Теперь начинало темнеть рано. Светильники в землянках горели круглые сутки. В семь часов уже скрадывались предвечерней дымкой леса, и даже закат, долгий и по-северному многоцветно пылающий, не отдалял сумерек — они наступали сразу же, едва только исчезал за горизонтом бураковый срез солнца. Алексей повел часть роты в Крутой Ключ, где установили кинопередвижку. Батальонным клубом служила накрытая брезентом расщелина, внутри которой вместо скамеек лежали неокоренные стволы деревьев. Пробившись сквозь табачный дым, неяркий матовый луч осветил экран.
Смотрели вначале молча. Не под Москвой, так в других местах все это было кое-кем уже пережито — и марши-броски по занесенным снегом дорогам, и перебежки под огнем, лыжные и танковые десанты, успешные и неуспешные, всякие… Но когда открылись подмосковные поля и на них зачернело несчитанное скопище разбитых и брошенных вражеских орудий, машин, бронетранспортеров и потянулись впритруску на ядреном декабрьском морозце колонны и толпы пленных, молчание оборвалось:
— Эхма, на Дону бы их так!
— Чужими руками? Ты сам здесь попробуй…
— Как черви ползут… Сколько же их еще на нашу голову?
— Слава богу, хоть эти уже не в счет…
Алексей сидел рядом со Вдовиным, и парторг тоже поддакивал возгласам соседей, то смеялся, то вздыхал… Потом, когда оборвалась лента и киномеханик что-то там поспешно мудрил, склеивал, Алексей увидел впереди Костенецкого. Тот подозвал его к себе.
— Это, оказывается, ты сегодня ералаш на переднем крае поднял?
— Случайно вышло, товарищ комиссар!
— Ах ты, поджигатель… Смотри только, чтоб и немец тебе красного петуха не подпустил… А то еще и позлей… Кто в роте из командиров остался?
— Борисов… Два взводных…
— Правильно! Ну, а как сам осваиваешься? Шапочные знакомства или душа в душу?
— Стараюсь без шапочных обойтись.
— Вдовин на месте? Помогает? Доволен им?
— Вполне, таких бы побольше.
— Ну-ну, не жадничай, у тебя и остальные не хуже.
Когда возвращались, вполнеба уже поднялась луна, по-осеннему холодная, стылая… Не доходя метров двести до переднего края, услышали в кустах приглушенные удары лопат, такие же приглушенные команды.
— Раз-два, накатывай!..
— Разверни стволом вправо.
— Никак артиллеристы? — сказал Вдовин. — Только не наши соседи. Наши по другую сторону дороги.
6
В первые секунды пробуждения, еще в полусне, Алексею почудилось, что это загрохотали под высокими сводами казармы сапоги курсантов и катки передвигаемых по каменным плитам станковых пулеметов; возможно, что и приснилось ему в остаток ночи училище, но открыл глаза и успел увидеть натягивающего на ходу гимнастерку Борисова и веснушчатого связиста в углу, немо раскрывшего рот, а что именно он кричал, не расслышать — раздался новый оглушительный взрыв где-то неподалеку, и волна воздуха сорвала плащ-палатку, которой завешивали двери. Алексей схватил автомат и выскочил наружу. Сверху падали комья земли, горло перехватило гарью, нарастающий из поднебесья свист бомбы заставил прижаться к стенке окопа. В просветах повисшего над бруствером дыма мелькнул выходивший из пике самолет, а другой, невидимый, заново нагнетал резкий, воющий зык. Близко зачастили, захлопали зенитки.
Пригибаясь, Алексей побежал по траншее на левое крыло роты, как они ранее условились с Борисовым… «В случае чего…» Там взвод Запольского, взвод Чеусова. На изгибе окопа первого встретил Фомина, командира отделения.
— Люди целы?
— Погремело, да пока не тронуло никого, товарищ политрук… Теперь будем ждать самих фрицев. Как тогда…
Алексей выглянул в амбразуру. Приподнимавшееся за спиной солнце кидало на безлюдное поле темно-палевый оттенок, никакого движения у немецких окопов еще не было. И это внезапное полное затишье, что сменило встряхнувшие леса и степь раскаты авиационного налета, нависло над округой, готовое вот-вот сорваться каменной глыбой. Вдалеке послышался орудийный залп. Первые снаряды прошелестели над головой и легли где-то позади. А тот, беззвучный, что притаенно нес в себе неотвратимую опасность, ударил почти в бруствер, затемнил небо, зазудел раскалывающимся на мириады частиц железом… Дым рассеялся, и прямо перед Алексеем проглянуло неестественно белое лицо Фомина, его неподвижные, замершие в муке глаза, и вдруг он словно переломился, осел под ноги.
