Военная - Сукачев Вячеслав Викторович 4 стр.


Помолчали. Осип спросил:

— Дак что, каждый раз межа, что ли?

— Ну не межа, так овражек, не овражек — еще что-нибудь, — задумчиво ответил Никита, — разве дело в этом. Вся хитрость в солдате. Начальство планирует, размышляет, хитрые операции придумывает, а выполняет-то все это солдат. Он без начальства — ничего, но начальство без него— дважды ничто. Солдат воюет, и ему на месте виднее, как в том или другом случае поступить. А немец этого не учел и проиграл нам.

Уже тихие сумерки опустились над Амуром, и внизу, в Покровке, во многих домах загорелись огоньки. Где-то лениво, басом брехала собака. Прошел лесовоз, тяжело груженный елью, слепо тыкались в сумерки его включенные подфарники. Серафима устала за день, от выпитого легонько кружилась голова, но она знала, что сна долго не будет и ночь к утру покажется длиннее жизни.

— А я вот под конец войны в шпионы угодил, — вяло, бесцветно сказал Осип, потянулся за рюмкой, разом выплеснул водку в себя и закашлялся. Никита несколько раз хлопнул его по спине. — Брось, — откашлялся Осип и вымученно улыбнулся, — это не от того, этот кашель хлопками не выбьешь. Серафима, а ты чего молчишь-то сегодня?

— Вас слушаю.

— Вот всегда так, — словно бы пожаловался Никите Осип, — молчит. Курит одну за другой и помалкивает, ровно ей и сказать нечего.

— А чего говорить-то? — вздохнула Серафима. — На свете много говорено и без моего.

— Так вот, в шпионы я попал. — Осип выжидающе посмотрел на Никиту, а потом вдруг изумленно возмутился — Четыре года провоевал — и шпион. Ах, дышло тебе поперек горла, тьфу! — Осип опять закашлялся, и Никита с жалостью смотрел на него. — В разведку нас послали, троих… А немец на прорыв пошел. Двоих-то и уложило, а я в овражке схоронился… Через два дня немца отбили, я к своим, едва живехонек добрался, а меня — под конвой. Почему, говорят, один вернулся? Дак убило двоих-то, отвечаю… А почему ты живой? Дак бог милостив, спасся на этот раз, повезло, значит… Ну а почему немец на прорыв пошел, когда мы резервы на другой фронт бросили? Дак это вы его спросите, говорю им. А мы тебя спрашиваем, потому как ты в это время на той стороне линии фронта был и странным образом в живых остался. Вот так и пошло-поехало. Домой вернулся в пятьдесят четвертом — мне руки не подают. Спасибо вот Серафиме, оборонила. Себе беды нажила, но выручила, а так бы — каюк.

— Какая уж там беда, — отмахнулась Серафима, — да я не я одна, а Мотька Лукина, а Иван Новосельцев? Или забыл уже?

— Так они уже после тебя, — возразил Осип, — как ты меня в дом пустила да добрым словом согрела. Тогда уж и не только они, многие мнение переменили. А сразу- то… То-то же. Матвей первым кричал, что изменникам Родины в селе делать нечего, а уж Варька Рындина и рада была стараться.

— Ладно, Осип, будет старое поминать-то, — встала из- за стола Серафима, — или больше говорить не о чем? Давайте лучше почаевничаем, да Никите и отдохнуть с дороги пора.

— Да я ничего, — начал было Никита, но Серафима строго заметила:

— Пора, Никитушка. Не те годы уже, чтобы сон не соблюдать.

— Не те, — согласился Никита.

Чай пили в молчании и уже при звездах. Каждый думал о своем и о всех вместе.

— Пойду, — поднялся Осип.

— Иди, — не стала удерживать Серафима.

— Ты гостя-то дома не держи, — посоветовал Осип, — пусть наши места посмотрит.

— Посмотрит. Ты бы мотор наладил да на рыбалку с ним съездил, а то ведь и сам уже позабыл, какой он, простор-то наш.

— Налажу, — пообещал Осип, — завтра же и налажу. Там делов на два часа.

— Ну и славно. А теперь ступай, на стол не косись, больше ничего не будет. Ступай.

И Осип покорно пошел по тропинке между светлыми проемами стволов.

Серафима быстро убрала посуду, постелила гостю, задернула занавески на окнах и сказала Никите:

— Ну, Боголюбушко, спасибо тебе на веки вечные, что навестил. Уж и не знаю, как благодарить тебя.

— Ну что ты, Сима, — смутился Никита, — чего там.

