— Я послал уже сильные отряды к их дворам. Живых ли, мертвых ли, но мы их достанем.
"Пособи нам, всемогущий и благий Господи! А, правду сказать, княгиня слишком погорячилась…" — Юрья Патрикеевич боязливо осмотрелся кругом, произнося сии слова.
— Да, чего тут: заварили вы кашу — теперь масла жалеть не надобно, и — Бог знает, как ее расхлебать придется!
Глава V
То обман, то плющ, играющий
По развалинам седым:
Сверху лист благоухающий —
Прах и тление под ним!
С чем бы сравнить нам матушку нашу, Москву? Не с красавицею ли, о которой идет далекая слава, за которую бьются в дальних сторонах и при имени которой звонко сшибаются и пенятся чаши на беседах юношей? Вы видите красавицу эту, вы приближаетесь к ней, с невольным трепетом, и что же? Перед вами милое создание, не дородница, не румянница, дева не гордая, не блестящая! Вы дивитесь: откуда взялась слава о красоте этой девы? — Не дивитесь, не давитесь: вглядитесь в нее, узнайте очаровательную эту деву, дайте милым, всегда опущенным глазам ее сверкнуть на вас… О, этот взор выскажет вам все! Образ незабвенной будет всегда преследовать вас, как совесть преследует злодея; будет вечно с вами, как вечна память о милом, навсегда потерянном друге! Чем более вглядываться будете вы в деву-очаровательницу, тем сильнее поймете пыл страстей, зажигаемых ею в сердцах юношей и не потухающих ни от отдаленности расстояния, ни от лет разлуки!
Такова Москва. Громада ее поражает вас, когда вы издали завидели Москву. Въезжаете в нее — и где очарование? Нет ни реки величественной, ни гор высоких, ни лесов, оттеняющих другие города. Но пойдемте со мною по Москве, по ее окрестностям. Я укажу вам такие чудные красоты природы, что ни сибирские леса, ни прибрежье широкой Волги, ни берега Черного моря не истребят этих красот в памяти вашей. Воробьевы горы, где серебристая Сетунь умирает в волнах Москвы-реки, где на несколько верст кругом зритель обхватывает взором и город, и поле — никогда не забудет вас, кто видел хоть однажды!
Таково же чудное местоположение Симонова монастыря, ныне древней, богатой обители. Воздвигнутый на крутом берегу, он глядится в светлые струи Москвы-реки, и оба берега ее — с домами, монастырями, церквами, Кремлем, Замоскворечьем, Воробьевыми горами, Коломенским полем, лугом за Москвою, окрестными селениями — перед глазами вашими! Очаровательное место, когда заходящее, или восходящее солнце являет вам засыпающую, или пробуждающуюся Москву, тени вечера густеют, или ночные мраки тают перед вами, песня пловца оглашает окрестность, и заунывный звон монастырского колокола — этот скрип дверей вечности — раздается, будто голос времени…
Через три дня, после события на свадьбе Великого князя, нами описанного, вечером, через глубокие сугроба: снега, от Крутиц, по сосновому бору, пробирался кто-то в Симонов монастырь, в небольших санях, запряженных в одну лошадь.
Ездок этот остановил сани у задних, маленьких ворот монастыря и начал тихо стучаться в ворота. Сторож монастырский, ходивший внутри двора, с дубинкою на плече, спросил: "Кто там? — и. — За чем?" — "Отвори, брат Федосей!" — отвечал приехавший. "А! это ты, Иван Паломник! — сказал сторож. — Тебе как не отворить. Добро пожаловать! Господи Иисусе Христе, сыне Божий!" — шептал он, отмыкая замок.
Маленькая калитка отворилась. Привязав повод лошади изнутри ворот, вошел в монастырскую ограду приезжий, которого называл сторож Иваном Паломником. Казалось, что он был весьма знаком со сторожем и со всем монастырем, ибо не говоря ни слова пошел от ворот, а сторож не спрашивал: куда и зачем идет он? Прямо к келье архимандрита подошел приезжий и постучался в двери. "Во имя Божие отвори, отец Варфоломей", — отвечал приезжий на вопрос из кельи: "Кто пришел?" — Дверь отворилась; приезжий вошел в келью; слышно было, что за ним задвинули дверь изнутри засовом.