— Фомин! Фомин!
Сержант упал на бок, на губах запузырилась и хлынула наземь кровь.
— Санитар!
Алексей наклонился, быстро ощупал грудь, плечи, живот Фомина, рукам стало горячо… Увидел, что обе они в крови и кровь эта лилась из разорванной ниже кармана гимнастерки, стекала по ней наземь. Санитар был уже ни к чему. И прежде чем подняться, какие-то короткие секунды оцепенело глядя, как кровь впитывается и навсегда уходит в рыхлую зернистую землю, Алексей понял, что все его прежние волнения и озабоченности были канувшей в прошлое малостью перед тем, что ему сейчас предстояло делать.
Нанеся по позициям батальона огневой удар, немцы поднялись в атаку. То, что издали в утренней мгле можно было принять за колодезные срубы, оставшиеся в разоренной деревне, или за прикладки торфа, вдруг сорвалось с места, двинулось вперед. Танки! По-утиному заваливаясь на попадавшихся воронках, они торопились быстрее проскочить пристрелянные квадраты ничейной земли. И снова нависло безмолвие, в котором только-только начинал просачиваться отдаленный рокот моторов.
— Кажется, легкие, Т-1, — сказал Алексей, всматриваясь в очертания приближающихся машин. Он подошел к Рокину, и тот, при всей своей неразговорчивости и медлительности, на этот раз откликнулся поспешно.
— Легкие, товарищ политрук, — подтвердил он, как бы и в ином, обнадеживающем смысле: легко, мол, и побьем.
— Ты прими отделение на себя, Рокин.
— А Фомин?
— Убит.
На потемневшем лице Рокина, казалось, еще резче выступили скулы, губы дрогнули, он хотел было что-то спросить, но не спросил, отвернулся, и лишь минутой спустя, когда Алексей уже отходил, послышался его голос:
— Аксюта, Сафонов, слышь? Теперь стрелять по моей команде.
Танки, не сбавляя скорости, скучились в два набегающих потока, очевидно придерживаясь заранее очищенных от мин проходов, и затем снова стали развертываться фронтально, широким веером — теперь можно было примерно определить, какие именно из них направлялись сюда, к окопам второй роты.
— Один, два, три, четыре… — повышая в нарастающем шуме голос, стал было считать Запольский.
— Это все наши, — выкрикнул Алексей, и Запольский понял его правильно: не кому-нибудь другому, а их роте выпало схватиться с ними.
— Да, прут прямо на нас… Только что ж сорокапятки молчат, поперебивало их?
— Там и кроме сорокапяток кое-что есть… — подбодрил и себя, и командира взвода Алексей, хотя Запольский, казалось, и не нуждался в таком подбадривании. Куда девался его анемичный вид! В нетерпении распрямился, изготовился, плотно уперся локтями в берму перед лежащим на ней автоматом, лицо по-мальчишески раскраснелось. И только по тому, как он, подобно Рокину, очень уж поспешно откликнулся на голос подошедшего Осташко, можно было догадаться, что появление политрука его обрадовало, ободрило.
А уже был слышен и лязг гусениц, затукали крупнокалиберные пулеметы танков. И хотя их очереди на подскоках машин были бесприцельными, именно они оборвали выжидающее безмолвие там, позади окопов роты. Почти одновременный залп сорокапяток и орудий артполка — тех, что накануне были подтянуты к передовой, — вздыбил стену разрывов, и, когда эта стена дрогнула, стала опадать, из просветов вырвались уже не шесть, а четыре машины. Две стальные по инерции еще с минуту двигались уже неуправляемо, наискосок поля, оставляя позади перебитые траки… Кто выстрелил в подставленный борт одной из них, Осташко не заметил, кажется, это был Вдовин, который с противотанковым ружьем находился в своей чуть выдвинутой вперед ячейке. Бронебойная пуля пробила бак с горючим, и вслед за показавшимся над кормой смолистым лоскутком вырвались, заклубились черные широкие полотнища.
Лихорадочно прикидывая оставшееся до танков расстояние и думая, дойдет ли дело до гранат, до горючки, или танки будут остановлены артиллеристами, Осташко стрелял по бегущим за танками немцам. Остановить, отсечь бы их… Вывороченные близким разрывом снаряда комья земли мешали обзору. Алексей передвинулся левей и оказался рядом с каким-то красноармейцем, который тоже стрелял из автомата, при каждой очереди что-то выкрикивая. Потом к этому красноармейцу подбежал Браточкин.
