Казачка - Устрялов Николай Васильевич 2 стр.


Трудно было Наде, доверчивой, простодушной, понять, что в словах подруги, может быть, помимо доброй ее воли, к чистосердечью примешивается какой-то скрытый умысел.

— Обожди, Надя, истинный бог. Вот проклятая война эта с немцами да австрияками окончится, соберутся казаки… Вышла я сдуру, а теперь не вернешь. Он лежит там… мой Василь Ефимыч, ничего ему не надо. А ты одна тут мучайся. И хоть бы успели пожить как следует, не так досадно было бы. А то… Побыли вместе, как на постоялом дворе. Да если б я знала, нешто бы я… — Феня неожиданно всплакнула, обронила нитку. Потом утерлась передником, повздыхала, и глаза ее снова заулыбались. — Хотя, девонька, и так посудить: трудно за свою судьбу ручаться. Думаешь так, ан хлоп! — и вышло по-иному. В незамужнюю бытность я тоже думала погулять в девках, пображничать. А получилось вон совсем наоборот, шиворот-навыворот… — И Феня, подергивая козий пух из кудели, журча прялкой, подробно принялась рассказывать о том, как она случайно на мельнице встретила покойного мужа — царство ему небесное — и как он с другого хутора тайком приезжал к ней в гости.

Пашка, проигравшись вчистую, изорвал пиковую семерку, которая подвела его на самой рискованной и последней ставке, истоптал ногами клочки и, накричав на Латаного, поднялся пасмурнее тучи. Он закурил, сунул руки в карманы и зашлепал валенками, шагая из угла в угол. Федор все еще крепился — ставил, но и его кошелек уже пустел. Где-то на донышке сиротливо жалась одна рубчатая гривна; когда-то она выручала его при игре в орлянку, и расставаться с ней было жалко. Латаный снимал банк за банком: ему сегодня везло.

Трофим присоседился к бойкой курносенькой девушке Лизе Бережновой, щекоча, поталкивал ее, и та, польщенная его вниманием, неистово хохотала, запрокидывала беленькое личико. Он, казалось, был очень оживлен: посмеивался, сыпал шутками, но тень с его лица не сходила. Любезничал с Лизой, смешил ее, а сам то и дело поглядывал через прялку на скамью, где возле окна сидела Надя.

Пашке наконец надоело мерить хату, он шагнул к столу и смешал карты:

— Будя вам! Пойдем, Федор!

Надя засуетилась:

— Подождите, ребята, я вместе с вамп. — Не дослушав Фенин рассказ, она подоткнула передник, спрятала в него клубок пряжи, вязанье и побежала к сундуку за шубой.

Трофим, все время карауливший ее, заметался, бросился было к ней, но вдруг нарочно споткнулся и полез под скамью за картой: подле Нади, одевая тулуп, стоял Федор.

II

Федор шел домой уже после полуночи.

Соседский кочет, хлопнув крыльями, взял высочайшую ноту, какую только могло выдержать его кочетиное горло, но подавился морозом и сконфуженно умолк. Однако его услышали: по хутору из конца в конец покатилась перекличка. На речке гулко трещал лед, корежился и стонал в тисках мороза. Ущербный, на исходе, месяц выглянул из-за тучи, показал стесанный краешек, и высокая в палисаднике раина, что богатая невеста под венцом, блеснула нарядом.

Федор прикрыл калитку и, вспомнив про корову, которая причинала, как хозяевам казалось, зашел в катух. В ноздрях защекотало полынком и затхлым паром. Вспыхнувшая спичка на минуту осветила внутренность катуха. Лысая, в крапинах инея, корова сыто отдувалась, жевала жвачку. Увидя Федора, она недовольно мыкнула и отвернулась к плетню. «Ну и черт с тобой, лежи!» — Федор хлопнул воротами.

Неслышно ступая, вошел в хату. С печки свисали босые ноги отца; огонек цигарки освещал усы и бороду — когда старика душил кашель, он садился и курил. У трубки на полу чернела постель, — сонно посвистывал племянник Мишка. На кровати вздыхала и ворочалась сноха Настя. Ей, как видно, плохо спалось: от мужа — старшего Федорова брата, Алексея, находившегося на фронте, — уже два месяца не было письма.

— К корове наведался? — хрипло спросил отец, втягивая на печь. — А то, не дай бог, в такой мороз…

— Наведался. Она и не думает, — пробубнил Федор.

