Недолго мешкая, он простился и поехал назад, жалея потерянное попусту время, досадуя и на эту чудную бабочку и на тетку Настасью, которая не разузнала, видать, как следно, что за женщина, или подшутил просто кто-то над нею…
Летом в Агаповых двориках гуляй-раздолье. В буйном росте молодые хлеба и травы, куда ни кинуть взгляд — все зелень и зелень. Ходят волны по ржаному полю, зыбью плещутся бархатные ворсы овса и пшеницы. А с ближних лугов, окропленных цветением разнотравья, доносит тонким медвяным настоем.
На ранних зорях объята земля родниковой прохладой, жадно упивается росами. В полдни становится жарко, хотя кругом разливанное море зелени, от которой веет дыханием свежести. А как опустится солнце за дальние холмы — снова пахнет с лугов прохладой, вечерней росой. И тогда под старыми развилками лозин, на сухом пригорке собираются гуртом колхозные телята, подталкивают друг друга, облюбовывая каждый себе место, и, устало подбирая ноги, с шумным и глубоким выдохом валятся на теплую, нагретую за день землю.
Наступает царство никем не нарушаемого сна. Не спится в Агаповых двориках одному Степану. Не раз обойдет он колхозных телят, приглядывая, как бы чего не случилось. И как только светает, принимается жвыкать бруском по лезвию косы. Спешит, спешит управиться до солнцегрева: коси, коса, пока роса. Дал он слово председателю: все межи и гривки, все пригорки и подворья окосить, чтобы не гуляли сорняки по полям. Пусть знают люди, что без пользы Степан Агапов не жил и жить не будет. Даже в покинутых всеми двориках, один среди поля.
Умаявшись, начинает хлопотать по дому. Первым делом берется за дойку. Циркают, шипят в подойнике молочные струи. Мычит на привязи телок, ожидая пойла. И вдруг бросается с хриплым лаем Дикарь, того гляди сорвется.
Хозяин уже знает, кому он понадобился. Не оборачиваясь из-под коровы, сердито замечает:
— Вот жисть-то пришла, а? Мужик корову доит, а бабе молока давай.
— Такая уж, видать, судьба-то наша, — отзывается Прасковья Куракина, старуха в очках, телом пышная и сытая, а здоровьем никуда.
— Не судьба, а баловство, — поправляет ее Степан. — Жили бы да жили себе на старом-то месте. А то ишь чего захотели… город им нужен, удобствия подавай…
Одна рука Прасковьи мелко трясется, другой она поддерживает литровую банку с молоком и, сутулясь от этих слов, уходит по направлению к своей, заросшей одичалым вишенником, избе.
Усмехается Степан, провожая ее беглым взглядом. Чудно, как жизнь меняется! Бросают люди скотину, бросают и дома целиком — в город их тянет. А как подходит лето — так в деревню. Вроде дачников. И хоть Прасковье на восьмой десяток, где уж ей дом содержать, а молодые-то, молодые что делают! Взять того же Ванюшку Куракина. Вернулся с войны вместе с ним, ему бы не остаться в колхозе родном? Ан нет, в город потянуло. Ну, а с таких, как Прасковья, взятки гладки: куда сынки с дочками, туда и они.
Приезжают на лето в пустые свои избы и Агафья Чубарова, и Катерина Лобанова с внучатами — отдыхать на зеленом приволье. Копаются, как куры, в огородцах перед окнами да на загонах с картошкой, — благо, не отбирает колхоз бывшие усадьбы. Да не в усадьбах дело, не жалко там пятнадцать соток, если люди заслужили их прежней работой. Жалко Степану, как улетучиваются по осени «дачники» — вроде птиц перелетных. «Жили бы да жили себе зиму-то, — осуждает он их. — А то ить в город тянутся, где полегче прожить…»
Быстро катится лето, только считай суетные деньки. По времени длинные они, по делу — короткие. Степану в эту пору и вздохнуть некогда: одного сена сколько надо наготовить. А там картошка бурьяном зарастает. Ох-ох, сколько дел-заботушек!..
За все лето Степан только и поработал с мужиками недели полторы: то клевер поблизости скирдовал, то солому. И хотя сторожил он по ночам телят и плату за это получал сносную, однако неловко ему было перед людьми за оторванность от настоящих крестьянских дел. Иногда и руки у него опускались, не хотелось даже в избу заходить. Но, опомнясь, снова накидывался на беспросветные дела.
