Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня - Корнеев Алексей Никифорович 18 стр.


— А что, раньше захотел? Горячий ты, братец!

— Што ты, дохтор, новый год ить только! До весны-то можно раз пять помереть да воскреснуть.

— Теперь, считай, воскрес, не дадим помереть.

— Хоть бы ногу опустили, — попросил Степан, пытаясь шевельнуться.

— Ну, ну, смотри у меня! — погрозил доктор и направился из палаты.

Выписали его в самую ростепель, когда наполовину зачернели поля, набухли водой лощины, а в больничном старом парке громобоем орали грачи. Славик прикатил по телеграмме утром — не успел отец отзавтракать.

— Уф-ф, мать твою бог любил! — выдохнул Степан, выйдя наконец на волю, в своей домашней стеганке, освобожденный от пропахшего лекарствами больничного халата. — Уф-ф, и надоело, сынок! Так надоело, што язык не повернется как сказать. Надо ить такое наказание — полгода почесть продержали! Што больница, што тюрьма, хоть и не сидел я там… не дай бог…

Бледнолицый, с наивно жадным взглядом, шагал Степан не торопясь, ковыляя по сухой асфальтовой дорожке от больницы, и все не мог насытиться весенним духом. Оглядывал районный центр со всей его пестротою, с домами и малыми и большими — в четыре-пять этажей, с лужами воды по обочинам. Слушал звон весны да ахал восторженно при виде всего. Славик бережно поддерживал его одной рукою, а другой нес чемоданчик. Шел и думал, как бы все-таки сагитировать отца к себе на жительство. Перво-наперво надо в гости его затащить, а там уж будет видно.

— Цельную зимушку ить дома-то я не был! — завздыхал Степан.

— Ладно, батяня, что тебе там делать? С хозяйством все в порядке, тетя Нюша приглядывает. А дом твой — кому он нужен, в чистом-то поле? Да и ехать туда не на чем, в такое половодье.

— Молоко небось кажный день на станцию возят. На тракторе доеду.

— Ну да, так и пущу я тебя! Из больницы да сразу в поле куда-то! Ни разу у меня не был, на новоселье даже не приехал. Посмотришь хоть, как живу в новом доме.

— Ну ладно, ладно, ежели так, — уступил Степан. — Погляжу, как ты там оккупировался…

Чувствует Степан: доволен сынок, что отец к нему припожаловал, и невестка с внучатами тоже. Может, и рады поселить его навсегда в этом чистеньком, отполированном улье. Да только не по себе тут ему, закоренелому деревенщику, вдали от своего, давно и прочно обжитого. Не по себе, как рыбе, выкинутой из глубины на берег: вот тебе и травка мягкая зеленая, и солнышко светит, и пташки поют, а рыбе томко, рыба задыхается…

Он подходит к балконной двери, громко щелкает металлической задвижкой, и вслед за этим в комнату врываются гудение машин, громкие крики ребятни, воробьиное чиликанье. Так и охватывает Степана этой яркостью, теплом и духом весны, — хоть сейчас бы полететь в невидные отсюда родные края. К балкону, к такой высоте Степан не привык. Одной ногою он ступает на бетонную площадку, другая остается на порожке, — все ему думается, не выдержит тяжести эта каменная плита, вот-вот сорвется. От этой мысли холодеет у него кровь, мурашки осыпают спину, он крепче хватается за ручку двери и отступает к порожку: лучше из комнаты, из окна смотреть.

У соседнего дома, за оградкой из низенького штакетника суетится высокий пожилой мужчина, ковыряет лопатой землю. Не утерпел Степан, наблюдая за его занятием, увидел в нем себе подобного. «Пойду-ка поболтаю с мужиком».

С виду мужчина постарше Степана. Из-под очков посмотрел добродушно, с той снисходительной усмешкой, как смотрят люди умные, интеллигентные.

— Садочком занимаетесь? — поинтересовался Степан, оглядывая ровные рядки молодых деревцев, затоптанные с осени грядки с былинками прошлогодних цветов да мелких кустарников.

— Занима-аюсь, — степенно отозвался «садовод».

— Да-а, хорошее дело. А перед нашим-то домом все деревья пообломали.

— А что же вы не смотрите?

— Дак я приезжий, из деревни я, — поспешно отозвался Степан. — К сыну в гости приехал.

Разговорились мало-помалу. Степан все нахваливал свою родину, дескать, привольнее ее нет больше места на земле. Любое деревце, любое растение прет там, как на дрожжах, воткнешь палку — оглобля вырастет. Не то что вот тут, среди каменьев да асфальта.

— Поедем к нам в деревню, а? — предложил он попросту.

— Да куда уж мне, на старости лет, — усмехнулся «садовод».