Он разделся, бросил на Мишку тулуп и, не глядя на иконы, небрежно крестясь, мотнул рукой. Улегся рядом с племянником. Долго кутался тулупом, подтыкал под себя полы — в хате уже пощипывал холодок. Полураздетый малец вскочил на колени, забормотал и забился к Федору под мышку. Тот высунул руку и одернул на его спине рубаху, натянул полу.

Едва Федор окунулся в овчинное тепло, его веки отяжелели, а в голове приятно и легко закружилось. Но вот он вспомнил, как на посиделках Трофим Абанкин ущипнул Надю, — и задвигал головой, завозился. Он то зарывался в подушку носом, то поворачивался затылком — искал удобного положения и никак не находил. На посиделках и виду не подал, что заметил это. И уже засыпая — полуявь, полусон… Когда-то в детстве, давно-давно, — может быть, десять минуло лет, а может, и больше — в цветень разнотравья они любили с Пашкой бегать на бугор, к рытвинам. По склонам оврагов отыскивали кремни, кузнечиков, а то подавались еще дальше, на выпашь, где лопушился непролазный татарник, и там с вербовыми шашками ходили в атаки. Пашкина сестра Надя — моложе ребят на два года — приставала тогда к ним, жалобно просила взять ее на бугор. Но Федор, сжимая кулаки, подбегал к ней, таращил глаза и цыкал: «Не ходи за нами, баба, привязалась! Ступай к своим куклам да лоскутам. Не твое дело воевать!» Надя хныкала, утиралась подолом рубахи, обнажая загорелые, в цыпках, икры. А ребята, мелькая вихрами и пятками, во весь дух неслись к канаве, ныряли в лебеду.

Но это было давно, в далеком, чуть памятном детстве. А сейчас Федор — легкий, почти невесомый — шел рядом с Надей, прижимался к ее плечу. Узкая травянистая дорожка вилась меж низкорослых поддубков, терялась в сизом мареве осинника. Над головою шелестели ветки, хлестали Федора по лицу, но боли он не чувствовал. Куда они шли, зачем, Федор и сам не знал. Да он и знать этого не хотел. Обветренными пальцами касался Надиной ладони, говорил ей что-то тихо, ласково, но слов своих не слышал. Надя, вытягиваясь в струнку, подпрыгивала на носках, срывала листки и бросала их под ноги. Федор, обходя пень, близко заглянул в ее лицо, и ему показалось, что она тайно чему-то улыбалась. Так шли они долго, выпугивая из кустов перепелок, пока не вышли на берег озера. Надя свесилась над обрывом, взглянула на крылатые, под цвет молока кувшинки и хотела повернуть обратно. Но Федор поймал ее за руки, притянул к себе. Она засмеялась и оттолкнула его. Тогда он порывисто обнял ее и прижался губами к ее тугой горячей щеке…

Проснулся он от Мишкиных толчков.

— Федька, Федька, ну чего ты… удушишь! Федька!

Федор с трудом раскрыл глаза, поднял голову. Через запушенные окна сочился хмурый, невеселый рассвет. В печке щелкали дрова, и розовые угольки летели во все стороны. У загнетка суетилась Настя. Потревоженный кот потянулся на подушке, зевнул и запутался лапами в Федоровом чубе. Под полой в объятиях Федора пыхтел и копошился Мишка.

— Пусти! — пищал он. — Ну чего ты! — и, крутя стриженой головой, старался высвободить ее из-под душившей его руки.

Федор отчужденным взглядом — как бы ища чего-то и не узнавая Мишку — повел вокруг себя, шевельнул бровями и оттолкнул племянника.

— Ну чего дерё-ёсси!

Федор лег на спину, подложил под затылок руки и неподвижным, задумчивым взглядом уставился в смолистый сучок на потолке. Мишка спугнул кота, уселся на подушке и, забыв про обиду, залопотал над ухом. Каждое утро, как только просыпались, они начинали рассказывать друг другу сны. На этот раз Федор рассеянно выслушал Мишку — а может, и совсем не слушал — и отвернулся.

— Теперь ты рассказывай.

Федор зевнул.

— Да мне, паря, нечего рассказывать, я ничего не видал.

— Ну-у, так уж и ничего? — недоверчиво протянул Мишка.

— Ничего, паря, не приставай.

Мишка щелкнул ластившегося кота, сполз с подушки и, косясь на Федора, строго, баском спросил:

— А провожать нас с Санькой пойдешь?

— Куда провожать?

— Ды рождество славить, куда!

— А-а, пойду, как же.

