Военная - Сукачев Вячеслав Викторович 5 стр.


— Скоро приедем.

— Да пора уже.

— И че ты не мужик?

— А зачем?

— Вместе бы воевать пошли.

— А один боишься?

— Тьфу, боюсь. Мне за тебя страшно. Баба все-таки. Всякий обидеть может. Наш брат разный.

— Ты какого года, Осип?

— Восемнадцатого.

— А ровно мальчик ещё. Жениться надо было, Осип. Тогда мужик быстрее матереет.

Осип не ответил. Вдалеке, на высоком берегу, показались первые дома Хабаровска, и пароход приветствовал его длинным хриплым гудком.

На сборном пункте людно, шумно, бестолково. Но шум здесь приглушенный, робкий и тревожный, какой бывает при покойнике. Высокий плотный мужчина в военной форме хрипло выкрикивал фамилии, от толпы отделялись мужики, вставали в неровную шеренгу, переминались с ноги на ногу, приглядывались к соседям, крутили в руках кисеты и портсигары, но закурить не решались. Колонны людей уводили куда-то, и на их место вставали новые мужики, и военный уже шепотом называл фамилии, придерживая горло рукой. Его щеки были синими от бритья, а глаза красные, как у голубя. На безымянном пальце правой руки поблескивало обручальное кольцо.

Уходили и уходили колонны, а толпа на сборном пункте все не уменьшалась. Уже давно выкликнули Осипа, и он твердо встал в строй и твердым шагом ушел вместе с очередной шеренгой, а Серафима все не решалась подойти к военному. Она бы и решилась, так как ничуть не робела, даже наоборот, при виде такого количества народа, уходящего на фронт, еще большей решимостью воевать наполнилась, но от военного за версту пахло усталостью. Устал человек до изнеможения, и Серафиме совестно было беспокоить его.

Наконец наступила передышка. Военный достал платок, отер лицо и высморкался. Серафима робко тронула его за рукав. Он не услышал. Тогда она пальцем постучала по руке военного, и он спрятал платок и медленно повернулся к ней.

— Что вам? — он смотрел и не видел Серафимы.

— Запишите меня, — попросила Серафима.

— Куда?

— На фронт. Я любую работу делать могу.

— На фронте, милая, не работают, а воюют. А вам не воевать надо, а рожать. По возможности — мальчиков. — Он подумал, еще раз взглянул на смущенное и решительное одновременно лицо Серафимы, на белую полоску повестки и, видимо что-то поняв, махнул рукой: — Идите в военкомат, там посмотрят, а я повестками не занимаюсь.

— Иванов! Кислицкий! Терапян! Воскогонов! Бахметов! Лобанов! — опять выкликал военный, и из толпы все выходили и выходили мужики, каменея скулами и тоскуя растерянными глазами…

Из военкомата Серафима вышла сердитой. Там никто ее и слушать не стал. Все суетились, бегали по длинным полутемным коридорам, быстро, нервно курили, кричали, слушали сводку из огромного репродуктора и опять как ошпаренные неслись из кабинета в кабинет. Единственное, что ей удалось узнать, это месторасположение тылового госпиталя, куда она направлялась для прохождения службы младшей медицинской сестрой.

«Ну это уж дудки, — сердито думала Серафима, — это уж вы сами туда поезжайте, а я не для того сюда добиралась, чтобы в тылу отсиживаться. В тылу старухам сподручно возле раненых-то управляться, а я пока еще в силах».

Случайно услышав о формировании санитарного поезда, она вышла из военкомата, спросила, как ей добраться на вокзал, и решительно зашагала в указанную сторону. Город выглядел притихшим и пустым. Редкие прохожие не улыбались и не любопытствовали взглядом, ребятишки собирались в кружки и о чем-то по-взрослому беседовали, торопились подводы и машины, на станции часто и пронзительно гудели паровозы.

