Ключи от дворца - Юрий Черный-Диденко 7 стр.


— Неужели вам не стыдно? — нет-нет да и начинал срамить он свой взвод. — Я удивляюсь, что никто даже не покраснел. Вы же все люди с высшим и средним образованием… Ну-ка шаг вперед все, кто с дипломами! Вот видите, сколько! А кто вам их дал? Забыли? А еще ответственные работники… Заместители наркомов…

Единственным заместителем наркома был каракалпак Нурымбетов, который действительно у себя в Нукусе работал в этой должности, да и в курсантской старательности не отставал, но Евсепян не упускал случая обобщить.

— Где же ваша совесть, товарищи начальники?

В такие минуты Мараховец замолкал, прислушивался и, чуть осклабясь, смотрел на свой взвод: ну как, мол, нравятся вам эти нотации? Может, предпочтете их?

На фронте еще не были ни он, ни Евсепян, ни другие командиры взводов, недавние выпускники пехотных училищ. Из всей роты на передовой успел побывать лишь курсант Герасименко, после лечения в госпитале направленный в училище и командовавший во взводе Мараховца отделением. Задумчивый, словно еще не воспрянувший духом после госпитальной жизни, он выделялся из числа всех неоспоримым старшинством, хотя по своему возрасту годился тому же Цурикову в сыновья.

— Чуток побыстрей, слышь, чуток побыстрей — и получится, — тихо ронял он Алексею, когда тот в первые дни не справлялся с оружейными приемами. И от этого спокойного, доверительного голоса сразу прибавлялось уверенности и все действительно получалось.

О своем участии в боях Герасименко вспоминал редко, не распространялся. Во взводе знали, что он встретил войну почти на самой границе — там, в белорусском местечке, стоял его полк; знали, что был он пулеметчиком, что в кандидаты партии его приняли на фронте, но заставить его разговориться было нелегко.

Однажды, когда Совинформбюро сообщило об освобождении города Дорохова под Москвой, Герасименко прислушался к гремящему над плацем голосу Левитана и, конфузливо улыбнувшись, заметил:

— Отдавал его и я… А вот брали без меня…

А чего конфузиться? Ведь сверкала в первой шеренге взвода одна-одинешенькая медаль «За отвагу», и висела она не у кого-либо другого, а на гимнастерке Герасименко.

— Да это так, по случаю пришлось, — пояснил на одном из перекуров Герасименко. — Как-то на КП драчка разгорелась…

— Драчка? — не выдержал и насмешливо переспросил Мараховец. — Кто же там и с кем у вас передрался?

— Да, известное дело, на передовой всякое бывает… Немец через лесок прорвался, пришлось отгонять…

— Ох, Герасименко, Герасименко, зажимаешь ты фронтовой опыт, — шутливо пожурил Мараховец. — А он курсантам, что называется, до зарезу нужен.

— Так я же, товарищ лейтенант, войну встретил, даже полковой школы не закончивши, — начинал оправдываться Герасименко. — А у нас тут, смотрите, какое богатое училище… Чуток подучимся — и дело пойдет. Политруки будут на славу…

А в один из дней и Герасименко заговорил о себе подробней.

На партийном собрании батальона обсуждалось его заявление о приеме в члены партии. Герасименко вышел к столу, на этот раз словно бы лишившись обычной выдержки и спокойствия. Частыми, мелкими движениями рук одергивал гимнастерку, волновался. Медалька льдисто поблескивала в полусумраке классной комнаты, освещенной двадцатьюпятьюсвечовой лампочкой.

— Значит, так… Родился я в девятьсот восемнадцатом году в станице Нижнечирской… Отец — казак, был в начале гражданской войны у белых, в мамонтовской коннице, потом перешел к красным. В тридцать втором году вступил в колхоз. В первые годы после школы работал в колхозе и я, а потом приняли матросом в волжское пароходство, был старшим матросом на «Красном сибиряке», отсюда пошел в Красную Армию… В кандидаты партии приняли летом сорок первого…

Снова руки Герасименко заходили, одергивая гимнастерку. «Вот я и весь перед вами», — как бы говорил этот жест.

Начались вопросы. Первый задал Оршаков.

— Кто вас рекомендовал, когда принимали в кандидаты?

— Политрук Савельев и командир взвода Западинский. Земляк с Нижнечирской… Их на второй же день бомбой на Кобринской переправе накрыло…

Послышался голос Евсепяна:

— В каком году, вы сказали, отец вступил в колхоз?