Больно было видеть, как погибало добро в саду. Вишни краснели такой облепихой, что ветки гнулись до самой земли. Был бы в доме лишний человек, можно бы собрать ее да на базар. Но как тут отойти, отъехать хозяину: прикован, как цепями железными, к домашней заводиловке. Варил, варил эту вишню в сахаре, все банки позаполнил да бросил с досады — черт ее не переварит, такую массу.
А там и яблоки поспели, валом повалили. Как нарочно, такие уродились осыпучие — хоть машину подгоняй, вся земля усеяна бело-розовыми мячиками. Резал, резал на сушку, измучился и бросил. Наберет три-четыре ведра, швырнет корове, поросенку — лопайте, коли так!
— Хоть бы сынок-то приехал, — бормотал Степан, посматривая на яблони, сплошь увешанные румяными гирями. — Пропадает добро-то. На кой только дьявол сажал я вас, старался?..
Не успел оглянуться, как и лету конец, время картошку копать. Да легко ли одному-то, до белых мух не управиться.
— Ех, мать твою бог любил, богородица ревновала, — крякнул он с досады и взялся однажды, когда загнал его в дом холодный и долгий по-осеннему дождь, за письмо сыну: авось приедет да поможет картошку выбрать…
«Здравствуйте и благоденствуйте, дорогой мой сыночек Славик, дорогая сношенька Ниночка, какову я за дочку родную считаю, а также дорогие мои ненаглядные внучки Саничка и Таничка. Во первых строках свово письма всем я вам ниско кланиюсь, а также и от кумы Нюши, вашей хресной и от тетки Настасьи. И кланиются вам все наши распоследние жители, каковых вы знали и теперича живут у нас, поживают навроде дачников.
Разрешите теперича коснутца и отписать про все мои житейские бытовые вопросы, и как живу при своем бобыльем хрестьянском труде.
Огурцы и помидоры и всякие протчие овощи при моем огороди цвели дружно, только огурцы имели сильный пустоцвет. А ишо много их склевали куры. Капуста тоже хорошая. Сичас все мои силы переброшены на картошник. С овощей траву, осот и протчий бурьян два раза вытяпывал, дергал и всеж таки кой как сничтожил. А картошннк упустил несколько, один раз только при моей покалеченной ноге удалось пропахать. Теперича руками травишшу дергаю, совсем она заглушила ботовку, полозию на карячках. И попросить некова на нонешный день, остатные дачники сами на своих огородах траву рвут и тяпают по безумному, как огнем выжигают.
Только я один во все дырки, никак без помощи одному неспособно. Тут и траву тибе полоть, и борову крапиву рвать, и за скотиной присматривать, и корову, доить. Одним словом верчусь навроде волчка.
Колхоз наш, поговаривают, идет прямо в гору. Планы за полгода по всем статьям навроде выполнили и перевыполнили. Виды на урожай дюже завидные…
А теперича, мой дорогой сынок Славик, и также моя дорогая сношенька Ниночка, отпишу я вам самую главную мою прозьбу, черезо што и взялся я ноне за письмецо.
Самый больной у мине вопрос на нонешный день, ето яблоки в саду. Спасу нету, сколь их нонче уродилося, одному невмоготу, гибнет доброе добро. Приезжайте вы вдвоем либо ты, дорогой сынок. Одному мине совсем не способно, хоть разорвися.
А ишо чудок не позабыл. Попрошу тибе Славик, прислать или привесть ежели сам приедешь, батарейки на радивоприемник, а то он хрипит как петушок молоденький на пробе голоса, боюся совсем замолкнет.
На этом кончаю. И желаю вам доброва здравия при вашем труде производственном, равносильно вашей бытовой и семейной жизни.
Жду ответа, а ишо лутче всех вас в гости.
Остаюсь ко сему ваш родитель
Степан Семеныч Агапов».
— Ех, мать твою бог любил, — бормотнул он, закруглив письмо и вытирая взмокревший лоб. — Хорошо, ежели сынок приедет, а то хоть бросай весь дом. Охо-хо-хо, сколько так мучиться-то ишо придется?
Отправил он на следующий день письмо и с нетерпением стал дожидаться, когда к нему явится
Гость дорогой, желанный
Утром Славик сошел на знакомой станции, откуда десять лет назад проводили его в армию, потом встречали тут же, и с этой же станции увез его однажды поезд в город.