— Спи, Никитушка, мы еще с тобой наговоримся. — Сухими губами она поцеловала его в щеку и ласково повторила — Спи.

Сама же она вышла из дома и направилась на утес, откуда далеко окрест просматривались днем приамурские дали, а по ночам отражались звезды в реке, и казалось что плывет утес в какие-то неведомые края, мягко покачиваясь на мелкой волне.

Ночь была светлая и теплая. Наверное, одна из последних теплых ночей. Серафима села на круглый гладкий камень, оправила юбку на коленях и закурила. Огонек папиросы тихо мерцал в ее руке, а высоко в небе, круглобоко и ярко, катился в пространство желтый шар…

Глава шестая

Ушла Серафима тайком. Опасаясь погони, на тропу не выходила, пробиралась лесом, по-над сопочками, где любит летом жировать медведь. Несла она с собой маленький узелок с харчем, метрическую справку, в которой указано было, что Лукьянова Серафима Леонтьевна, 1921 года рождения, русская, рождена в селении Святогорье от брака Охлопкова Леонтия Маркеловича и Охлопковой Дарьи Семеновны, повестку из военкомата и удостоверение младшей медицинской сестры. Серафима считала, что этого вполне достаточно для того, чтобы попасть на фронт.

Бежала она тайгой, ключи вброд переходила, полная решимости выполнить задуманное, и лишь об одном, сердце тревожилось — как-то там Оленька без нее, накормил ли свекор в обед и не забыл ли молоко вскипятить, что в крынке на окне осталось. По летнему времени много ли ему надо — два-три часа, и скисло. Да еще о свекре, Петре Гордеевиче, думала, жалела, что так и не открылась ему, ничего не сказала на прощанье. Почему-то подсказывало сердце — не стал бы Петр Гордеевич ее удерживать, не перечил бы, а если так, то и на сердце куда легче было бы, да и за Ольгу спокойнее.

Какая-то неведомая сила гнала Серафиму вперед. Она и притомиться толком не успела, как миновала первое село — Славянку. Здесь она еще осторожничала, обошла село за огородами, скрываясь в мелком, но густом ельнике. Пахнуло на нее печным дымом, у кого-то собака забрехала, петух пропел, и заныло сердце у Серафимы, заболело болючее.

«Ах ты, немчура проклятущая, — ожесточенно думала на ходу, — на чужой кусок позарились, да как бы свой не проворонить. Одумались бы, пока не поздно, отступились, а мы не злодеи, простили бы. Всякий ведь ошибается. А может, пока она тайгою бежит, война уже и кончилась? Вот славно-то было бы как. Конечно, кое-кому из ихних хорошенько бы пришлось ответить, ну и не беда. Пакостников завсегда бивали, и ноне люди добрые бьют, потому как заслужил — получай сполна. И ведь зловредный народ-то какой, нет предупредить, раз уж так воевать с нами схотелось, по-честному сказать, так, мол, и так. Куда там, молчком двинулись, по-волчьи. Этак волки завсегда подкрадываются, втихомолку, но на то он и зверь, волк-то, а тут люди. Нет, эти вряд ли одумаются, раз так пошли, одумаются, держи карман шире».

Бежала Серафима дальше, размахивая белым узелком с десятком картофелин и балыком, мари перебегала, через завалы перелезала, кустами стланика продиралась, и чем дальше уходила от дома, тем больше решимости копилось в ней — воевать проклятого Гитлера.

Солнце уже к заходу клонилось, вечерние птицы запевать начали, а Серафима все бежала и уже верст тридцать, не меньше, от дома отмахала. Но усталости она не чувствовала, лишь опасение было, что не поспеет завтра к пароходу и придется тогда еще три дня в лесу скрываться, пока следующий подойдет.

«Лишь бы до города добраться, до Хабаровска, — думала Серафима, — а там народа уйма, там не найдут».

Что она будет делать в городе, к кому пойдет, к кому обратится — Серафима представляла смутно, но думала, что все как-нибудь обойдется, образуется. Ведь она на любую работу согласна, полы будет мыть, за солдатами стирать, лишь бы к фронту поближе, лишь бы польза от нее была.

Совсем уже стемнело, когда Серафима остановилась. Костер разжигать она поопасалась, а нашла поваленную бурей ель и устроилась в яме под ее корнями, набросав на землю еловых лап. Согнувшись в уголке, подтянув колени к подбородку, она развязала узелок, съела три картофелины, кусочек балыка и почувствовала голод. Раньше она его не ощущала, забывшись в мыслях и скором шаге, а теперь лишь растравила аппетит и великим усилием поборола себя от соблазна съесть хотя бы еще одну картофелину.

