— Фантазер!
Колбенко хмыкнул с особым оттенком — похвально, так радуется отец разумному решению сына. Явно согласился, что рисковать в такой обманчивой тишине все же не стоит.
Но именно из того дома, на который он показывал, вышли три минера со своими магнитными щупами. Первые живые люди, встреченные нами за получасовую прогулку по опустевшему городу. Минеры, заметив офицеров, поздоровались почти по-граждански: ни один не переложил щуп в левую руку, чтобы козырнуть. Но младший сержант обратился к Колбенко:
— Товарищ старший лейтенант! В дома не заходите. Не все разминировано.
Второй боец как бы оправдался:
— Очень уж хитро они закладывают мины.
Когда минеры направились в соседний дом, мне стало стыдно. Люди военной профессии, которые, как говорят, ошибаются один раз, смело обходят эти дома. А я — и вправду трус. Привык в Кандалакше к спокойной жизни, там в прошлую зиму самолеты вражеские появлялись раз в месяц. Да и то, став комсоргом, я наблюдал за боями с НП дивизиона.
Я кивнул на дом слева по ходу минеров, где они должны были уже проверить. Но все же не в тот, из которого они только вышли.
— Заглянем, Константин Афанасьевич? Как они, гады, жили?
Он на минуту задумался. Неужели проверял меня? Мысль эта неприятно уколола. Нет, он пошутил:
— Теперь вижу, ты — герой.
Шутка показалась мне язвительной и обидной, в мой адрес парторг редко так прохаживался. И я «завелся» на отчаянную решимость: бегом бросился в дом. Рванул дверь с упорством пьяного хозяина: все мое — как хочу, так и вхожу. Другую дверь, из веранды в дом, открывал с заминкой: ощутил вдруг за ней присутствие людей. Вошел в темноватую прихожую и застыл, ошеломленный. В пустых комнатах, отдавая эхом, звенели молодые голоса. Девичьи. И… знакомые. Чей это тонкий, певучий голос, такой близкий, такой родной? Лида? Неужели Лида? Откуда? Каким образом она здесь? Есть же приказ! Строгий приказ! Обязательный для всех!
Колбенко остановился рядом, сразу узнал голоса, спокойно сказал:
— Наши. — И хмыкнул: — Вот тебе и Кузькин приказ. В светлой — от солнца, праздничной — от золотистых обоев и пестрых штор комнате беспорядок был только на полу: разбросано постельное белье, хотя, судя по мебели, вошел я не в спальню, а в гостиную, или как она там называется, — до войны я, крестьянский сын, студент, редко наведывался в городские квартиры, где каждая комната имеет свое назначение. Наверное, окажись мы здесь только наедине с парторгом, я удивился бы такому порядку у оккупантов и порадовался б: удирали они явно в спешке, не успели даже снять скатерть со стола. Но сейчас было не до того.
У двери в соседнюю комнату на полу стояла на коленях Лида Асташко и укладывала в чемодан… эти тряпки. Чистенькое белье сейчас же стало для меня тряпьем, чужим, мерзким.
Напарница Лиды, прибористка Глафира Василенкова, стояла на стуле и снимала шторы. Она тянулась руками вверх, юбка задралась, оголилась над грубыми кирзовыми сапогами мраморно-белая кожа. Но не Глашины ноги взволновали, не Лидины тряпки возмутили. Взорвало другое чувство, осмысленное мною значительно позднее.
— Вы что тут делаете? — спросил почти шепотом.
Глафира ойкнула, спрыгнула на пол, вытянулась. А Лида только поправила выбившиеся из-под пилотки волосы и глянула на меня широко открытыми глазами с каким-то просто детским удивлением: не видишь разве, чем мы занимаемся? Объяснила:
— Посмотри, Павел, сколько здесь добра.
Еще будучи сержантом и командиром орудийного расчета, я зло кричал только во время ведения огня, когда у какого-нибудь номера что-то не ладилось. Но кто из командиров не ругался в бою! Да на эту ругань не то что не обращают внимания, ее просто не слышат. Став комсоргом, я ни разу не повысил голос на сержанта или рядового, тем более — на девушку.
И вдруг в присутствии старшего по званию, по должности, по возрасту я взорвался диким, до визга, криком:
— Младший сержант Асташко! Встать!
Лида удивилась, золотые от солнца и обоев глаза ее еще больше округлились, медленно поднялась, но стала «вольно».
