Зенит - Шамякин Иван Петрович 28 стр.


Хозяева стояли бледные, когда мы деликатно, по граждански постучав, вошли в их комнату, а у детей еще больше стали глаза.

Колбенко вошел как сват — уверенный, веселый, он даже обрызгал себя одеколоном, предлагая и мне, но я отказался, посчитал неприличным расфуфыриваться перед такой необычной миссией.

Я шел за ним с вещевым мешком, наполненный нашим полумесячным дополнительным пайком, по тому времени и в той ситуации — с немалым сокровищем.

— С приездом, Мария Алексеевна. Будем знакомиться. Я — Константин Афанасьевич, звание мое вам без нужды, да оно — на погонах, а должность узнаете.

Колбенко подошел и поцеловал женщине ее загрубевшую руку, отчего она очень смутилась. Деревенская учительница. Кто и когда целовал ей руку?! Нет, потом призналась: целовали — бывшие ученики, фронтовики-инвалиды, вернувшиеся домой.

— С приездом, дети. — Парторг легко подбросил Анечку, осторожно опустил, как бы недоуменно спросил: — Это и Лариса моя такая?

Такая легкая — понял я.

Колбенко взял у меня мешок и начал выкладывать из него на стол наши подарки: две банки бекона, две плитки шоколада, сгущенное молоко, пачки печенья, чая.

Муравьев беспомощно запротестовал:

— Константин Афанасьевич!..

А Анечка спросила с детской радостью и удивлением:

— Это нам?

— Анечка! — ужаснулась мать.

— Вам, дети, вам.

— И мы будем это есть? — все еще не верила своему счастью малышка.

— Конечно же, дитя мое.

Наш на удивление спокойный (никогда не выявлял эмоций — ни радости, ни печали, ни злости) начальник штаба закрыл лицо руками. Казалось, он заплакал. Это смутило даже Колбенко.

— Иван Иванович! Ты же у нас мужественный человек.

— Ваня! — ласково попросила жена.

А младшая обняла отца за шею и бросила с упреком старшей сестре:

— А что? Я же говорила, наш папочка — герой. Слышала, что дядечка сказал?

И тогда все засмеялись — и я, и Валя, и Мария Алексеевна, и сам Муравьев. Исчезла натянутость.

— Как доехали? Нигде не бомбили?

— Нет. Слава богу.

— Выдохлись фрицы, — сказал я.

— Не проявляйте излишний оптимизм, мой юный друг, — возразил Муравьев. — Они еще могут огрызнуться.

— Не пугай детей, Иван Иванович.

— Что вы, наши дети ничего не боятся.

— И боли не боишься, Аня?

— Нет! — бодро ответила девочка.

А у меня сжалось сердце: привиделось, как Константин Афанасьевич выносил Лиду.

Колбенко распаковал шоколад и печенье.

— Ешьте, дети.

— Ой! Порядок же нужен!

— Маша! Ты занимай гостей. Хотя какие они гости? Хозяева! А я — на кухню. Там есть финская посуда. Чайник поставлю. Чай! Посмотри, Маша, какой чай. Неужели и теперь из Индии возят?

Аня ела печенье на полный рот, а Валя откусывала по маленькому кусочку и не ела — точно дегустировала, хотя, видел я, есть ей хочется, как и сестре.

Разговаривая, наблюдая за детьми — я больше следил за Колбенко, как он смотрел на детей, с какой отцовской радостью и с какой болью, грустью, — мы не заметили, как подошли к дому Кузаев и Тужников. Услышали стук в дверь.

— Пожалуйста, — уже совсем смело позволила учительница.

Я немного смутился, увидев командира и замполита. И Мария Алексеевна сразу догадалась, что пришли начальники мужа, хозяева, люди, помогавшие ей с детьми приехать, и в растерянности испуганно позвала:

— Ваня! — Кузаев пошутил:

— Сейчас мы вашего Ваню на губу посадим.