В первый момент станционная толчея сбила Серафиму с толку, закружила, ошпарила каким-то сумасшедшим ритмом. Но она очень быстро разобралась, что здесь и к чему, выбралась из здания вокзала, протискалась по перрону и стала пробираться между бесконечно длинными составами. Были это все товарняки, тяжелые, длиннющие и грязные. Когда трогался какой-нибудь состав, земля вздрагивала, и грохот оглушал Серафиму. Она отскакивала в сторону, зачем-то считала вагоны, очень скоро сбивалась и растерянно смотрела на то, как, грохоча и взвизгивая, несется мимо нее громадная железная лавина. В одном месте Серафима наткнулась на солдатские теплушке и долго наблюдала, как суетятся вокруг них новобранцы, молодые и старые, веселые и грустные. Она хотела подойти, посмотреть, нет ли среди них Осипа, но паровоз свистнул, попятился вначале назад, потом сильно дернул вперед, пробуксовал на месте и потихоньку тронулся, и солдаты на ходу уже попрыгали в теплушки, кто-то крепко матюгнулся, кто-то засмеялся, и поезд укатил.

Она устала, хотела есть. Охранники товарняков косо посматривали на нее и что-то говорили между собой, и один из них направился к ней. Тогда она повернулась и пошла на вокзал.

Как родная меня мать провожала… —

пел какой-то подвыпивший мужичок, ломая картуз и голос, и все с удивлением смотрели на него. Когда стемнело, опять пошла на перрон, и здесь, на первом пути, прямо против вокзала, стояли несколько вагонов с большими красными крестами. Серафима обмерла, сердце у нее часто-часто застучало, в висках заломило, и сразу захотелось пить.

К вагонам с красными крестами подходили грузовики, и молоденькие девчата в зеленых юбчонках и гимнастерках все носили и носили в вагоны из грузовиков какие-то белые коробки. За ними наблюдал толстый военный с большим мясистым носом и узкими быстрыми глазами. Серафима как глянула на него, так сразу и поняла, что это медицинское начальство и если кто может сейчас решить ее судьбу, то только это начальство.

— Товарищ фершал, — обратилась она к толстяку, — я к вам.

— Что?! — вытаращил тот узкие глаза. — Как вы сказали?

Одна из девчонок, набравшая коробок из грузовика выше головы, оглянулась на громкий голос толстяка. Коробки качнулись, и если бы не Серафима, попадали на землю. Перехватив коробки и встав с ними перед толстяком, Серафима решительно и строго сказала:

— Не слышишь, что ли, к вам я, говорю. На поезд.

— Вас Конюхов направил?

— Никто меня не направлял, — сердито посмотрела Серафима на толстяка, — я сама себе направщица. Коробки-то куда несть, в вагон, что ли?

— Нести, — машинально поправил толстяк, как-то смешно поморщившись мясистым своим носом, — в вагон, разумеется, но…

Серафима повернулась и, не дослушав толстяка, почти бегом бросилась к ступенькам.

— Ой, умру, — через час говорила круглолицая симпатичная Ольга, та самая, что чуть было не уронила коробки, — она ему «товарищ фершал», а Семен Николаевич-то наш опешил, глазенки вытаращил и как завопит: что?

Девчата смеялись. Вместе с ними смеялась и Серафима. Еще через час ее оформили санитаркой и отвели место в узком и тесном купе…

И поезд пошел по России. А и велика же она. Не то что глазом, мыслью разом не охватишь. День и ночь стучат колеса, а за окном все горы великие да просторы шальные. Другой раз утонет взгляд в могучей долине, поезд уже сотню верст пробежал, а взгляд все еще там, в той долине, ищет чего-то и не находит, и оторваться не решается.

Больше месяца добирался эшелон к фронту, и за это время Серафима вполне освоилась, привыкла к новым людям, и они к ней привыкли. По вечерам начальник санитарного эшелона, тот самый толстяк, Семен Николаевич, проводил занятия, и Серафима старательным крупным почерком писала в зеленую тетрадку длинные, трудные даже на слух, слова.

— Лукьянова, — строго говорил Семен Николаевич, на котором и через месяц форма сидела смешно и нескладно, — а как мы будем производить перевязку предплечья?

Серафима смущалась, путала слова, но отвечала в общем-то верно.

— Хорошо, Лукьянова, — кивал мясистым носом Семен Николаевич, — ну а как ты поступишь, если будет… будет, к примеру, пулевое ранение в области живота?

— Ну, первым делом остановить кровь…

— Как ты ее остановишь?

— Ну…

— Не нукай, Серафима, — сердился Семен Николаевич, — сколько раз тебе говорить… Ну и как же?

— А вы?

— Что я?

— Чего нукаете?

