Исааку и его жене Славе, чье мнение он очень ценил. Но тем не менее в 24 году он женился на зубном технике Юлии Кацнельсон, хотя та и была забракована Исааком по причине недостаточной, на его взгляд, красоты ног. Однако Миша был человеком серьезным, и в невесте его привлекали не преходящие женские прелести, а вещи более существенные, каковыми в данном случае являлись зубопротезный кабинет и собственная квартира в самом центре Москвы, в доме на Никольской улице (в то время улица 25 Октября), где Миша и прожил всю жизнь (между прочим, в этом же доме в одной из коммуналок жил перед войной тогда еще не академик Андрей Дмитриевич Сахаров).
Здесь следует отметить, что мне рассказывали о Шмуеле-Зусе Аршавском как о человеке добром, отзывчивом и сердечном во всем и ко всем, но только до тех пор, пока речь не заходила о деньгах. И его сын Миша в полной мере унаследовал от отца такую особенность характера. Никакие университеты не смогли в нем вытравить эту отчасти низменную черту.
Вообще, как мне представляется, Мишино образование носило узкий и сугубо специальный характер, не затрагивая других областей человеческих знаний, помимо венерологии (впрочем, и в венерологии его специализация была очень узконаправленной — он лечил только, я извиняюсь, триппер, но зато в этом деле обладал, как мне говорили, просто выдающейся квалификацией).
Всю свою жизнь и все навыки в благородной профессии врача Миша употребил на сколачивание состояния и, надо сказать, весьма в этом преуспел. Причем, подобно многим людям такого склада, сам он жил очень скромно, чтобы не сказать аскетически, и, натурально, не позволял себе ни малейших излишеств.
Особенно удачными для его коммерции (Миша, помимо заведования мужским отделением кожно-венерологического диспансера, занимался частной практикой лечения мочеполовых болезней) оказались послевоенные годы, когда солдаты и офицеры победоносной Советской Армии, возвращаясь домой с полей покоренной Европы, привозили с собой в числе прочих трофеев и огромное количество всевозможных венерических заболеваний, среди которых, разумеется, преобладал самый демократичный и общедоступный из всех — излюбленный Мишей триппер. Естественно, большинство жертв этого весьма распространенного во все времена недуга, и в первую очередь высокопоставленные офицеры, не хотело афишировать эти свои приобретения и предпочитало лечиться приватным порядком, не скупясь на гонорары для доктора, умеющего хранить врачебную тайну. Впрочем, Мишиными услугами порой не пренебрегали и лица гражданских профессий — в родне с уважением и завистью поговаривали, что ему случалось врачевать таких знаменитостей, как Гаркави и даже Дунаевский (будем относиться к этому как к сплетням, не заслуживающим ни малейшего доверия).
Как бы то ни было, кабинет Миши не пустовал, и трипперный бизнес оказался настолько продуктивным, что в 1948 году во время уже упоминавшейся денежной реформы всем многочисленным Мишиным родственникам пришлось по нескольку раз отстаивать очереди в сберкассах, обменивая его сбережения.
Кстати уж, об отношениях Миши с родственниками. Зная, как он богат, большинство из них почему-то считало его обязанным если не разделить свое богатство между ними, то, во всяком случае, щедро и безотказно помогать им во всех начинаниях, связанных с денежными затратами. А так как Миша, по их мнению, не всегда добросовестно выполнял этот свой священный родственный долг, то из рассказов о нем порой вырисовывается такая зловещая и мрачная фигура, перед которой бледнеют Гарпагон и Гобсек.
Отношения родственников к Мише хорошо иллюстрирует такой забавный эпизод уже из моего детства. Когда он приходил к нам в гости (а наша семья, замечу в скобках, жила в те годы, по выражению О'Генри, «не то чтобы в вопиющей нищете, а, скорей, в красноречиво молчащей бедности»), он обыкновенно приносил что-нибудь к чаю — вафельный торт, несколько сдобных булочек или что-то еще. И каждый раз после его ухода моя бабушка Ревекка, его родная сестра, начинала говорить, что, мол, Миша, такой богатый человек, мог бы принести что-нибудь получше, побольше и подороже. И вот однажды, когда Миша в очередной раз к нам пришел, я (мне было тогда лет 7–8), наслушавшись бабушки, спросил его: «Дядя Миша, а почему вы опять нам так мало принесли?»
Мой обычно немногословный и сдержанный отец, уязвленный в своей фрейдкинской гордости, тогда так накричал на меня, что я запомнил это на всю жизнь. Можно себе представить, как для него, Фрейдкина до мозга костей, была оскорбительна мысль о том, что кто-то может подумать, будто он или его дети нуждаются в подачках богатых родственников.