— Как вы стоите?
— А как надо стоять? — Губы ее скривились в насмешливой улыбке.
Понимал, что делаю глупость, но несла меня какая-то незнакомая властная сила.
— Стать как положено!
Она поправила ремень, но не вытянулась.
— Кто вам позволил приходить сюда? Вам читали приказ командира дивизиона? Тряпичницы! Бабы! Марш на батарею! Доложите командиру! — Не особенно доверяя Данилову — не накажет он их со всей строгостью, — я обратился к Колбенко: — Товарищ старший лейтенант! Закатите им на полную катушку!
Моих прав мало, полагал я. Парторг загадочно молчал, настороженно хмурясь. Его молчание неожиданно укротило меня. Я скомандовал почти обессиленно:
— Марш!
Василенкова проскользнула испуганной мышкой. Лида прошла гордо, независимо, даже легонько задела меня локтем.
Колбенко осторожно, как у себя дома, переступая через разбросанные вещи, обошел комнату, заглянул в соседние… Хмыкнул с непонятным смыслом, стер с лица не улыбку, не серьезность, а что-то другое, незнакомое. Наклонился, поднял с пола детскую рубашонку, вышитую красивым узором — точно еловые лапки разбросаны по ткани. Подержал, рассмотрел с грустной тенью на лице, осторожно положил на стол. С рубашкой понятно — напомнила собственных детей. А молчание его, человека далеко не молчаливого, удивляло. Более того, как-то странно беспокоило — я словно ожидал, что он осудит мой поступок. А поступил я — не сомневался — правильно, любой командир обязан пресечь нарушение приказа.
Удивляя меня дальше, Колбенко предложил:
— Поищем носовые платки. И на портянки… На подворотнички. Надоело просить Кума.
Только что кричал девчатам «Тряпичницы!». Теперь, выходит, сам займу их место? Ничего себе воспитатели!
— Не нужно, Константин Афанасьевич.
Парторг на удивление легко согласился:
— Не нужно так не нужно. — Но, выходя из дома, все же упрекнул: — Идеалист ты, Павлик. С тобой будешь ходить в рваных кальсонах и в освобожденном Берлине.
Некоторое время Колбенко молчал. Но по веселому свисту, по загадочной улыбке нетрудно было понять, что парторг в хорошем настроении. Отчего? Вот этого я не мог сообразить. Знал, настроение его меняется, как мурманская погода. Правда, я научился разгадывать причины перемен: внешне грубоватый, человек этот был как тончайший музыкальный инструмент: только тронь — и зазвенит то на один, то на другой лад. Что его сейчас развеселило? Почему он так равнодушен к нарушению девчатами приказа? Удивляешь ты меня сегодня, батько! Я действительно любил Константина Афанасьевича как отца, да и он, старше всего на четырнадцать лет, нередко обращался ко мне просто и ласково: «Сынок».
Бумаг я больше не замечал и не поднял бы ни листка, будь он хоть золотой. Туго набитая планшетка оттягивала плечо. Все познается в сравнении. И я думал о том, как ведут себя наши, стремительно наступая в Белоруссии, на Украине и здесь, в Карелии. Трофеи есть трофеи, это понятно. Но какие права на трофеи у людей, подобных Колбенко и мне?
Парторг точно угадал мои мысли. Ладонью стер с лица веселость, серьезно сказал:
— Напрасно мы не дали девчатам забрать барахло.
— Финские обноски? Колбенко грустно вздохнул:
— Тяжело нам будет с такими, как ты. После войны.
— Почему это тяжело?
— Ты видел, какие у них сорочки, у девчат наших?
— Я под гимнастерки не заглядываю.
— Напрасно.
Парторг снова развеселился. Хмыкал, посвистывал. И вдруг бухнул:
— Любишь ты ее. — Кого?
— Асташку.
— Товарищ старший лейтенант!
— Мне Данилов давно говорил.
— Болтун цыганский ваш Данилов.
Колбенко приостановился, повернулся ко мне, сказал тихо, ласково:
— И люби, Павлик. Люби, сынок. Женись. Плюнь на все наше ханжество. Выдумали себе политработу: остерегать людей от любви. Заглядываем под чехлы, не целуются ли там наши подчиненные. Смешно. В тайну двоих даже попы не вмешивались. Мы, может, десять миллионов, если не больше, потеряли. Не скоро подсчитаем. Стоит же глянуть и в завтрашний день. Политики!