— В тридцать втором…

— Что же, у вас до тридцать второго сплошной коллективизации не было?

— По-моему, была…

— А как же он? Тугодум, что ли? И Советскую власть признал только после того, как по зубам дали?

Но тут по рядам курсантов зыбью прошел от дверей к столу президиума неодобрительный шум. Председательствующий на собрании Цуриков встал, сказал, что задавать такие вопросы ни к чему.

Алексей считал голоса. Посмотрел на Евсепяна. Поднял руку и тот. Значит, все — за…

До отбоя еще оставалось полчаса, и курсанты вышли во двор перекурить. Радио передавало последние известия… Выступление Эттли в палате общин… «Немцы никогда не предполагали, что германские армии будут проводить зиму в России под открытым небом…» Да, там, под Москвой, морозы, пурга, заледеневшие реки, снежные сугробы на дорогах… А здесь ночь стояла оттепельная, сырая, и казалось, что даже табак в карманах отсырел — цигарки потрескивали, как потрескивает на огне свежесрубленный лозняк, тянулись плохо. Далеко в городе лязгали последние, направлявшиеся в депо трамваи, на станции полусонно отзывались и затихали паровозные гудки. Еще несколько минут — и, пожалуй, одновременно с сигналом отбоя и гаснущими в бочке огоньками цигарок все вокруг погрузится в безмолвие. Только напротив училища ярко светятся и будут светиться всю ночь окна трехэтажного госпиталя, точнее, та их часть, за которой, наверное, размещались операционные…

Цуриков вспомнил о том, как принимали в партию его.

— На рабфаке был. Заспорили — рабочий я или служащий?.. Как по инструкции? Я не выдержал и руки показываю… Смотрите — это инструкция или нет? Ну, тут, правда, и райкомщик разъяснил… Приняли как рабочего.

— А я тогда чабаном батраковал у бая, — заговорил Мамраимов. — О, какой важный бай был! На всю нашу Хайнюрскую степь один… Я заявление написать не мог, неграмотный… Приехал на ишаке в город, в ячейку, а там не знают, что со мной делать… Даже газету ни разу в руках не держал. Но один русский сказал: хоп! Если чабан наедине со степью и ночным небом думал, думал и решил, что ему надо стать коммунистом, то будем гордиться такой партией и скажем Мамраимову: добро пожаловать…

— А чем же тебя после этого бай пожаловал?

— А он за границу ушел, к англичанам. Нам с ним в степи тесно стало…

Алексей жадно курил цигарку, слушал, вспоминал свое. Из всего, что осталось там, в Нагоровке, память о таком же дне, когда его принимали в партию, была, пожалуй, самой необходимой и сейчас, и завтра…

…Рекомендовали его Шапочка и Лембик, который тогда работал путевым мастером на их участке, на капризной и пыльной «Мазурке». Третью рекомендацию дал комсомол. Шахта со своими утлыми деревянными эстакадами, с обушковыми забоями и цокотом лошадиных копыт в штреках изнемогала тогда под тяжестью непосильных планов, которые надо было выполнять во что бы то ни стало. Иначе — прорыв, тревожное, как набат, слово, за которым виделось зияние черной, ничем не восполнимой бреши… Партийное собрание проходило в дневную пересменку в конторке рудничной нарядной. Когда оно кончилось, долго бродил по улицам города, желая разобраться, понять, как ему следует жить теперь, начиная с этого дня. Порывистый майский ветер, казалось, собрался разметать весь террикон и волочил по улицам сухую пыль, чернил ею только что распустившуюся клейкую листву. На стройплощадке, где сооружали подстанцию, гремела и визжала бетономешалка, плешивые, длинношерстные лошаденки грабарей подвозили щебенку. Здесь деревья были уже не черными, а бурыми от цементной пыли. Весна обнажила грязь и убогость поселка.

Но уже и тогда среди неустроенности и необжитости высились стены Дворца, знакомые даже малышам, прибегавшим сюда на свои утренники.

Помнится, Алексей зашел тогда в библиотеку, взял «Двенадцать» Блока и «Россию, кровью умытую» Артема Веселого — таких несхожих писателей, а, по существу, рассказавших в этих книгах об одном и том же… Читал далеко за полночь, позабыв о том, что в пять часов вставать и бежать на шахту. Перед глазами маячили лихие матросские бескозырки, дыбились пролеты разводных мостов Питера, шумели заседания ревкомов, мчались по стрежню остроносые речные канонерки… О, какие завидные судьбы, какую сгоревшую на кострах битв жизнь обязался, клялся он продолжить в тот день своей жизнью!