Он перешел пути, глянул на простор полей за станционным поселком, — и защемило у него в груди, как от предчувствия чего-то невозвратного. Оттого, наверное, что увиделся ему за опустевшими полями дом родной и отец одинокий, как бы сросшийся вот с этими полями. Припомнилось, как безусым допризывником бороздил их на тракторе, как после армии, глядя на товарищей, махнул на все это и подался в другую жизнь…
Славик вскинул на спину тяжелый рюкзак, подхватил набитый до отказа чемодан и направился к сельповскому магазину, где, бывало, поджидал попутку. На этот раз, сгорая от нетерпения скорее попасть домой, не дождался и двинулся пешком. «Догонит — подбросит, а нет — и так дотопаю».
Чем дальше удалялся он от станции, тем чаще останавливался. Рюкзак сдавливал грудь, тесня дыхание, чемодан оттягивал руки, и в конце концов Славик не выдержал, растянулся в первом же лугу на мягкой освежающей траве. «Ничего, доплетусь к вечеру. Зато батю обрадую. Вот сколько гостинцев ему, не обидится батя…»
С такими мыслями поднялся Славик и снова бодро зашагал пыльным проселком. Сзади послышалось гудение машины, он оглянулся, увидел догонявший его, весь серый от пыли бензовоз.
— Чей такой? — высунулся из кабины пожилой незнакомый шофер.
— Агаповы дворики слышали? — ответил вопросом Славик.
— Да от них уж пустое место. Живет там один чудак, вроде отшельника…
Славик поперхнулся при этих словах, однако смолчал. «И правда отшельник мой батя. Вытягивать его надо оттуда, вытягивать, пока не одичал»…
Длинным ожерельем, в двух местах разрываемом овражками, показалось с холма Доброполье. В центре его, рядом с кирпичным трехоконником, где на памяти Славика находились сельсовет и правление, выросли новые постройки, бугрились навалы кирпича, бревен и досок. Значит, правду писал отец: строится Доброполье, растет колхозный центр.
У сельсоветского дома Славик выбрался из кабины, хотел было направиться на полевую стежку, по которой ходил когда-то в Доброполье, но шофер остановил:
— Не пройдешь там, давно запахали. Вот туда иди, лугом в обход.
Славик только плечами пожал: верно, некому теперь ходить в Агаповы дворики. И направился мимо речки, огибавшей пахотный клин, а там свернул налево и подался лугом.
В последний раз он был на родине три года назад. После шумного города, после многоэтажных зданий четыре остатних, отдаленных друг от друга домика показались до того сиротливыми, что у Славика сжалось сердце. Будь он постарше, может, и пролил бы слезу при виде такого запустения. Но Славик еще молод, он привык уже к городу и заводу, где скоро будет инженером, и потому родной дом показался ему каким-то неестественно жалким, как бы придавленным к земле…
Вот изнутри дома приплюснулось к окну бледное пятно, метнулось там, и скоро щелкнула задвижка в двери, на пороге показался невысокий старик с заросшим щетиной лицом.
— Славик, сынок!.. — не то всхлипнул он, не то вскрикнул.
Замахнулся на взбешенного пса, засуетился перед гостем, пропуская его вперед. Славик, пятясь подальше от собаки, скользнул на крыльцо и, напрягая глаза в темных сенях, ощупкой отыскал дверь в избу.
Тесной, низкой, неуютной показалась ему родная изба: совсем отвык. На столе посуда немытая, пол не то дощатый, не то земляной, возле печки чугунки с картошкой и разлиты лужи.
— Ну, батяня, порядочек у тебя! — не удержался.
— Дак што, сынок… што поделать-то? Без хозяйки и дом сирота.
— Писал ведь я не раз: бросай свою халупу, перебирайся ко мне.
— Ништо, сынок, поживем ишо, подождем у моря погоды.
Принимая от сына всякую всячину — колбасу двух сортов, рыбу копченую, банки с консервами, батоны белые, — укорял его:
— Волок на себе не знам откуда! Ну, што ты надрывался? Да у нас свово тут сколько хошь бери, до сельмага только дойдить.
— А где он, сельмаг-то? — заметил Славик. — Пока проходишь туда, полдня потеряешь.
Растаял Степан от гостинцев и подарков сына, даже и батареи к приемнику тот не забыл.