Я стоял ошеломленный посреди улицы, усыпанной бумагами. Широко открытыми глазами смотрел на своего наставника. Нередко он удивлял не одного меня неожиданностью своих высказываний, оценками фактов, людей. Но чтобы так!
Какое жаркое карельское солнце! Прогрело до седьмого пота. Распухла шея. Жмет воротничок. Я попытался расстегнуть его, но пальцы скользили по мокрой пуговке.
Глаза Колбенко искрились радостным смехом, таким же, как лучи этого чрезмерно ласкового, слишком уж мирного солнца. Видимо, он не желал слушать мои возражения, какую-нибудь официозную чушь — с инструкций — в ответ на свою чистую правду. Сказал:
— Увидел я твой страх. Не тот… Не за себя. За нее. Не стыдись, сынок, такого страха.
Нет, этого человека опровергнуть невозможно!
2
Иллюзии насчет нашего движения в эшелоне на Петрозаводск, якобы вдогонку наступающим частям, развеялись сразу же после сообщения командира дивизиона о мостах. Да и были они, иллюзии, разве что у таких фантазеров, как я или Татьяна Демушкина, мечтавшая пострелять по танкам.
Реалист капитан Шаховский, заместитель командира по артобеспечению, «светлейший», как называл его Колбенко то ли за происхождение, то ли за ум, предрекал еще при погрузке в Кандалакше, что в такой ситуации стоять нам полмесяца в тупиках лесных разъездов, защищаясь пулеметами да батареей МЗА[3], орудия которой установлены на платформах. Капитан ошибся. Не стояли.
Но когда, вернувшись, мы с Колбенко увидели поспешную разгрузку эшелона и узнали, что батареи займут боевые позиции, я пережил разочарование. Значит, все. Суждено нам в горячий час великого наступления защищать глухой городок, который скоро станет глубоким тылом, таким глубоким, что вряд ли немецкое или финское командование будет посылать сюда самолеты. Что бомбить? Станцию? Но и станция быстро пустеет. Утром разгрузились танкисты и двинулись дальше, в глубь карельских лесов, своим ходом. Разгрузились и мы…
Погрузка, выгрузка из эшелонов частей, которые не часто перебрасываются с места на место и поэтому обживаются, обрастают, словно мхом, разным военным имуществом, — самое на войне безалаберное, беспорядочное, стихийное, как паническое отступление. Командный механизм, точный в боевой обстановке, начинает давать перебои. Вмешательство в ход погрузки или разгрузки командиров, особенно молодых, чаще вредит, чем помогает, поскольку разлаживает людские связи, что в тяжелой и спешной работе создаются не принадлежностью к тому или иному подразделению, не командирскими приказами, а совсем другими законами единения бойцов — их опытностью, смекалкой. Подчиняться начинают тому, кто больше умеет, кто дает разумные советы, будь он хоть самый до того незаметный человек, простой рядовой.
Короткая деревянная платформа была разбита бомбами. К ней прислонилось несколько задних вагонов, из них выгружали обозноматериальное, продовольственное обеспечение, доски, лопаты, пилы, пустые ящики из-под снарядов и просто рухлядь.
— Тянем за собой эшелон барахла. Вояки! — съязвил Колбенко, которого неожиданная разгрузка, видимо, тоже огорчила, он стал ироничным и злым.
Тяжелые орудия сгружались с платформы на землю, на рельсы, покрытые досками. Соорудить настил, чтобы скатить многотонную пушку, как будто бы и просто — теоретически, а на практике требуется особое умение. В Кандалакше, при погрузке, восьмидесятипятка проломила настил и чуть не покалечила людей. Поэтому я не удивился, что разгрузкой орудий руководит «батя». Так окрестили самого, пожалуй, старого в дивизионе солдата, шутили — «николаевского». Сам он на вопрос: «Какого разряда запасник?» — ответил так: «Того разряда, что не призывался в сорок первом». Перенес оккупацию на Брянщине. Человек незаметный, молчаливый, не все даже знали его простую фамилию Грибов, состоял он при штабе «ординарцем для всех» — топил печи, подметал. Но часто его посылали туда, где требовался плотник или столяр, а мастер такой всюду нужен, поэтому знали Грибова во всех батареях, в прожекторной и пулеметной ротах. Командиры обращались к нему уважительно — Петр Петрович, младшие бойцы — «отец», без иронии, серьезно.