Словом, Миша был богат и скуп, хотя это последнее обстоятельство ни в коей мере не извиняет не слишком щепетильное отношение к нему со стороны родственников. Впрочем, они довольно скоро научились приспосабливаться к его душевным свойствам и, когда возникала нужда в деньгах, обращались не непосредственно к нему, а к его жене Юлии, которая, как правило, никому не отказывала (существует, однако, группа родственников, которая придерживается противоположной версии и считает, что сам Миша был добрым человеком, а все проявления его скупости — это результат дурного влияния жены и ее сестры Лизы, которая жила вместе с ними и имела в родне забавное прозвище «Лейка — Вольный Воздух»).
Словом, хотел того Миша или нет, но его финансовая помощь родным была, как мне представляется, довольно значительной. Да и сами масштабы его скупости мне видятся несколько преувеличенными, потому уже хотя бы, что в рассказах моих родственников о тех или иных семейных делах рядом с риторическими утверждениями о том, как скуп был Миша, то и дело мелькает: Миша помог, Миша устроил, Миша дал денег…
У Миши и Юли было двое сыновей — двухметровые гиганты Семен и Александр. Они оба были очень талантливыми инженерами, и оба всю жизнь страдали от тяжелейшей формы наследственного (по материнской линии) диабета, который и свел их обоих в безвременную могилу.
Задолго до смерти своего отца они жестоко рассорились из-за ожидаемого наследства и из-за якобы неравномерного распределения между ними отцовской материальной помощи. Причем ссора эта была весьма неэстетичной — со скандалами, чуть ли не драками и разоблачительными письмами друг другу на работу. Не берусь судить, кто из них был прав, если вообще можно быть правым в подобной ситуации.
Помирились они только перед самой Мишиной смертью, когда им самим уже оставалось жить на свете считанные годы.
Я прекрасно помню их обоих, и хотя мое общение с ними было крайне редким и поверхностным (немного чаще я видел Семена, дружившего с моими родителями), мне представляется, что причинами этой некрасивой истории были не столько вульгарные меркантильные интересы (хотя, конечно, не обошлось и без этого), но в большей степени глубокие внутрисемейные неурядицы, отчасти связанные с особенностями характера их родителей и со спецификой домашнего воспитания.
19. ФАНЯ АРШАВСКАЯ И МЕЕР ЭЛЬКИН
Перейдем теперь к дочерям Шмуела-Зуси. Их было, как я уже говорил, две — Фаина (Фаня) и Ревекка (Рива). Старшая из них, Фаня, в 1921 году вышла замуж за Меера Элькина.
Семья Элькиных в Клинцах представляла собой довольно интересное явление. Отец Меера, Лейб Меерович Элькин, по профессии был часовщиком, и у него, между прочим, брал первые уроки часового дела Исаак Аршавский. Сам же Лейб Меерович не столько ремонтировал часы своих односельчан, сколько предавался гораздо более серьезному и возвышенному занятию — он конструировал вечный двигатель, причем состоял в постоянной переписке по этому актуальному вопросу механики с Циолковским и Калининым. Я, впрочем, думаю, что «состоял в переписке» — слишком громко сказано и в лучшем случае эта переписка была только односторонней.
Всю жизнь (а прожил Лейб Меерович 88 лет) он просидел на чердаке своего дома, погруженный в захватывающий процесс научного творчества и совершенно пустив на самотек суетные заботы о содержании жены и пятерых детей.
Судьба его сына, Меера, оказалась богатой на неожиданные повороты. Все началось с того, что незадолго до революции его старший брат, бывший, кстати, нареченным женихом той самой Славы Вороновой, на которой впоследствии женился Исаак Аршавский, уехал из Клинцов в Америку, неплохо вроде бы там устроился и начал слать письма на родину, приглашая к себе свою невесту и Меера. Слава Воронова по неизвестным мне причинам ехать в Америку не захотела, а Меер, недолго думая, собрался, сел на поезд и поехал. Было ему тогда лет 17–18.
В то время из России в Америку, ввиду чрезвычайно напряженной обстановки в Европе, ездили через Сибирь и Дальний Восток. И вот, протрясясь пару недель в Транссибирском экспрессе и доехав до станции Зима, воспетой в бессмертных стихах Евгением Евтушенко, Меер внезапно ощутил такой прилив ностальгии, что сошел к чертовой матери с поезда и решил плюнуть на эту Америку, пусть она сгорит.
На какое-то время его приютил один железнодорожный служащий из местных, а потом по его рекомендации Меер решил отправиться на заработки на Урал в небольшой городок Мотовилиху. Чтобы, как говорится, не возвращаться домой с пустыми руками. Там он устроился киномехаником в частный кинематограф. Не знаю, много ли он успел заработать, но жениться и обзавестись ребенком он успел.