— Слышь ты, йодом мазанный, мигом патроны тащи, а тут я сам управлюсь.
Красноармеец повернулся — это был Петруня — и ходом сообщения побежал к пункту боепитания. Старшина, примащиваясь к амбразуре, довольно грубо потеснил Алексея, но потом узнал его, крикнул:
— Отобьем, товарищ политрук, ей-богу, сейчас отобьем сволочей… Вот только Чеусова убило… И двух ранило…
«Убит Чеусов… Нет Фомина и нет Чеусова… И раненые… А потери на правом фланге?.. Там, где Борисов?.. Как там?» — мысли разбежались, осознать происшедшее в эту минуту было невозможно. И все же он чувствовал, что какого-либо ощутимого перевеса немцы пока не добились, что оборона не поддалась. Горели уже три танка, эти были действительно Т-1, легко уязвимые и для полковых орудий, и для бутылок с горючей смесью… Но то ли Алексей с Рокиным ошиблись, приняв и остальные машины за Т-1, то ли немцы вызвали подмогу, но Алексей увидел эту не замеченную ранее махину лишь тогда, когда она была всего в десяти — пятнадцати шагах от окопа, увидел ее круто взнесенное на подскоке заляпанное грязью брюхо, увидел гусеницы, обволоченные глиной и запутавшимися стеблями… Все, что он прилежно учил в Ташкенте, читал в газете и разных солдатских памятках — бить по смотровым щелям и приборам наблюдения, целиться связкой гранат в ведущие колеса или в моторную часть, — все в эти секунды стало уже ни к чему: поздно… Все же он выхватил из углубления в стенке окопа бутылку с КС, но, если бы даже и успел размахнуться, все равно туда, куда следовало ее метнуть, не смог бы…
— Ложись! — завопил он Браточкину, для которого появление в такой близости танка тоже оказалось внезапным. И, падая на дно окопа, защищая телом от обрушившейся земли бутылку с самовоспламеняющейся жидкостью, он подумал о том, что надо мгновенно избавиться от этой адской, обугливающей все живое и неживое смеси… Он сжался, скорчился в той тесной, черной пустоте, что осталась ему, когда танк навалился на окоп, и уже задыхался, но тут в лицо благодетельно хлынул свет, воздух, Алексей сразу вскочил, судорожным взмахом руки бросил бутылку назад, туда, в смрадный чад, что потянулся за машиной.
Оглохший, с отяжелевшим телом и головой, разламывающейся от боли, Алексей прислонился к стене, приходя в себя.
— Драпанули, выродки, бегут, смотрите!.. — подергивая плечами, чтобы стряхнуть с себя землю, поднялся и закричал Браточкин. Он обернулся назад, где над сползшим по откосу и невидимым отсюда немецким танком курились витки дыма. — Это ж вы его, товарищ политрук…
— А черт его знает! — с неподдельным, странным для самого себя равнодушием вырвалось у Осташко: он ли в самом деле попал брошенной бутылкой и остановил танк, или, скорее всего, подбили его укрытые в кустарнике артиллеристы — какая разница. Главное, получилось здорово!.. Здорово получилось, что вот он, Алексей, может видеть, как бегут по степи в свои окопы немцы, может видеть темнеющие в траве трупы фашистов и горящие танки, здорово получилось, что врагу ничего в этот день не удалось, а им — Борисову, Рокину, Запольскому, Петруне, ему, Осташко, — удалось! Три дня назад, когда в роте проходило партийное собрание, почти все, кто выступал, говорили об одном: устоять! Ни шагу назад! Биться насмерть! А в это, начавшееся с бомбежки утро ни один из таких возгласов не прозвучал. Но были, пусть не произнесенные, но где-то внутри бережно хранимые, эти высокие, важные для каждого думы.
Алексей проверил автомат — не засорился ли.
Защелкал затвором и Браточкин.
— Ат, дьявол побери, кажись, мой-то забился, — вскинул старшина виноватые глаза на Осташко и испуганно задержал взгляд.
— Товарищ политрук, вы же в крови. И гимнастерка, и руки… Ранены?
Алексей осмотрелся — на гимнастерке темнело пятно, в засохшей сукровице руки, вспомнил:
— Это Фомин.