— Моего папу? — возмутилась Анечка. — За что? Он — герой.

Кузаев подхватил девочку, закружил по комнате.

— Правильно, дитя! Отца в обиду не давай. — И показал Тужникову на нас: — А твоих не обскачешь.

— А комиссары везде должны быть впереди, — неожиданно для меня весело ответил замполит и начал из портфеля выкладывать на стол тот же ДП, да еще и бутылку водки выставил. Водка почему-то очень удивила Валю.

— Ух ты! — сказала она.

Все засмеялись. А я подумал о трех семьях, которым помогает Тужников. Если бы принимали посылки, он конечно же отсылал бы дополнительный паек своей семье и осиротевшим семьям братьев. И, может, впервые, к замполиту я почувствовал те же чувства, что и к Колбенко, — сыновьи.

Кузаев предложил совсем растерянному Муравьеву позвать девушку-бойца из кухни помочь накрыть на стол.

Мария Алексеевна по-настоящему испугалась:

— Что вы! Что вы! Мы сами. Мои девочки все умеют. Все умеют.

5

То, чего я боялся с первой встречи с Иванистовой… нет, с того момента, когда увидел, как глядела на нее Глаша, услышал гневный ответ на Ликины слова про финский народ, — то случилось. Но я думал о словесных стычках, о взаимной вражде, которая могла нездорово влиять на расчеты ПУАЗО, дальномера. Боялся, что Лика останется в изоляции, все поддержат Глашу. Понаблюдал и… почти успокоился: ее приняли, она, как говорят, влилась в коллектив, с ней считались — с ее знаниями, умением все сделать легко и аккуратно, девушкам импонировали ее деликатность, дружелюбие, искреннее, не деланное, желание поделиться и знаниями, и мыслями, и вещами. Она отпросилась у Данилова, сходила в город на свою квартиру и принесла целую кучу вещей, которые не выдавались интендантской службой, но которые были нелишними для девчат в их военной жизни. Горе, нужда могут свести потребности только к необходимому для поддержания жизни — харч, грубая, но теплая одежда. Таковы были наши потребности в Мурманске. Уже в Кандалакше мы стали богатеть, во всяком случае, появились «мелочи», каких не хватало: например, девчатам выдавали туалетное мыло, гребни, летнее белье. Мы с Колбенко часто говорили на эту тему с чувством благодарности тем, кто трудился в тылу: кончался третий год войны, пошел четвертый, а армия обеспечена все лучше и лучше. Тут, в Петрозаводске, я вдруг заметил, что девчата покрасивели, подтянулись, прихорашиваются — прибавилось у них женственности и обаяния. Особенно на батарее Данилова. Уж не влияние ли «царицы леса»? Очень может быть. Появился образец для подражания.

И вдруг — такое… Все допускал, любые проявления Глашиной враждебности к «финке». Но чтобы добрая, честная, дисциплинированная Глаша, активная комсомолка — после смерти Лиды я рекомендовал ее в комсорги, но Тужников почему-то отклонил (как чувствовал) — могла так сорваться! Она таскала Лику за волосы. Вцепилась, как кошка, и тянула по траншее.

О ссорах, стычках, даже драках — чего не случалось, и тумака давали друг другу! — командиры батарей редко докладывали наверх, хватало собственной власти, чтобы наказать. Об этом случае Данилов доложил командиру дивизиона. И со мной не посоветовался. Я удивился и обиделся. Собрался разъединить девушек? Боится худших столкновений? Но от кого избавиться хочет? Доложил, убедился я позже, обвиняя Василенкову.

Кузаев возмутился. И Тужников возмутился. Настроились против Глаши. И сразу решили: на МЗА ее, кашу варить.

Глаша хорошо готовила, несколько раз замещала повара даже в штабной столовой. Но оставаться поварихой не желала, настойчиво просилась назад на батарею.