В хату вошел Федоров отец — Матвей Семенович. На вороной бороде его и усах висели сосульки. По утрам скотину убирал он сам — жалел Федора: был и он молодым в свое время, знает. Настя вынула из печки дымящийся чугун, и хата наполнилась запахом вареной картошки. Мишка поймал кота за хвост, потянул его к себе, и тот заорал благим матом.

— Будет вам! Вставайте! — сказала Настя. — Вставайте, а то картошка остынет!

…После завтрака, когда Мишка убежал в школу, а Настя ушла к соседям за хмелинами, Федор малость потолковал с отцом о всяких хозяйственных делах, о своей вчерашней неудачливой охоте и, глядя куда-то в окно, слегка краснея, круто повернул разговор:

— Скоро, батя, мясоед подойдет, пустяки остались, — сказал он так, словно бы тот не знал об этом. — Свадебный сезон на носу. Из моих друзьев-товарищей кое-кто о прошлый год окрутились. Я отстал от них. Мой черед, должно, в этом году будет. Я тоже не хочу бобылем быть.

Матвей Семенович слушал, шевеля усами и ковыряя шилом валенок — клал новую подметку. Такой разговор для него был — что снег на лысину. Правда, он не забывал, что года сына жениховские и что сам он в такой поре был уже окручен. Но до женитьбы ли теперь, если войне и конца-краю не видать, а через каких-нибудь год-полтора Федора заберут на службу! Мало ли сирот бегает по улицам! Да и старшак его Алексей принесет ли домой голову, бог его знает. Боясь обидеть сына — они между собой никогда не ругались, — Матвей Семенович пожевал губами, поворошил седой клок на затылке.

— Не вовремя, сынок, ты затеял разговор, право слово; ох, как не вовремя! — И старик тяжело вздохнул. — Я не супротив того. Нешто ж я… Но ты подумай хорошенько. Твои односумья не все ведь поженились. Пашка Морозов, Трошка Абанкин… Да и мало ли ребят в холостяках ходят. Война, она… Кто его знает, как дело взыграет.

— Она, эта война, может, еще десять лет протянется.

— Да эт-то так, но ведь… Хочется хорошего, а не плохого. Опять же что касаемо справы. Худо-бедно, а меньше полста целковых на кладку никак нельзя — это при самых сговорчивых сватах. А там — попу пятерик, а то и всю красную, водка. Одной катеринкой и не отмахнешься. А имение наше — сам знаешь. А тут что ни видишь, и конь тебе потребуется. Время — оно не ждет.

Федор упрямо стоял на своем:

— Мы шиковать не будем, как-нибудь вывернемся. Нам палат не наживать. Нечего там! Недельки через две, в общем, засылай, батя, сватов.

— К кому же засылать-то? — помолчав, спросил Матвей Семенович.

— К Морозовым. К Андрею Иванычу.

— К кому-у? — изумился старик.

— К Андрею Иванычу, за Надю, — И вспылил: — Что ж ты, не знаешь, что ли!

Матвей Семенович всем телом медленно повернулся на табуретке, пытливо взглянул на сына: не шутит ли, мол, он? Тот, крутя в пальцах расческу, стоял к нему спиной, напряженно всматривался в окно, хотя на улице, кроме гусей на сугробе, ничего не было видно.

— Ты… что, Федор? — расставляя слова и сердясь, начал старик. — Аль ты на свет только народился? Хм! Ну и чудишь ты, гляжу я! Неужели не знаешь этого Андрея Иваныча? Да нешто ж он отдаст к нам? Ни в жисть не отдаст. Никогда этого дела не будет. Как-то мы со схода вместе шли — на покров, кажись. Ну и разгутарились о том о сем. Он мне и похвалился: дескать, дочка-то у меня какая — и в года как следует не вошла, а от женихов отбоя нет. Вроде с Черной речки сваты прибивались — своя мельница, вечный участок. Но я, мол, подожду. Торопиться некуда. Не такого женишка ей подберу. Нет, нет, Федор, об этом и думать забудь. Уж кого-кого, а этого «Милушку» — Андрея Иваныча я вдоль и поперек знаю. Он ждет сватов с большими капиталами, даром что у самого в сусеках лишь тараканы пасутся. Я давно чую, куда нос у него затесан. Он не говевши хочет просвиру слопать. А Надька, что ж? Она, конечно, девка видная, всем взяла. Но только к нам он не отдаст, нечего попусту…

Над бровью у Федора запрыгала синенькая жилка, а смуглое лицо его потемнело еще больше.