Впрочем, через год и жена и ребенок скоропостижно умерли, а сам Меер по мобилизации попал в Красную Армию и стал механиком на бронепоезде. С Урала бронепоезд был переброшен на Украину и принимал участие в боях с Деникиным. А когда, волею судеб, этот бронепоезд, вырываясь из окружения, оказался в 1919 году в Клинцах, Меера, умирающего от черной оспы, боевые товарищи принесли на шинельке в дом к его родителям и, оставив 25-литровую бутыль чистого спирта и рекомендацию поить Меера этим спиртом три раза в день, поехали дальше.
Естественно, в Клинцах, где прежде и не слыхали о таких экзотических болезнях, началась паника. Все домашние разбежались кто куда, а односельчане стали далеко обходить дом Элькиных. С Меером осталась только его мать. Спирт ли сыграл тут решающую роль, целительная ли рука матери, или молодой организм сам сумел справиться с недугом, но, вопреки всем предсказаниям, Меер выздоровел, а выздоровев, начал активно и небезуспешно ухаживать за нашей Фаней Аршавской, учившейся в то время на клинцовских курсах фармацевтов-провизоров. Однако закончить эти курсы ей было не суждено — в 21 году состоялась свадьба, а вскоре после нее молодые уехали в Москву. Таков уж был путь всех Аршавских.
Трудно сказать, почему Меер, по рассказам очень красивый и обаятельный молодой человек, пользовавшийся исключительным успехом у женщин и девушек, остановил свой выбор на Фане, которая, подобно почти всем женщинам из рода Аршавских, отнюдь не была хороша собой (кажется, исключение составляла только моя бабушка Ревекка — хотя и по этому вопросу мне приходилось слышать различные суждения) и была вдобавок старше Меера лет эдак на пять-шесть. Логично предположить, что здесь имели место чисто материальные соображения, поскольку в семье Меера никогда не было достатка, чему в немалой степени способствовал подвижнический образ жизни ее главы, а Фаня, как ни крути, была богатой невестой.
Что же касается разницы в возрасте, то, как мне кажется, евреи вообще не придавали этому вопросу большого значения. В те времена их представления о возрасте носили несколько абстрактный характер и редко выражались определенной цифрой. Обычая отмечать дни рождения в еврейских местечках не было, и зачастую не каждый еврей мог точно сказать, сколько ему лет. Так что, если жениху было 20–22 года, а невесте — 26–28, то оба они подходили под категорию «молодых людей» и считались ровесниками. Впрочем, я не думаю, что это было особенностью только еврейских местечек. В русских, белорусских и украинских селах, сколько мне известно, к этому вопросу относились примерно так же.
Злоключения Меера не закончились и после женитьбы. Уже в Москве он в 1925 году как-то пошел на знаменитую Сухаревку с невинной, казалось бы, целью — купить коляску для своей только что родившейся младшей дочери Сарры (старшая дочь, Эсфирь, родилась тремя годами раньше). На Сухаревке в тот злополучный день случилась облава, а у Меера, как на грех, оказались с собой золотые часы и еще какие-то золотые безделушки. В те годы этого было более чем достаточно для обвинения в спекуляции золотом. Счастливого отца немедленно арестовали и без долгих разбирательств отправили в ссылку в село Колпашево Томской области. Что называется, «сходил за хлебушком».
Так, во всяком случае, выглядит эта история в рассказе старшей дочери Меера, Фиры — другие родственники туманно намекали, что Меер пострадал не совсем без вины и что он вообще имел склонность к разного рода сомнительным сделкам и гешефтам (здесь обычно вспоминают и злополучную историю с деньгами Анеты). Как обстояло это дело в действительности, теперь, конечно, установить трудно, да, собственно, и ни к чему.
Фаня, как верная жена, не могла оставить своего мужа в беде и, взяв с собой трехлетнюю Фиру и трехмесячную (!) Сарру, поехала в ссылку за ним.
В Колпашево они пробыли сравнительно недолго — около полутора лет (не знаю точно, к скольким годам приговорили Меера, но все это время его родственники, и в первую очередь Миша, неустанно бомбардировали всевозможные инстанции письмами и ходатайствами — шутка ли, человек в ссылке!), но и этих полутора лет хватило, чтобы маленькая Сарра, переболев дифтеритным менингитом, осталась глухонемой на всю жизнь.
После возвращения Меера из ссылки Миша сумел как-то устроить Фане с Меером комнату в том доме на улице 25 Октября, где жил в то время он сам. Там они и прожили вплоть до конца 60-х годов, когда их квартирные условия немного улучшились — их старшей дочери, Фире, дали комнату от работы.
Фаня одно время (впрочем, очень недолго) работала медицинской лаборанткой в лаборатории по исследованию рака грудной железы, благодаря чему стала считаться в родне специалистом по этому заболеванию и регулярно производила всем женщинам профилактические ощупывания на предмет его выявления. Все, конечно, относились к этому с большой долей иронии, но тем не менее Фаня сумела определить рак у своей сестры, моей бабушки Ривы. Ей своевременно сделали операцию, и она жива до сих пор. А Фаня, между тем, умерла несколько лет назад.