И, вспомнив о Фомине, вспомнил тут же о принесенной Браточкиным вести, что погиб Чеусов, что есть в его взводе и другие потери, спохватился, заспешил туда.
Предпринятая немцами еще одна попытка сбить выступ, который оборонял батальон и на острие которого находилась вторая рота, стала последней в эту предосеннюю пору. В этот же день к вечеру небо затянуло тучами, заморосил тягучий, нудный, предвещающий долгое ненастье дождь. Только недавнее напряжение боя и разгоряченность им, пожалуй, примиряли с этой мокрой пеленой, опустившейся на землю, — она сперва казалась даже успокоительной, желанной.
Похоронили убитых. Чеусова, Фомина и Салтиева, красноармейца из первого взвода, погибшего в рукопашной схватке, когда немцы на правом фланге все же проникли в окопы роты. Хоронили на том же старом деревенском погосте. Проводить товарищей в последний путь смогли немногие — после понесенных потерь каждый человек на передовой был на счету.
Осташко и Запольский подняли пистолеты, прогремели выстрелы прощального салюта.
Вернулись в роту, когда уже стемнело. Алексей сел писать политдонесение. Борисов, пристроившись на нарах, пил чай. С какой-то яростью, будто продолжая переживать ход боя, откусывал сахар, так же яростно прихлебывал из жестяной кружки кипяток и нет-нет да и подсказывал, кого из красноармейцев следует назвать как отличившегося.
— Гайнурина не забудь, он своим ручным прижал лягушатников так, что они головы не подняли. Две огневых позиции сменил, шустрый.
Борисов прислушался к голосам у входа в землянку, позвал:
— Уремин, это ты скрипишь? Зайди. Вот тебе и еще один герой, выручил меня… Немец уже было замахнулся гранатой, а старик упредил его, снял своей трехлинейкой.
В землянку вошел Уремин, остановился в своей мокрой, побуревшей шинели и грязных сапогах у входа.
— Звали, товарищ капитан?
— Спасибо тебе, папаша, за сегодняшнее… Хочешь согреться? Садись почаюй, — с чапаевским радушием предложил Борисов.
…Донесение получалось длинным, Алексею хотелось написать и о тех, с кем он сам стоял рядом в этом бою, и о тех, о ком рассказали Борисов, Вдовин, командиры взводов. Мешал сосредоточиться и быть кратким голос вошедшего во вкус командирского чаепития Уремина:
— А вот вы мне скажите, товарищ капитан, отчего так получается? Только люди попалят из пушек и разного прочего орудия — и сразу польет с неба… Я это еще и в гражданскую примечал…
— И правильно льет… По календарю… Октябрь месяц…
— Октябрь-то октябрем, а все-таки до сего дня сушь держалась, а постреляли — и на́ тебе, занепогодило…
— По здешним местам ничего удивительного… А под Сталинградом, наверное, и сейчас жарит вовсю, хоть и бои посильней нашего…
— А по-моему, не в том дело…
— В чем же тогда?
— Природа гневается… Не любит она сотрясения, пороха…
— А ты его любишь? Что-то не нравится мне, Уремин, твой разговор. Сражался ты геройски, а рассуждаешь по-блаженному… Люди палят! Выходит, одно и то же — что немцы, что мы?..
— Это вы напрасно, товарищ капитан… Вот мне и в транспортной роте тоже так второпях ответили, а я до истины докопаться хочу.
— Ладно, не обижайся, у нас не транспортная, здесь докопаешься побыстрей…
Когда Уремин ушел, Борисов завалился спать, а Осташко предстояла еще самая тяжкая работа: написать письма семьям погибших.
На прошлой неделе он видел в штабе полка отпечатанные официальные извещения. На них оставалось заполнить только фамилию, имя, отчество и вписать, кем именно является погибший для адресата — Ваш сын… Ваш брат… Вага муж… — да еще указать место захоронения. Все остальное сказано, и сказано значительными, возвышенными, но по-типографски безличными, одинаковыми словами. Штабной писарь предложил бланки и Осташко, но Алексей тогда торопливо и суеверно от них отмахнулся. А вот сейчас потянуло написать именно эти, единственно верные, точно взвешенные на весах великой правды слова: «Погиб смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими захватчиками за свободу и независимость Родины…» Так он напишет и в Наманган семье Салтиева, и матери Чеусова, и жене Фомина… И добавит, что эта потеря тяжела и для них, сослуживцев, товарищей, что будут мстить за пролитую кровь…