— Кончай дымить, поверка! — закричал выскочивший на крыльцо Оршаков. Бесцеремонно, с нетерпением до смерти истомившегося человека выхватил изо рта Алексея закрутку, сделал глубокий затяжной вдох, ахнул от наслаждения и снова нырнул в казарму.

Выстраивались в полутемном коридоре повзводно; зычно и разноголосо откликались на свои фамилии — «Я! Я!» — и, враз смешавшись, дорожа лишней минутой сна, разбегались по своим койкам.

— Четырнадцатое, к ноге!

Шел февраль сорок второго года…

10

Никогда, никогда к этому не привыкнуть, чтобы вот так, крадучись, остерегаясь встречных, стараясь быть незаметным, тайком идти по своей земле. Можно свыкнуться с постоянным соседством близкой опасности, и он, Лембик, загодя зная, что она будет, не уклонился, дал свое согласие в горкоме и теперь почти свыкся с ней. Но примириться с тем, что ты не хозяин в собственной хате, немыслимо, не под силу.

Весь день небо над Нагоровкой было обложено снеговыми тучами, и потому завечерело рано. Серый сумеречный свет неприветливо падал сверху, однако комендантский час, о котором оповещали объявления на телефонных столбах и заборах, еще не наступил. Захар Иванович, возвращаясь с заводской колонии, даже придерживал шаг, чтобы оказаться в нужном ему месте, когда уже потемнеет. Из головы все не выходил тот разговор, который он только что вел в одном из домиков, затерявшемся в разбросанном по склонам Вянковской балки поселке. Сперва он слушал заводских ребят, неодобрительно хмурясь. Горячатся. Надо выждать. Но доводы, которые они наперебой выставляли, выглядели веско. Чего ждать? Каждый лишний день их выжидания на руку только немцам, а людям, оставшимся в Нагоровке, надо поднять дух. И так все повесили головы. Тяжело и в глаза друг другу смотреть, хоть на улицу не выходи. Осторожность осторожностью, а подполье не для того оставлено, чтобы в нем закиснуть. Пора и шугануть. И Лембик, пропуская мимо ушей такие запальчивые, несдержанные восклицания, все же пообещал подумать над предложенным…

Тянувшиеся вдоль дороги палисадники заводской колонии кончились, за ними открылся небольшой пустырь. В конце его виднелось старое кладбище. Это на левой стороне шоссейки, а справа вплотную подступали к ней заводские корпуса, вернее, то, что теперь осталось от них: полуобваленные, ощетиненные пиками разорванной арматуры каменные остовы. Только стена построенного шесть лет назад врубового цеха, хотя и чернела от недавнего пожара, все же устояла и нависала прямо над дорогой. Лембик свернул влево к кладбищу и сразу увидел те давние могилы, о которых все нагоровцы одно время забыли и готовы были бы не вспоминать. Но о них напомнили в тридцать девятом году из самого Берлина, когда подписали пакт о ненападении. Сперва велась дипломатическая переписка, потом приехал германский консул, могилы были приведены в порядок, хотя, спрашивается, ради какой милости должна для них, незваных чужеземцев, стать мягким пухом эта украинская земля? Еще чего не хватало! В восемнадцатом против них партизанил, едва на виселицу не попал, а теперь уж не отдавать ли им почести? Даже думать об этом нестерпимо. Но все же на вырубленных из дикого серого камня крестах расправил тогда крылья одноглавый орел, а сейчас немцы, видать, готовились и еще к какой-то погребальной церемонии. Вероятно, собирались перехоронить в общую могилу тех, кого двадцать лет назад подстерегла партизанская пуля. Зияла большая свежая яма… «Побольше, побольше копали бы, чтобы в нее и нынешних!» — мысленно воскликнул Лембик. Неподалеку от ямы лежал наготове саженный крест из отполированного гранита, желтели кучи песка, чтобы посыпать дорожки, и звенья новой ограды… Лембик снова, уже издали, окинул пристальным взглядом поднимавшуюся над шоссейкой стену врубового цеха и, чему-то усмехнувшись, зашагал дальше, миновал перекресток, пошел Ленинградской улицей. Она упиралась в станционные пути, и эта дорога — через железнодорожную насыпь — была бы короче всего, но выбрать ее Лембик не решился: на станции могли встретиться патрули. Он пробрался проулком к отвалам старого террикона и стал подниматься по пересекавшей его тропинке. Издали увидел, что кто-то шел навстречу, и плотней надвинул шапку, опустил голову. Когда расходились по тропинке, успел заметить только добротные начищенные сапоги, и они уже остались позади, но не тут-то было.