— А я поеду, — горделиво-весело проговорил Степан. — Оставляет меня тут сынок, живи, говорит. А мине не по ндраву такая жизнь.

Поговорив еще недолго, он простился с новым своим знакомым. «И правда надо ехать, — подумал. — В гостях хорошо, а дома лучше…»

Весна для всех — весна.

Мальцу она приносит веселые забавы, юноше — крылатую любовь, старика — омоложает.

Таким омоложенным и видел себя Степан, направляясь ясным апрельским утром к забытым людьми и богом Агаповым дворикам. От Доброполья, от дома Петруниных шел он мимо речки по лугу. Дорога уже отвердела, местами только, в глубоких колеях и колдобинах поблескивали иссыхающие лужицы. На опольной бровке по-над лугом свалянной овечьей шерстью желтела прошлогодняя травка, и Степану захотелось вдруг, как в детстве далеком, разуться да пробежаться, ощущая босыми ногами прохладу и сырость земли. Он распахнул ватную стеганку и шел, торопясь, насколько мог, будто полвека не видел родного подворья.

В низине, где протекала речушка, серыми лохмотьями висел на голых кустах натасканный половодьем мусор, но уже посвистывали там пичуги, кружились, пронзительно чивикая, чибисы. А над пашней курился легкий дымок, и земля, изгоняя из себя простуду, дышала по-весеннему молодо, обдавая парным теплом.

— Ишь, как земелюшка-то оживает, — рассуждал на ходу Степан. — А птахи-то, птахи как разливаются! Гнездушки, видать, облюбовывают.

И так ему стало просторно-весело при виде этой знакомой картины, при мысли, что жив он, здоров и вот опять шагает к своему гнезду, — такая пришла к нему легкость, что в груди защекотало.

Остановился он перед узким коленцем ручья, где раньше переходил по камням. Вода тут не совсем еще опала, и камней не было видно. Миновал просохшей бровкой овражек, увидел в вершине луга мелкую водотечину и тут перебрел ее, слегка только замочив сапоги.

Первое, что бросилось в глаза Степану, когда поднялся он на знакомый пригорок, — непривычная, дикая пустынность. Бугорки и ямы на бывших подворьях, жиденькие кустики вишенок, остатние избы с заколоченными окнами. Даже и грачей на лозине не видно — тоже не могут без людей…

Обошел Степан свой дом — все было на месте, хотя никто за ним не присматривал. И замок висел поржавелый, нетронутый, и окна целы до последнего стеклышка.

В доме пахнуло на него холодной сыростью, тоскливым неуютом. И стены будто помрачнели, и потолок казался ниже. Не по себе вдруг сделалось ему, скорей на улицу выметываться.

Взгляд его остановился на бугорках и ямах — остатней памяти былого жительства Петруниных, Куракиных, Рыжовых, всех известных ему поселенцев… Тут, на грудах каменной трухи да перепрелого от давности мусора показались уже солнцу зеленые ушки крапивы. И мысли Степана обратились на это простое, как бы по-новому глянувшее на него явление. Подумалось о крапиве: вот ведь растение, где человек, там и она. Не сдается упрямица, пока не запашут ее, не сровняют с землей. Будто сходство с собою увидел он в этом невзрачном, обласканном солнцем растеньице…

Наслышался Степан, побывав на людях, великое переселение идет по всей земле российской. Стираются под корень старые деревни, растут поселки, города большие и малые. Может, так и надо, раз люди к тому потянулись, и ему, видать, никуда от этого не деться. Придется к народу ближе, хоть и до слез жалко свои дворики кровные: и простору в них больше, и воздух свой, особый. И если нельзя их вернуть, какими они были, вдохнуть в них все прежнее, то уж память по ним не оставить — грех ему, Степану Агапову, непростительный.

Пригрезилась на месте подворьев, на месте бурьянных куртинок громадная, обставленная липами пасека. Прохаживается будто он, Степан Агапов, колхозный пчеловод меж ульев, а пчелы так и вьются туча тучей над липами, и липы в желтом восковом цвету, мед кругом живой разливается. И не голые пригорки, а сплошное цветение, сплошной пчелиный город видится Степану сквозь нахлынувший на глаза туман… Потому и шел он сюда, пьянея от радости, дивился, как только не осенила его раньше простая затея: завести на этом месте большую пасеку, обсадить все пригорки липами. Чтобы в самые жары, на макушке лета, когда прольется, как молоко из-под коровы, парной теплынный дождик, расцвели бы те липы осыпучим цветом, и полился бы ручьями светлый-пресветлый, как погожий денек, целебный «липец», душистый липовый медок… Не скоро они вырастут, знает о том Степан. Может, и не увидеть их ему своими глазами, не отведать того «липеца», прохаживаясь от улья к улью, с белой, как бы посоленной головой. Ну, а все ж таки посадит он деревца, что бы там ни было. Поговорил он уже об этом с председателем, и тот одобрил такую затею. Для начала прикупит колхоз десятка три ульев да свои отдаст Степан для пользы общей. А там, глядишь, и пойдет дело на радость людям. Не будет Агаповых двориков — будет Агапова пасека.