Я пытался защитить девушку, которую опекал после смерти сестры, а после гибели Лиды — как бы породнился — горе сближает людей. Мы не говорили на эту тему, но я ощущал ее сочувствие, глубокое, сестринское, ее понимание моей боли. А я понимал ее. Мы могли сидеть или ходить на позиции, говорить о служебном, бытовом, второстепенном или вообще молчать — и все равно чувствовали родство душ. Как брат и сестра.

Я сказал Тужникову:

— Стоило бы разобраться, из-за чего все произошло. Василенкова не та девушка, чтобы хватать за косы из-за пустяков. Иванистова слишком восхищается финнами. Культурная нация… Знаем мы их культуру!

Тужников, всегда начиненный политикой, как динамитом, на этот раз взорвался:

— Ты мне высокой политики не подводи. Плохо работаешь со своими комсомольцами. Меньше исповеди их выслушивай, а больше дисциплины требуй. А если будем прощать такие фокусы, бабскую стихию не укротим. От дисциплины ошметки полетят.

— Не летели же, — сказал я, а подумал больше: «Не летели, когда и тебя не было». Добавил: — Не летели, когда по пять раз на день вели огонь… Бомбы на батарею падали…

— Незрелый ты работник, Шиянок. Как раз огонь, бой и укрепляет дисциплину. А тут — безделье. Потому и начинают за косы тягать друг друга. Черт знает что такое! Стыдно сказать, до чего дошла твоя лучшая комсомолка! Иванистова только присягу приняла.

— Позвольте пойти поговорить с ними.

— Иди. Поплачь со своей Глашей. Но не думай, что приказ будет отменен.

Странно, но и мой идейный учитель Колбенко не поддержал меня. Он вообще отнесся к происшедшему беззаботно, со смешком:

— Вот чертовы бабы! — и рассказал украинский анекдот: как ссорились две соседки, с каким упорством стремились перестоять друг друга в огороде, подняв юбки.

Анекдоты его всегда смешили. Но сейчас было не до смеха. Росла уверенность в несправедливости покарания Глаши. А ничто не причиняет такую боль, как несправедливость наказания. Это я испытал на собственной шкуре — от Соловьева. Вот дуб был! Молодец Кузаев: как только принял дивизион, тут же сплавил его. Тонкое чутье у командира. Но почему в этом случае не сообразил, не почувствовал, что тут не бабская свара? Поговорить с ним? Однако нужно выяснить обстоятельства.

Я злился на Данилова: неужели не смог разобраться? Мудрый же командир. И на Лику. Подумаешь, лесная царица! Без году неделя на батарее, а из-за нее выживают Глашу, лиха хлебнувшую из всех крынок.

Барражировали истребители. Тренировочные полеты или тревога по линии воздушных сил? Случалось, для артиллерии тревогу не сообщали, а самолеты поднимали — когда вражеская авиация была за сотню и даже две сотни километров. Бомбили Мончегорск, а в Кандалакше поднимался полк «мигов» с готовностью броситься наперерез фашистским стервятникам. Это им не сорок первый год, когда они господствовали в воздухе!

Данилов проводил тренировку, используя полеты. Почему-то отрабатывал прямую наводку. Был недоволен орудийными расчетами.

— Цель поймана!

— Что ты поймал, Сотник? Ворону? Куда смотрит твоя пушка? Ты слышал задачу? Снять истребитель с семью звездочками!

Не понравилась мне тренировка, хотя я понимал ее необходимость. Мне всегда не нравилась команда «Огонь!» — по своим. А тут еще ловят героя — семь фашистов срезал истребитель. Он то медленно проходил над батареей, приветственно покачивая крыльями, то со свистом, чуть ли не касаясь воды, рассекал густой воздух над Онегой, а потом поднимался в небо и выделывал сложные петли высшего пилотажа.

Тренировка не только не понравилась по этой причине, но и показалась ненужной. Далеко в прошлом те времена, когда фашисты пикировали на батареи и атаки их можно было отбивать только прямой наводкой, поскольку ни дальномер, ни баллистический вычислитель, ни сложная схема прибора, синхронно передававшая отработанный азимут, угол возвышения, дистанционную трубку на орудии, не могли действовать при таких высотах.