— Захар Иванович, неужто ты? — окликнул его прохожий.

Лембик не остановился.

— Иваныч, да это ж я… Серебрянский… Федор… Что ж ты так?

— Обознался, парень, — буркнул Лембик, не поворачивая головы. Спиной он почувствовал удивленный взгляд, но продолжал идти и облегченно вздохнул лишь тогда, когда услышал отдалявшиеся шаги.

Лембик серчал на себя. Прежде всего расстроил его тот факт, что он легко оказался узнанным. Не помогла отпущенная борода, не помогли ни рваный капелюх, ни замусоленная, из чертовой кожи куртка, в которой раньше он постеснялся бы выйти не то что на улицу, но даже к сараю колоть дрова. Голос Серебрянского он тоже узнал, хотя близко знакомы они не были. Просто когда заходил к Осташко, то не раз видел копавшегося во дворе соседа. Ничего ни хорошего, ни плохого сказать о нем не мог. Но уже одно то, что Серебрянский — молодой, здоровый верзила — остался в Нагоровке и безбоязненно шалается по ее улицам, настораживало. И хотя не стал бы Захар Иванович пренебрегать ни единой живой душой, которая могла бы оказаться полезной для его дела, однако вот так стремглав, с ходу встретиться и заговорить не имел права. Не к нему должны были присматриваться и опознавать, а он обязан был все видеть, слышать, находить нужных ему, сто́ящих людей.

Спустившись с отвала, он только тут, вдалеке от станции, перешел железнодорожную насыпь и свернул к домикам под красной черепицей, где жили станционные служащие. Миновал сарайчики с прикладками сена для коз и кроликов, задворками пробрался в парк и глухими темными дорожками зимнего бесприютного парка направился к новому месту своего обитания — поселку Резервуар. Этот заброшенный медвежий угол как нельзя лучше подходил сейчас Лембику. Режущее слух, нелепое и странное название разбросанного по оврагам и балкам небольшого поселка сохранялось за ним еще с первой пятилетки. Как-то в осеннюю распутицу везли лошадьми на новый, строившийся тогда химзавод импортный резервуар… Лошади не смогли вытащить на взгорье погруженную на двое дрог железную махину, и она скатилась в гиблые хляби. Здесь и оставили ее до весны. А чтоб ценное оборудование сохранилось в целости, приставили к нему сторожа, построив человеку халабуду. Халабуда осталась и после того, как резервуар увезли, а рядом с ней вскоре выросла еще такая же; в балке, на дне которой протекал веселый ручеек, начали строиться и другие нагоровцы. Незадолго до войны в местной газете стали появляться заметки, говорили и на сессиях горсовета, что к поселку надо проложить дорогу, подвести электричество, но не успели, как не успели и переименовать его. Резервуар, и все… Во Дворец отсюда редко кто ходил, ближе был клуб соседней шахты. Захара Ивановича здесь мало кто знал, и это его устраивало.

Он постучал в окошко хаты.

— Ты, Захар?

— Я, Варвара.

В комнате, что служила и кухней, тлела пунцовая горошина стоявшей на столе шахтерской лампы. Варвара припустила фитиль — чуть посветлело. Захар Иванович, оставив в коридоре заляпанные грязью сапоги, присел у стола.

Варвара нагнулась к духовке, вытащила чугунок с картошкой.

— Захолодала, тебя дожидаючи.

— Не бойся, книгу жалоб не потребую. Сама-то ела?

— Хозяек о таком не спрашивают.

Варвара ждала, что ее новый постоялец сам расскажет о том главном, чего страшилась и хотела знать она, по болезни не ходившая дальше колодца. Но Захар Иванович, изголодавшись, жадно припал к чугунку, и Варвара выждала, пока он хоть немного подзакусит, потом скорбно спросила:

— Ну и как там наша Нагоровка под немцем?

Лембик еще рьяней и свирепей заработал челюстями. Лишь когда ложка заскребла по донышку, огладил, очесал бороду, к которой все еще не мог привыкнуть, заговорил:

Назад Дальше