«Отец» руководил совсем по-граждански:
— Ребятки, ребятки! Реечки эти под детскую колясочку подложите, а не под пушечку. Шпалы! Шпалы тащите!
Кузаев стоял сбоку, наблюдал командирство «бати», весело улыбался, но не вмешивался, хотя на погрузках и разгрузках зубы съел, поскольку до войны служил начальником железнодорожной станции. Настроение у командира было приподнятое — очутился человек в своей стихии. Вдыхал знакомые запахи угля, шпал, масла, реек, нагретых на солнце. Рассказывал офицерам разные случаи, происходившие на железной дороге: хорошие — на его станции, плохие — у соседей. Слабость его эту офицеры знали, за глаза посмеивались, но слушали всякий раз с почтительным вниманием — командир есть командир!
Я проскочил мимо офицерской группы. Разгрузка орудий меня мало интересовала: там работали мужчины и руководил «батя». Да и сам командир дивизиона наблюдал. Потянуло меня на выгрузку снарядов. Запас их накопился большой, несколько вагонов, — на Кандалакшу последние месяцы фашисты налетали редко.
Снаряды выносили преимущественно девушки. Взбегали одна за другой по шатким деревянным сходням в вагон и выбегали оттуда с ящиком на плечах, склонившись до земли. У штабеля две девушки послабее осторожно снимали ящики со спин. Делалось все бегом: в вагон — бегом, из вагона — бегом. Конвейер! У пушек так не суетились. Там трудились не спеша.
Разгрузкой командовал старшина Рысовцев, начальник артсклада. Это он задал такой темп. Стоял сбоку и повторял как автомат:
— Быстрее, пташки мои, быстрее!
Издевательское «пташки» и подхлестывание возмутили меня. «Мы же с тобой когда-то носили эти ящики! Не мог ты забыть, что это такое, Федор! Четыре пуда каждый!»
Вспомнился давний случай. Зимой сорок второго вошел в Кольский залив большой караван судов союзников. Стояла полярная ночь. Света — считанные часы. Немцы начали бомбить ночью. Прилетали по два-три самолета, вешали ракеты на парашютах, в сиянии которых и заходили на порт, на корабли, стоящие под разгрузкой. Наше командование с опозданием разгадало их тактику. Немцы не столько рассчитывали на прицельное бомбометание, сколько старались обессилить нас, зенитчиков, заставить израсходовать боеприпасы малоэффективным заградительным огнем. Чтобы днем мы остались без снарядов. Знали, гады, какой ценой достаются нам снаряды — и как делают их на заводах под открытым небом, и как привозят с Урала в Мурманск по дороге, спешно построенной после падения Петрозаводска.
В одну из таких долгих ночей батарея, где я командовал орудием, израсходовала почти весь боевой запас — били до красного свечения стволов. Под утро, как это часто бывает в Мурманске, пошел зимний дождь. А через несколько часов снова подмерзло, ветер разогнал тучи, еще до наступления темноты установилась летная погода. Жди «гостей». Но сопка, на которой стояла батарея, так обледенела, что на нее не могла вползти не то что автомашина, но даже гусеничный трактор. Как доставить снаряды?! Только на плечах людей! Огневиков не оторвешь: не вести огонь — преступление, за которое командир подлежит суду.
На снаряды бросили взвод управления — связистов, разведчиков, штабистов. А именно там больше девушек, новобранок, первый отряд которых поступил всего какой-то месяц назад. У командира батареи Горкавого хватило ума отдать приказ: из ящиков, которые понесут девушки, вынимать по одному-два снаряда — сколько какая осилит. И все равно случилась беда: Надя Малинина (как на грех, еще фамилия такая — ласковая, запоминающаяся, на всю жизнь запомнилась) упала под тяжестью ящика с тремя снарядами, ударилась головой о камень и умерла.
Было большое ЧП. Наказали не только командира батареи, взвода, взыскание дали и командованию дивизиона. Командир дивизии ПВО отдал приказ: бойцам-девушкам носить только по два снаряда от семидесятишестимиллиметровки. Однако позже о приказе забыли. Девчата натренировались, поздоровели, у нас они почти все старослужащие, а новички, наоборот, мужчины, призывники из освобожденных областей — старики вроде «бати», часто совсем немощные, силы некоторых едва хватит на половину такой тяжести, как ящик с полным комплектом. Военкоматы ошибочно полагали, что таким место в стройбатах да зенитных частях.