Звезды тревожно и холодно вплывали к ней в яму, легкий шум от движения множества веток, иголок, листьев, зверьков и птиц шел по тайге, но Серафима хорошо знала тайгу и не боялась. К тому же полная луна взошла из-за леса, и было светло и просторно в тайге, и тени от деревьев переплетались с настоящими деревьями, и все это походило на давно, еще в детстве, виденный сон. Впрочем, может быть, она уже и спала, потому что луна вдруг начала расти в ее глазах, и с каждой минутой становился нестерпимее ее свет, и когда вместо света в глазах осталась только режущая боль, Серафима с трудом размежила веки — было утро. Несколько мгновений она не понимала, что с ней и где она, а потому на всякий случай робко и растерянно улыбнулась, а потом вдруг разом все вспомнила, быстренько вскочила, выглянула из своего убежища и, убедившись, что ей ничего не угрожает, пустилась дальше в путь…

До прихода парохода она просидела в кустах и съела еще несколько картофелин и закусила еще одним кусочком балыка. Попила из ключика, что тонюсенько пульсировал прямо из-под камня и прятался в желто-серый мох. Зубы заломило от ледяной стыни, что шла из самого сердца земли, и Серафима сильно потерла их пальцем. В это время пароход ошвартовался у пристани, и семеновцы дружной гурьбой повалили на палубу. На берегу послышался плач, какие-то выкрики, вздохнула и умерла гармонь — из Семеновки уходили на фронт. Под этот шум и гам, под бабий плач и причитания Серафима прошмыгнула по трапу, перебежала падубу и толкнула первую попавшуюся дверь. Ее охватило грохотом, лязгом железа, далеко внизу она с трудом различила силуэты людей, испугалась и отпрянула.

Устроилась Серафима на корме, между громадным деревянным ящиком и поленницей. Здесь ее никто не видел, сама же она в щелки между поленьями хорошо могла рассматривать берег и все, что на нем творилось. Вначале она пожалела баб, что голосили у самого трапа по своим мужикам и протягивали им узелочки, которые пьяные и хмурые мужики никак не хотели брать. Потом она рассердилась, так как бабы все голосили и голосили, а теплоход стоял на месте.

— И чего голосят, — вслух подумала она, — чего голосить-то напрасно? Война идет, мужикам воевать надо, а они, дуры, рады бы их под подол упрятать. Ну а кто тогда на немца пойдет? От дуры! Ну поплакали, погоревали, да и честь надо знать. Зачем же мужиков напрасно расстраивать? Нет, ревут и ревут…

Плыть надо было весь день и еще ночь. День Серафима в своем закутке кое-как продержалась, а к ночи стало невмоготу: ноги затекли, ломило шею и позвоночник. К тому же она сильно захотела пить. Замирая на каждом шагу, прячась за ящиком, прислушиваясь, Серафима осторожно выбралась из закутка и… нос к носу столкнулась с Осипом Пивоваровым.

— Сима! — Осип от изумления вытаращил глаза.

Серафима же растерялась только в первый момент, а потом быстро сообразила, что кому какое дело до нее: едет в город по делам, вот и все. В больницу. Рожать хочет, а пузо не растет, вот и поехала к доктору. Не звонить же об этом на все село.

— Ну чего вытаращился-то? — немного неуверенно начала она, но решительно справилась с собой и насмешливо добавила: — Первый раз бабу увидел? В лесу вырос, что ли?

— Дела-а, — опамятовался и Осип, — ее Матвей дома на пристани ловит, а она вон куда уже укатила. Ловко. Вот так баба Матюше досталась. Сохатый, а не баба. На фронт?

— На базар, — отрезала Серафима, разом потерявшая всю робость и нерешительность.

— А ты че на меня вызверилась? — удивился Осип. — Я же не Матвей, ловить тебя не собираюсь.

И Серафима успокоилась, тихо спросила:

— Наши-то все уже знают?

— Вчера еще узнали, — усмехнулся Осип и закурил, и в свете спички Серафима заметила уважение в его глазах. — Матвей твой напился, бегал по селу, искал. Грозил застрелить, если найдет.

— А Оленьку видел, Осип?

— Сегодня видал. Петр Гордеевич с ней на пристань приходил, Матвея усмирять, а то он разбушевался, к самому капитану полез тебя искать.

— Ну и как она? — Серафима заволновалась, затеребила котомку.