Келья архимандрита состояла из двух небольших покоев, находясь в ряду других монастырских келий. Мрачные стены ее украшались только несколькими образами и то без риз и без всякого убранства: неугасимая лампада горела перед ними. В углу передней комнаты стоял дубовый, ветхий стол, на котором сложено было одеяние архимандрита и лежал клобук его, ибо архимандрит был в келье своей в простой свитке, с открытою головою. Две простые скамейки придвинуты были к столу. Духовная книга лежала на столе, раскрытая; в железном подсвечнике горела перед нею свечка. В сумраке можно было различить, что в другой комнате находился гроб; крышка его стояла подле, прислоненная к стене.
Архимандрит был старец, убеленный сединами. Но при первом взгляде на его бледное, сухое лицо можно было понять, что не столько старость, сколько тяжкие горести и бремя скорбей убелили его голову и сделали его живым мертвецом. Никому не было известно: кто таков был сей благочестивый отшельник? За много лет, еще при княжении Василия Дмитриевича, пришел он в Симоновскую обитель. Его примерное житие, его набожность вскоре заслужили всеобщее почтение и любовь. Он мало говорил, редко оставлял обитель и никогда не являлся в княжеские дворцы, хотя и облечен был саном архимандрита, по кончине своего предшественника. Со слезами молил он избавить его от сего сана; но князь Константин Димитриевич, покровитель и главный вкладчик обители Симоновской, умолил благочестивого мужа, который и после того не переменил своей тихой жизни, не изменил своего молчания. Тогда только отверзались уста его, когда князь Константин приезжал в обитель и наедине с ним начинал беседовать о спасении души, о суете мира, о божественном, святом Писании. Сладостны были тогда речи благочестивого отшельника. Он ежедневно являлся в церковь на каждое божественное служение и часто сам отправлял его; в другое время дня исправлял он, наряду с братиею, все монастырские труды и работы: как простой монах читал он духовные книги за трапезою, иногда по целым часам, безмолвный, сиживал он при гробе, который поставил в келье своей, завещая положить себя в этом домовище. Одр его успокоения, где на краткое время сон смыкал его глаза, составляла голая скамья, подле гроба поставленная.
Приезжий, Иван Паломник, как назвал его монастырский сторож, молча прошел по келье, сел на скамейку подле стола и закрыл лицо свое руками.
— Что с тобою? — спросил его архимандрит, тихо перебирая рукою большие четки и творя молитву.
"Дай мне сил перенесть скорби мои, дай мне слез оплакать грехи мои!" — отвечал приезжий.
— Молись, да ниспошлет Он тебе милость свою! — архимандрит указал рукою на образ Спасителя.
"Отец Варфоломей, брат мой, друг мой! помолись ты за меня. Чувствую, что сил моих недостает переносить бремя жизни. Отчаяние, сей грех смертный, часто одолевает меня ныне… — Господи! укрепи меня!" — Паломник поднял руки к небу, но слез не было в глазах его.
— Вижу, что с тобою случилось что-нибудь горестное и неожиданное. Открой мне душу свою, брат Иван, скажи…
"Неожиданное? Нет! я всего ожидаю, все это испытывал я и прежде. — Горестное? Но я однажды и навсегда умер для радостей земных! Унываю, что силы мои истощаются; вижу, что их недостает уже у меня; чувствую, что сети суеты и страстей так хитро опутали человека… Нет! не достанет меня распутать их… Давно ли ты видел твоего князя, Константина Димитриевича?"
— На другой день после свадьбы Василия хотел он быть у меня, и недоумеваю, что бы могло его удержать. Еще более не понимаю, почему Василий до сих пор не посетил святых обителей, по обычаю предков своих. По крайней мере, у нас на Симонове он не был.
"Итак, тебе не известно, что сделалось на свадьбе Василия, что заняло теперь всю Москву, и — Бог един весть, чем кончится?"
— Кто же мне скажет? Я знаю только то, что содержится здесь (архимандрит указал на книгу) — думаю единственно о том, что будет после него (он указал на гроб)…
"Так знай же, что на свадьбе Василия произошел раздор, какого давно не видала земля Русская — князья, вместо веселья, поссорились, нанесли друг другу смертные обиды и расстались врагами непримиримыми!"