— Гм…

Девчата хохотали, Семен Николаевич хмурился, но видно было, что и он едва удерживается от смеха.

— Возьми шприц, Лукьянова. Взяла? Как мы будем делать укол во фронтовых условиях?

А поезд бежал и бежал вперед и остановился лишь в небольшом подмосковном городке — Подольске, И едва паровоз завел эшелон на запасной путь, как поступила первая партия раненых. Первая — для эшелона. Первая — для Серафимы. Для страны— уже давно очередная.

Как-то в госпиталь поступила девушка-санинструктор. Ее звали Леной, и ранена она была осколком снаряда в правое бедро. Пока делали операцию, эта хрупкая, интеллигентного вида девушка, с мягким красивым ртом, громко ругалась в беспамятстве. Серафима не могла поверить, что ругается именно она, и растерянно оглядывалась кругом. И странное дело, именно к Лене прониклась Серафима любовью и самым большим уважением, на которое была способна в те первые дни.

Через несколько дней Лену увезли дальше.

— Говори смело и гляди в глаза, — строго учила Лена Серафиму, — если спросят, поройся для вида в карманах и сделай вид, что потеряла. Впрочем, сейчас там не до предписаний… Ребятам обо мне сразу не говори. Если Боголюбов жив, держись его. И не трусь! Фашисты сволочи, и потому все равно все подохнут!

Лену увезли, а на другой день ушла из поезда Серафима.

Многого она тогда не знала. Не знала, что за два дня до ее ухода началась знаменитая немецкая операция «Тайфун». С далеких рубежей, от Рославля, Белого, Смоленска, Калинина, Вязьмы двинулись фашистские дивизии на штурм Москвы, они спешили промаршировать по Красной площади. Серафима этого не знала, как не знала и того, что от противотанковой батареи, куда она отправилась заменить Лену, осталось лишь два орудия, командовал которыми вместо погибшего командира Петелицы старший сержант Никита Боголюбов…

Глава седьмая

Утром чуть Свет пришла Мотька Лукина. Никита еще спал, тяжело разметавшись на стареньком диване. Серафима же растопила печурку на летней кухне и готовила завтрак.

— Сима, слышь, Сима, — часто затараторила Мотька, забыв поздороваться и испуганно кругля плутоватые глаза, — Матвей, слышь, помер.

— Ну?

— Как ну, — рассердилась Мотька, — еще вчера в больнице скончался. Во дворе у Варьки вой стоит. Уже и из города на «Ракете» кто-то прикатил.

Серафима молча чистила картошку.

— Ты что это такая каменная? — удивилась Мотька, растерянно присаживаясь на табуретку и поправляя на плечах лямки сарафана. — Поди, Матвей скончался, не кто-нибудь.

— Я вчера в больницу вечером звонила, мне и сказали, — Серафима отложила нож и выпрямилась уставшей спиной, — а из города Ольга приехала, я ее давеча на дебаркадере видела. Так что удивить меня ты припозднилась, Мотя, да и надивленная я за свою жизнь досыта.

— Кто приехал-то? — сменив разговор, деловито спросила Мотька.

— Однополчанин. Вместе воевали. Никита Боголюбов.

— Ишь ты, фамилия какая религиозная.

— А к тебе Осип заходил?

— Нет. Дома сидит. Я пробегала, так он во дворе с мотором возился. Рыбалить, наверное, собрался. А что, спит он еще, что ли?

— Спит, — улыбнулась Серафима, — вчера выпили маленько, да еще с дороги человек.

— Может, похмелку принести? — заерзала Мотька. — У меня ноне наливка знатная вышла, так я бы мигом принесла.

— Ты вот что, Мотя, — Серафима закурила, — к нему не приставай. У нас своих мужиков много, а он человек семейный, самостоятельный. Так что учти.

— Скажешь тоже, — поджала губы Мотька.

— Да уж скажу.

— Больно надо.

— Сколько за наливку возьмешь?

— Ох, Сима, не знала бы я тебя, так в глаза наплювала, — разозлилась Мотька, — мне что, деньги твои нужны? Фронтовой товарищ приехал, разве я не понимаю, а ты вчера Осипу трешку дала да в магазине две бутылки водки купила. Это одиннадцать рублей получается. Где же ты этих рублей наберешься, если еще и сегодня в магазин бежать? А там поминки. Небось будешь справлять?