— Ну, хватит, батя, понятно! — мрачно перебил он, и голос его был дребезжаще сух. — Все, в общем, понятно… Я так и знал, что ты это скажешь. Вы с Андреем Иванычем… как вам угодно, а мы, может, сами как-нибудь.

— Как то ись? — Матвей Семенович заморгал подслеповатыми глазами. — Ты чего-то того, чудное гутаришь. Совсем чудное.

Федор, обнаружив в руке расческу, машинально провел ею по волосам. Она слабо хрустнула и переломилась. За воротник упали выкрошенные зубцы.

— А-а, черт, дрянь такая! — выругался Федор и швырнул обломки к порогу.

— Чудное, мол, ты чего-то гутаришь, — добивался Матвей Семенович. — Никак то ись в толк не возьму.

— Да так… как-нибудь. Чего-нибудь придумаем.

Старик, крутя и осматривая со всех сторон валенок, долго кряхтел, покашливал.

— Ты вот что, Федор, вот! — заговорил он уже строго. — Ты в пузырь-то не лезь, не к чему. А то вы — молодые да необъезженные… Как раз настряпаете делов — стыдно на люди показаться будет. Такие штучки одним махом не делаются. Уж ежели на то пошло, я повстречаю Андрея Иваныча и закину удочку, спытаю. А посылать сватов ни с того ни с сего я не рискну. Как можно! Обожди немного. Тогда скажу. Пойди вон катух почисть. Одна и есть корова, да и к той не влезешь. Соломки побольше постели. Холода взялись такие, что…

Федор сорвал с гвоздя полушубок и вышел.

III

К этому делу ребята готовились три дня. Три дня подряд они спевались. Придут из школы, наскоро пообедают, заберутся на печь и до позднего вечера тянут — кто громче. Все было бы хорошо у них — спевку провели они ладно, — но вот с присказом дело не клеилось. Мишка знал присказ о царе Ироде — Федор научил, — а Санька нет. Десятки раз повторял Мишка, втолковывал дружку, но тот никак не мог затвердить. Старался, лоб потел, но все попусту. Вылетали слова из Санькиной головы, и все тут.

«Уж дюже чудные они, слова эти: «приидоша», «принесоша». И для чего придумали такие непонятные слова, кто их знает? — с тоской думал Санька. — Нет чтобы сказать по-людскому. Ну разве же их запомнишь!» И действительно, запоминал он плохо: скажет два-три слова и замычит — не знает, что дальше.

В конце концов Мишка отчаялся и решил сделать так: петь они будут вдвоем, а про Ирода рассказывать ему одному придется. Ничего не попишешь. До чего же беспонятливый народ! Ты ему хоть толкуй, хоть не толкуй — все одно не знает. Они даже чуть-чуть не поссорились.

Провожатым у ребят шел Федор. Он вызвался на это с большой охотой. У ребят даже вкралось подозрение: не хочет ли он разделить с ними добычу? О настоящей причине они, понятно, и не догадывались.

С первыми ударами колокола они вышли на улицу. Ночь была темная и тихая. Под ногами звонко хрустел снег — с вечера играла метель, а к утру придавил мороз. Над завьюженными крышами стлался едкий кизячный дым. Из станицы тоже доносились приглушенные басовитые звуки колокола. В окнах весело и зазывно мелькали огоньки. Разноголосо гавкали собаки, потревоженные христославцами. Изредка, направляясь к церкви, пробегали согнутые фигуры — в шубах, тулупах. Кутая в воротник лицо, Федор вспомнил, с каким, бывало, нетерпением ждал он этого часа!.. И ласково окликнул ребят:

— Ну, не закоченели? Давайте вот сюда, в закуток.

Свернули во двор к жалмерке Федюниной — солдатке Устинье. За могучую редкостную силу и мужской голос ее звали «Баба-казак». Федор дернул за ремешок щеколды и, открыв дверь, пропустил ребят. Они влезли в незнакомый чулан[1], заблудились в темноте. В углу стояли вилы, лопаты. Мишка, шаря по стенам рукой, зацепился за лопаты валенком и повалил их с грохотом. Федор беззвучно захохотал, нащупал скобу и втолкнул струхнувших ребят в хату. Мишка так растерялся, что забыл даже снять шапку. Перевел дыхание, невпопад перекрестился и закричал каким-то чужим, незнакомым голосом;

Рождество твое, Христе боже наш…
Назад Дальше