— Неужели и мой князь, мой сосуд избранный, потемнился в этой суете мира? — Глаза отшельника блеснули необыкновенным образом.
"И он был увлечен общим волнением, хотя не принимал участия в обиде ближних".
— Слава Богу! Но расскажи мне: какое наваждение лукавого посеяло вражду?
Паломник рассказал архимандриту подробно о ссоре князей с Софьею Витовтовною, но он прибавил, чего мы еще не знаем.
Вместо того, чтобы захватить Косого и Шемяку, как обещали, князья Можайский и Верейский сами вывели их в треть Юрия, где немедленно собралась сильная дружина Косого и Шемяки. Оба князя безопасно выехали после сего из Москвы в ту же ночь, под защитою своей дружины. Великокняжеские дружины ничего не могли им сделать, потому что Косой грозил зажечь собственный двор свой, при малейшем насилии. Выезд Косого и Шемяки был знаком отбытия других князей; Тверского, Рязанского, Зубцовского. Князья Можайский и Верейский также немедленно оставили Москву и уехали в свои уделы. Софья Витовтовна занемогла тяжкою болезнию, с горя и досады. Великокняжеская Дума была в страшном смятении. Никто не знал, чем начать и что делать. Голоса делились и, как будто нарочно, исполнялись только самые безрассудные предложения. Юный Великий князь вздыхал, плакал. Константин Димитриевич напрасно уговаривал князей остаться, составить общий совет, исправить дело в мире и тишине. Они не поверили словам его, ибо в то же время, когда Константин ласкал и уверял их в дружбе и мирных намерениях, вооруженные дружины великокняжеские заняли чужие трети Москвы, а ростовский наместник отправлен был с войском захватить Звенигород, стараться догонять Косого и Шемяку, узнать, где находится боярин Иоанн и князь Юрий Димитриевич и, если можно, захватить их лестью или силою.
— Суета суетствий, всяческая суета! — сказал архимандрит, когда собеседник его рассказал ему все. — Царь скуден уроком, велик клеветник бывает, а ненавидяй неправды долго лет поживет. — Мне кажется, — прибавил он, по некотором размышлении, — что все это не могло само собою сделаться. Ты, верно, не хотел слушать моего совета, моих молений, моих заклятий?
Паломник молчал.
— Признавайся, что во всем этом были твои умыслы, и ты руководил смятениями и сварами князей?
"Отец Варфоломей, — отвечал Паломник, — снова прошу тебя: не говори мне о том, от чего уже не могу, не властен я отступить. Если это преступление — пусть оно тянет грешную главу мою в пределы адовы: душа моя связана клятвою и разрешить ее может единый Бог, но — никто из человеков!"
— Горе клянущему, горе клянущемуся, но несть меры Божию милосердию. Нет! я не перестану сеять доброе семя, хотя бесплодная почва души твоей отвергает его. Так: я сам связан обетом, тебе данным не открою твоих дел и замыслов; но, как вестник слова Божия, никогда не перестану говорить: брат Иван! оставь суетные свои помыслы!
"Поздно!"
— Никогда не поздно. Неужели сорок лет бесполезного труда и греха не вразумили тебя, сколь суетны помышления твои, сколь тщетны все твои замыслы? Ты — едва заметное брение земли — мыслишь преобороть судьбы Божий? Горе тебе — блюдись, да не погибнешь до конца! Покайся!
"Но что же и все человеки, если не прах и брение пред лицом Бога — царь и раб, богатый и убогий?"
— Дерзновенный! хулу глаголешь и не трепещешь! Князья и владыки облечены от Бога властию и поставлены выше человеков: они Его образ на земле, провозвестники воли Его, а ты что — раб их, крамолы сеющий?
"Но разве князь не воздвигает брани на князя и царство не восстает на царство, и разве не падают они, не гибнут в войнах и междоусобиях?"