— Ох, и разукрашу я землю свою, провалиться, разукрашу!.. Человеку, ежели отходит, и то ставят какую-нито память, хоть крест деревянный. А тут ить поселение было… И чтоб стереть его безо всякова следу? Н-ну, нет, братушки, мы ишо повою-ем!..

Так размышлял Степан, вышагивая по пригорку, вымеряя место для будущей пасеки. Пойдет, пойдет — остановится, прикинет, как землемер. Сперва липки вот тут посадить, на пригорке, где дом его. А за колодезем, за дубками вдоль ручья — там ивы побольше, чтоб цвели медоносы ранние. На ближних полях гречки понасеять… А пчельник-то — вот он, дом его порожний, хоть сейчас занимай…

Шагал он, оглядывая бугры, по которым уже брызнула первая, едва приметная зеленинка, и жадно раздувались его ноздри, упиваясь духом парной земли. Дойдя до лощины, Степан невольно остановился, любуясь поблескивающими на солнце ручейками. Тихо было вокруг, только жаворонки сыпали с высоты перезвоны, вода лопотала им в тон. И в этой благостной, напоенной солнцем, звоном птиц и ручьев тишине хорошо думалось. О весне думалось и о жизни. Не хотелось ему видеть ни старости за спиной, ни одиночества на своей земле.

ОБОРВАННАЯ ПЕСНЯ

…Да тут нагрянула война

И все перевернула.

Николай Старшинов

Год 1941-й

1 июня. Вот и кончились занятия в школе, в нашем пятом классе. За отличные и хорошие отметки крестная купила мне балалайку. А если и семилетку так кончу, то купит, сказала, гитару, а может, и гармошку. Буду стараться!

Балалайка новенькая, блестит, как солнце. Ну что в ней, кажется, особого? Треугольник из тонких, как фанерка, досточек, к нему приделана деревянная шейка — длинная, как у гуся, а на шейке головка с колками для натягивания струн. Внутри треугольника пустота. Вроде ничего такого хитрого. А как ударишь по струнам — так и зазвенят, знай перебирай.

Сегодня воскресенье, всем выходной, и Казя, хозяйкин сын, показал мне, как настраивать балалайку, как играть по самоучителю. Оказывается, и музыку можно читать так же, как, например, книги. Только не по буквам, а по особым знакам — по нотам.

Смешно с непривычки вытягивать «до-о-о» или «ре-е-е», «ми-и-и», особенно последнее «си-и-и», от которого у меня обрывалось дыхание и выходило что-то вроде мышиного писка. Чтобы научиться музыке, говорил мне Казя, нужно иметь не только слух, но и особое старание. Непонятно сначала и трудно, зато интересно.

Недели через две крестная обещала отвезти меня в Москву, оттуда поеду к матери на все лето, и за каникулы надо научиться играть на балалайке. Я уже списал в тетрадь любимые песни, а еще сочиняю свои. Вот и буду распевать их под балалайку.

Хорошее это время — летние каникулы!

8 июня. Я выхожу из дома, раскладываю в саду самоучитель и начинаю зубрить музыку. Камаринскую, барыню, русскую, «Светит месяц» совсем уже выучил, могу играть с закрытыми глазами. Дедушка не хвалит меня за балалайку, говорит — надоело слушать.

Играл я весь день, пока не поотбил пальцы. Потом они отвердели немного, терпимо вроде стало. А в первые дни пальцы на левой руке, которыми струны прижимал, до костей болели, а на правой от ударов по струнам до крови задирались. Но так, говорят, должно быть с каждым, кто задумал учиться играть на балалайке или гитаре. Вот на скрипке — другое дело, там знай пиликай, води смычком по струнам.

Дом, где мы стоим на квартире, первый от угла на улице Пушкина, и мимо то и дело проходят люди. Иногда они останавливаются перед садом и слушают мою игру. Из-за вишен и малины не видно им, кто там бренчит на балалайке, а мне интересно. Я даже размечтался. Вот кончу семилетку, выучусь играть на гармошке, соберется вся наша улица, как на Первое мая, — и пойдет тогда пляска-хоровод.