— Вот угодил-то, вот спасибо-то, Славик!
Суетился, выставляя на стол незатейливую закусь, чистую, как хрусталинка, поллитровку «Столичной». И все приговаривал: Славик да Славик. Для Степана сынок любимый единственный как был Славиком, так и остался. И в десять лет, и в тридцать. Да и как таким не погордиться? Давно ли мальцом был конопатым, а теперь не кто-нибудь, — инженер, считай. Подивился только, когда тот замотал головой, отказываясь от «Столичной».
— Нешто совсем не потребляешь? — Степан метнулся в горницу к буфету, принес бутылку вермута. — А вот красненького, послабее да помягче.
— И от этого отвык, — признался Славик. — Как пошел учиться, так и баста. Не идет с ним в голову ученье.
— Ну, ну, нешто я не верю. Трезвая голова и рассуждает по-трезвому…
Возбужденный встречей с долгожданным гостем, Степан и не заметил за разговором, как засумерило в окнах. Спохватился: пора и про скотинку вспомнить.
— И что ты, батяня, развел такое стадо — не понимаю. Много ли тебе надо одному?
— Дак жалко, Славик, скотины-то лишаться! Продай, к примеру, коровенку, а молочка где возьмешь?
— Ну ладно, допустим, молока тебе нужно. А быка-то с теленком зачем, овец да свиней? Сколько с ними хлопот!
— Ех, Славик, Славик, для хозяйства все ить надобно. Пускай сибе отгуливаются на вольной травке. И боровку хватает корму — картох навалом. Не без хлопот, конешно, приходится. Зато и мясцо у меня круглый год, и молочко с яичками. Всякое довольствие, одним словом. Да скажу тибе, сберкнижку завел, лишние денежки кладу.
— Здоровье дороже денег.
— Ништо, сынок, мы, старики, к труду привышные. И не жадность мине одолевает, как думают иные. А просто пропал бы я тут без дела, без хозяйства. Со скуки пропал бы…
На другой день подался Степан в Доброполье. Вернулся оттуда на крепеньком рыжеватом меринке, запряг его в соху. Увидели такое «дачники», явились с поклонной головой: прими-де в компанию, твоя соха — наши руки. А Степану того и надо: миром работать — дело спорится.
Славик остановил отца на первой же борозде: давно не брался за соху. Однако к вечеру так намотался, что за ужином из ложки суп расплескивал — рука не держала.
И так три дня — от солнца до самых потемок. Дивился, оглядывая вороха картошки, которой забивали погреб, терраску, сенцы.
— Ну куда тебе, батянь, такую массу?
— Ништо, сынок, — отвечал Степан, проворно делая свое дело. — Зима-то длинная, все подберет. А ежели и останется — не беда, продать можно. Весной-то сами приедут — только скажи…
На радостях, по окончании такого тягостного дела Степан захмелел с первой же стопки. Напала на него словоохотливость, принялся изливать перед сыном наболевшее.
— Ех, Славик, жить бы только в деревне-то, а? Налоги скостили, деньгу все получают, как в городе. Воздохнул, одним словом, хрестьянин. Жалко только, крышка приходит малым деревням… Ты, сынок, ученый теперича, газетки там разные читаешь. Скажи мне, охламону старому, — к чему ведет такая арихметика, а?.. А ежели совсем разорится деревня, што тогда делать? Не будут ить люди асфальты да железо глодать!
— Все, батяня, делается к лучшему, — спокойно отозвался Славик.
— Дак где же тут, мать твою бог любил, к лучшему, ежели деревня разоряется?
— Разоряются такие, как наши дворики. Перспективы у них нет, вот и приходит им конец.
— Ишь ты… пир-спи… спи… тьфу, не выговоришь! А сгонят десять деревень в одну, будет тибе пир-спи… спи…
— Порядок будет, батяня. Затем и строют центральные усадьбы, чтобы жили в колхозах не хуже городских. Тогда и в город меньше будут уезжать…
— Ишь, ишь чиво захотели! — вскочил Степан из-за стола. — Удобствия вам подавай, ванные да тувалеты… Все бы вам подать… Построют один пятиэтажный, запрячут туда весь колхоз — и сиди в коробочке. А я хрестьянин природный, мне огородец был бы, да скотинка во дворе, да сад перед окнами. Што на это скажешь, а?