— И ты не видишь разницы между исполнением судеб по воле Божией и злою крамолою преступного раба! Когда Бог движет род на род, воздвигает брани, посылает избранных, да сокрушат они престолы, не то ли это самое, что бури, трусы, знамения небесные Его рукою движимые? Небо и земля вещают тогда человекам о наступлении судеб Божиих! Знаешь ли, что когда приспела година татарского нашествия, звезда власатая текла по небу, величеством паче иных звезд; огнь солнечный палил землю, зажигал леса, иссушал воды, покрывал поля и дебри мглою, среди коей ничто не было видимо, и птицы падали из аера мертвые? А когда Димитрий должен был сокрушить силы ордынские, Бог предвозвестил ему победу глаголами святого мужа Сергия; стратиг духовный, инок Пересвет начал брань в ангельском схиме, и Сергий слышал глас его в Троицкой обители: "Игумен Сергий! помоги мне молитвою!" И святой муж стоял тогда на молитве, когда на берегах Дона Пересвет починал брань и сражал великана татарского… И сии великие судьбы смеешь ты сравнивать с твоими смутами?
"О! прискорбна ты, душа моя, прискорбна, даже до смерти!" — воскликнул Паломник. Он встал бодро, подошел к архимандриту и сказал ему твердым голосом; "Умолкни — или мы расстанемся навеки!" — Архимандрит хотел, напротив того, говорить; тогда Паломник воскликнул: "Слушай же и отвечай за меня: себе ли ищу я славы? Своей ли корысти жажду я? Говори, ты, судяй чуждому рабу, праведный от человеков!"
Архимандрит задумался. "Говори, — продолжал Паломник, — говори. Не мог ли я прожить век свой счастливо и благополучно? Не всем ли пожертвовал я моему делу, всем, что только красит мир в глазах человека? Сам ли на себя наложил я обет свой? Не стоял ли ты со мною при одре князя нашего, когда он, умирая, потухшими очами не видя уже меня, искал еще руки моей, отверженный людьми, в убогой хижине, почти в рубище, и говорил мне: "Тебе вручаю судьбу детей моих — храни их — клянись мне положить голову свою за них?"
— И ты мог исполнить обет его, оставшись их пестуном и хранителем, уча их добру и повиновению судьбам Бога, утешая их в скорби, жертвуя за них своею жизнию. Но кровь гордая кипела тогда в жилах твоих, сильна крепостью была плоть твоя и ты взял на себя дело судеб Божиих: поклялся возвратить детям твоего князя, прешедшее царство их…
"Так, но и тогда — гордился ли я? Надеялся ли я на себя, брат мой и друг мой! Я трепетал, да не увлечет меня мир, и молил Бога принять мою клятву, исключить меня из числа живых — да не будет благословения на мне, если помыслю о себе хотя одно мгновение; да превратится тогда для меня каждая капля воды в яд и каждый кусок хлеба в скорпию и змию, если вспомню о самом себе! И я оставил свет, прошел водами и землями и при гробе Господнем изрек страшную клятву мою! С тех пор, сорок лет невидим я, погиб для людей, и только ты один знаешь истинное имя мое, знаешь, что я еще живу, существую, дышу для моего обета".
— Но видишь ли, что гордость увлекла тебя и ты не исполнил прямо молитвы князя? Не исполнишь ты и гордой клятвы своей — я предвещаю тебе! — Голос архимандрита сделался торжественным при сих словах. — Убедись, что несть на ней благодати Божией! Горе клянущимся!
"Не исполню? Доныне я не исполнил, но не было дела против Москвы, где отчаянная голова моя не была бы в залоге; не осталось страны и народа, где не восставлял бы я мстителей за моего князя; не было сердца, где не раздувал бы я гнева! Всюду — презренный, гонимый, скрытый, незримый: я был скоморохом, когда душа моя страдала; дружился, когда сердце мое отвращалось; нечистую руку татарина и литовца лобызал я, как десницу праведника! И когда, даже самые дети, внуки князя моего видели во мне только шута, безумца, соглядатая, крамольника, когда они отвергали меня, когда, наконец, иссохли слезы в очах моих, нет вздоха в груди моей, а я все еще живу, дышу одною мыслью, одним помышлением — не есть ли я орудие Бога, мученик за верность к могиле князя моего, когда и после успеха не жду я себе ни награды, ни почести от истлевших давно в осиротелом гробе костей моего князя, когда и на гроб свой не хочу я призывать благословения и памяти грядущих поколений, скрою, утаю от них все дела мои, все труды мои… И ты меня укоряешь гордостию!"