— Как же ты решилась? — Осип покачал головой. — Ну и баба. Мужика бросила, дочку оставила, ну… — и неожиданно закончил — Молодец же! Этак ведь не каждая решится. А Ольга твоя нормально. Играет. Обыкновенно. Что ей, еще не понимает.

Серафима успокоилась и неожиданно пожаловалась Осипу:

— Пить хочется, сил моих нет.

— А чего у тебя в узелке?

— Картошка. Еще три штучки осталось. Хочешь?

— Ты подожди меня здесь, — заторопился Осип, — подожди, я сейчас.

— Смотри, Осип, — начала было Серафима, но Осип тихо и решительно перебил ее:

— Я, может быть, гордый за тебя, — серьезно сказал он, — что ты наша, деревенская, и на такое решилась, а ты мне чего буровишь?

Серафима смутилась и отвернулась к берегу. Только теперь, кажется, поняла она свой поступок в полной мере. Но удивления не было, а было крепнущее чувство, что она поступила правильно.

Сидели в том же закутке. Осип притащил все, что ему надавали в дорогу, а были здесь вареные яйца, кусок окорока, отваренная горбуша с картошкой, буханка деревенского хлеба, банка варенца, прошлогоднее варенье из смородины, лук, маленький пупырчатый огурчик и бутылка самогона.

За бортом парохода проплывали одинокие домишки бакенщиков, маленькие, в несколько дворов, деревушки, порой вплотную к реке подступали высокие скалы, а порой далеко окрест тянулись пойменные луга, залитые светом луны, и множество проточек и озерков холодно отражали в себе этот свет. И тихо было на земле, так тихо, что не верилось, не хотелось верить в то, что где-то идет теперь война, и кто-то умирает в эту минуту напрасной смертью, и кто-то готовится умереть, потому что войны без смертей не бывает, потому что война — кровожаднее самого кровожадного зверя, какого когда-либо придумывала земля.

— Наши еще кто-нибудь есть? — спрашивала Серафима, держа в одной руке кружку с самогоном, а во второй- с молоком.

— Нет, — покачал головою Осип, — меня, паразиты, продержали, а теперь вот один еду. Тем веселее было, кучей ушли. Хотя все одно, давай выпьем.

— А за что, Осип?

— За победу. Чтобы мы Гитлера скорее побили и все домой вернулись… Давай, Сима!

Осип выпил. Выпила и она. Задохнулась, но быстро справилась, не вдыхая воздуха, глотнув молока.

— Уф-ф!

— Х-хе!

— Как вы ее глушите?

— Зар-раза!

— Обожгло, а кишки-то не железные, поди.

— Ничего… Крепче будут.

Серафима ела жадно, сама себе удивляясь, а Осип знай подкладывал ей кусочки повкуснее и добродушно смотрел, как она аппетитно и хорошо жует.

— Там, чай, мужики приставать будут?

— У меня пристанут!

— Еще выпьем?

— Нет, я не буду. Голова кружится, а еще ехать надо.

Осип выпил и грустно сказал:

— Мать совсем плохая. Слегла. Наверное, Тонька в город к себе заберет. А в городе без молока и воздуха пропадет.

— Ничего, бог даст — поправится. В войну люди завсегда сильнее. Я вот и по себе знаю. Как осерчаешь на что-нибудь, откуда силы берутся, кажется, горы бы свернул… А чего, Осип, ты не женился? Вот бы невестка-то с нею и осталась.

— А если такая, как ты? — усмехнулся Осип.

— И я бы осталась, — спокойно ответила Серафима, — ты бы пошел, а я осталась. Я и Матвею так говорила, а он не понимает. Уперся как пень еловый — и все тут. Его броня завлекла хуже невесты…

— Как-то там будет? — вздохнул Осип. Хмель его не брал.

— Хорошо будет, — твердо сказала Серафима, собирая остатки еды, — побьем мы его, вот увидишь. А так бы зачем нам и ехать?

Спали они, привалившись спиной друг к другу. Вахтенный матрос заглянул за ящик, увидел их, тихонько присвистнул, улыбнулся и ушел. А солнце взошло, заглянуло в закуток и осталось, мягко лаская их юные головы, и, когда проснулись они, чего-то смущаясь и неловко отодвигаясь друг от друга, прикрылось тучкой, словно глаза смежило.

— Как бы дождя не натянуло, — сказал Осип.

— Нет, не натянет, — возразила Серафима, — вчера солнышко чисто садилось.

Назад Дальше