— Посмотрю.

— Вот твой оклад и полетит в три дня.

— Да и черт с ним.

— Не ска-ажи, — Мотька усмехнулась, — есть, пить-то каждому надо.

Так они говорили, жарилась на плите картошка, румянцем берясь по бокам, и солнце мягко всходило над сопками, и Матвей впервые не видел его.

В первые дни она редко вспоминала дом. Не до того было. А потом вдруг случилось затишье, обе стороны примолкли, затаились, и Серафима обрадовалась этой тишине, еще не зная, что нет ничего хуже фронтовой тишины. Что именно в это время замышляются самые коварные планы, подтягиваются свежие силы, боеприпасы, танки, артиллерия, авиация, и все это для того, чтобы сокрушительно ударить по человеку в тот момент, когда он расслабился чуток, дом вспомнил, отошел от войны и мирной жизни испить до стона захотел. Но Серафима не знала этого и, устроившись в маленьком, но удобном окопчике, устало прикрыла глаза, вздохнула и… оказалась дома…

Густо и пышно взошла зелень на молодых осинках, в высоком прозрачном небе ни облачка, а над Амуром, прошивая синь воздуха, тянули на север косяки уток. Раннее утро, над Покровкой встают голубые дымы, и тянутся к небу, и растворяются в нем, а по двору бежит босоногая девочка. Серафима сидит на теплом от солнца крыльце, чистит огромного сазана и смотрит на свою дочь. А Оленька вдруг встала посреди двора, насупилась, белые волосы на лоб упали, а потом протянула к матери пухленькие руки, восторженно засмеялась и бросилась бежать к ней, мелко и часто переступая ножонками. У самого крыльца споткнулась, упала, хотела опять засмеяться, но тут почувствовала боль и расплакалась. Серафима подхватила Олю, и дочерина боль перешла к ней, заполнила до отказа, так что грудь сперло и перехватило дыхание, и крупные слезы выступили на глазах.

Потом она жарила сазана в сметане, а Матвей сидел рядом и рассказывал, как этот отъевшийся черт сошел было с крючка на мелководье, и он бросился к нему и придавил животом, и сазан несколько раз подбросил его, как подбрасывает мужика молодой необъезженный конь. И на коленях у Матвея сидела дочь и внимательно слушала, будто что-то понимала в этом. Серафима не выдержала и поцеловала их обоих, вначале Ольгу, потом Матвея, и Матвей вдруг вспыхнул от этой нечаянной ласки ее, растерялся и от растерянности буркнул привычно:

— Не балуй при ребенке-то.

А потом, когда крупные поджаристые ломти сазана лежали уже в чашке, накрытые полотенцем, а Оля заигралась во дворе, наряжая самодельную куклу, Матвей обнял ее со спины, поцеловал в шею и тихо прошептал:

— Слышь, Сим, я этого поцелуя в жизнь не забуду. Ведь в первый раз этак-то, от сердца…

И она испуганно поразилась проницательности Матвея, и пожалела его, и ничего не сказала на его слова — говорить было нечего.

И еще один день пришел на память Серафиме, уже после ночного разговора и после того, как ударил ее Матвей, был этот день. Оля спала. Серафима чего-то шила, то и дело забывая про иголку и уходя мыслями в себя. Пришел на обед Матвей, и по тому, как он долго топтался на крыльце, сердито и громко покрикивал на Пальму, Серафима догадалась, что Матвей пришел выпивши и хочет с нею говорить. Она не испугалась и не удивилась, лишь затосковала сердцем и, отложив шитье, пошла накрывать на стол.

Матвей ел мало и неохотно, пристально, словно впервые, приглядываясь к ней. А потом сразу, толком не прожевав, сердито спросил:

— Значит, пойдешь?

— Пойду, Матвей, — как можно ласковее ответила она.

Матвей помолчал, тяжело уставившись на нее из-под белесых ресниц. Его нижняя толстая губа обиженно оттопырилась.

— Меня защищать? Спасибо, дорогая женушка, спасибо. Выручила. Только вот его я тебе скажу, Серафима: как пойдешь, так больше в дом не вертайся. Не будет у тебя дома, меня не будет и дочери не будет. Ты вот это запомни и еще раз подумай, помозгуй маленько, раз такая умная выискалась…

Назад Дальше