Мои мечты перебил знакомый голос, который напоминал начальные звуки музыкальной азбуки, вроде передразнивал меня «до-о», «ре-е». Я сразу догадался, что пришел Саша, жених моей крестной. С виду мне Саша не очень-то нравится: брови у него насуплены, как лапы у елки, волосы на голове черные и ежиком вперед, будто хочет он кого-то боднуть. А крестная без памяти от него: как только он приходит, так и ног не чует под собой, не ходит, а прямо танцует. Вот позвал он ее купаться на озеро, а крестная рада-радешенька. За ними и Казя собрался, и меня пригласили за компанию.

Здешнее озеро мне понравилось: широкое — не переплыть, а в длину растянулось — и берега не видно. Летом на озере красота. Тут и купальня для всех, и в лодках катаются, и рыбу удочками ловят.

Подошли мы к берегу, а людей кругом — ни сесть, ни встать. Отошли подальше, где меньше было народу, разделись на зеленой травке.

Я невольно любуюсь стройным Казиным телом. Он успел уже загореть и весь казался, особенно лицо в конопушках, вылитым, как статуя, из бронзы. Какой он ловкий и гибкий, как легко и беззвучно нырнул, вонзился в глубину — ну прямо рыба рыбой! Казе восемнадцать лет, он сдает экзамены за десятый и готовится учиться на инженера. И я завидую ему, когда он выскакивает по утрам из дома — как вот сейчас, в одних трусиках — и ну давай прыгать да крутиться на турнике, подкидывать гирю тяжелую, а затем обливаться холодной водой.

Саша чуть пониже Кази, но в плечах широкий, как богатырь. Он смело входит в воду, не брызгается и не озорует, как делает Казя, а спокойно по-мужски заходит в глубину и вдруг опускается с головой. Долго-долго, без единого пузырька плывет он где-то под водою и наконец показывается возле другого берега, голова его похожа издали на черный мячик. Оттуда, от другого берега, он кричит:

— Люсета-а, плыви сюда!

Это он крестную так зовет, хотя другие называют ее Люсей, а дедушка и вовсе по привычке, как, бывало, в деревне, — Лизка да Лизка.

— Ой, боюсь! — смеется крестная, купаясь возле берега.

Саша подплывает к ней, берет, как маленькую, за руку:

— Да не бойся же, не бойся. Вытяну, если станешь тонуть.

В ярко-голубом, будто сотканном из васильков, купальнике, веселая и хохочущая, крестная кажется против Саши маленькой красивой игрушкой. Особенно хороша у нее улыбка, от которой на щеках играют ямочки, в карих глазах прыгают зайчики, а вздернутый кончик носа, похожий на орешек, весь трепещет. Я даже ревную, когда смотрю на нее и сравниваю с женихом. Мне думается, к ней больше подходит Казя, хоть он и моложе ее на целых десять лет. Казя веселый да красивый, и крестная такая же. Но пока я так думал, крестная ойкнула и поплыла синей рыбкой, брызгаясь ладонями в Сашу. И он поплыл рядом, как неотступный спаситель.

Тут я невольно вспомнил свою одноклассницу. Странным для меня, деревенского мальчика, который первый раз попал в городскую школу, показалось имя этой девочки — Ага. Мысленно я передразнивал ее, меняя ударение: «Ага — Ага». Но вслух ей сказать такое не осмеливался, потому что девочка понравилась мне с первого урока. Ага сидела впереди меня, затылком перед моими глазами, и я видел близко ее тонкую белую шейку, окруженную белым воротничком по синему платью, видел две толстых и длинных косы шоколадного цвета. Именно эти косы и смущали меня — хотелось потрогать их, погладить. Ага была небольшого роста и худенькая, с острым носиком и умным взглядом голубовато-серых глаз. И я представил ее сейчас, подумал, что будь она моей невестой, я тоже поплыл бы с ней рядом, оберегая, как Саша крестную. А сейчас некого мне охранять. Я только вздохнул, ступил возле берега в воду и увидел, как в чистом зеркале, белобрысого мальчишку с круглым лицом и коротким ершистым чубчиком.

Не хотелось мне уходить в этот вечер с озера. Солнце уже садилось, от огромного здания ГРЭС легла через озеро такая же громадная тень, и на гладкой, как стекло, поверхности четко вырисовывались все семь труб электростанции. Они курили, как гигантские сигары, светло-коричневым торфяным дымом, высоко-высоко поднимался он в золотистое погожее небо. От озера несло дыханием пресной йодистой воды, запахом прибрежных водорослей и живой рыбы. Я плелся позади всех и думал о крестной: вот уеду к матери на лето, женится на ней Саша, увезет куда-нибудь — и не будет у меня любимой крестной, а у дедушки — верной его дочери…

Назад Дальше