Где и по каким целям думает Данилов вести огонь прямой наводкой? Понимал: выскажи я такое суждение — ох, влетело бы мне за демобилизационное настроение. Война идет, и все может случиться. Неизвестно, где будет дивизион завтра.

Комбат явно в азарт вошел. Мне только кивнул и продолжал со своего командного пункта распекать командиров орудий и наводчиков.

— Василенкова! Иди замени Куцака и покажи этому усатому кавалеру, как нужно ловить цель.

Хитрый цыган! Глаша освоила работу всех номеров орудия, кроме заряжающего — не по ее росту.

Но обычно очень послушная Глаша не тронулась с места, — будто не слышала, уставилась в шкалу прибора, не смотрела на подруг. Как же больно ранила ее несправедливость, если она пошла на такой протест!

Данилов понял свою промашку и, очень может быть, каким-то образом — он это умел — переиграл бы приказ: свел бы, например, к шутке. Но вмешался подхалим Унярха. Закричал:

— Василенкова! Кому сказано? Вы слышали приказ командира батареи?

Глаша легко выскочила на бруствер, но не побежала, как обычно, а медленно пошла к орудию, виляя бедрами, что совсем не свойственно ее походке.

— Бе-го-ом! — заверещал Унярха. Но Данилов вдруг осек его:

— Лейтенант Унярха! Командую я.

Я показал Данилову, что солидарен с Глашей: пошел следом за ней, чувствуя спиной взгляды прибористов, разведчиков, связистов — всех, кто был в центре позиции. Очень хотелось оглянуться — убедиться, что и она, «царица леса», смотрит. Пусть поймет.

Глаша властным жестом «смахнула» с сиденья Куцака. Фамилия у человека точно прозвище: полгода назад призванный, мужчина лет сорока, был он коротенький и кривоногий, но проворный, едва появившись на батарее, удивил всех — лихо станцевал под гармошку гапак, завершив танец проходом на руках.

Глаша заметила запутавшийся кабель и начала крутить ручку азимута в другую сторону так быстро, что нацеленный в зенит ствол свистел по ветру. Развернула пушку на 360° и сразу доложила:

— Цель поймана!

— Трубка двадцать! Огонь! — скомандовал командир орудия сержант Сотник.

Истребитель, заметив, что по нему «стреляют», поддержал игру. Он «атаковал» нас: проносился над батареей на бреющем полете с таким звоном, что закладывало уши.

Я вошел в орудийный котлован.

— Дай, Глаша, я вспомню старину.

Я считался лучшим наводчиком в то время, когда нас чуть ли не ежедневно бомбили и обстреливали из пулеметов.

Истребители удалились, а Данилов все еще «стрелял». В пустое небо. Теперь он тренировал дальномер и ПУАЗО. И снова высказывал неудовольствие.

Я понимал: нервничает и оттягивает разговор со мной. Но что ему это даст? Неужели рассчитывает, что по дороге на батарею я «завелся», а в стихии тренировки «выпущу порох»?

Наконец Данилов дал отбой и сам направился ко мне. Встретились на полдороге от КП к орудию, молча, не сговариваясь, пошли за позицию, за ограду; колючую проволоку снимают саперы, скручивают и вывозят. Проволока нужна для передовой.

Кажется, ни разу мы так долго не молчали. Я не знал, с чего начать, а он ждал. Наконец, без дипломатии, без Вступления, сказал прямо:

— Ты же справедливый человек, Саша.

Данилов повернулся ко мне, и смуглое лицо его нехорошо скривилось, ощетинились усики, между прочим рыжие, а глаза загорелись; огня в его цыганских очах все боялись, даже Кузаев, как-то сказал пожаловавшемуся на комбата Кумкову: «Если у Данилова запылали глаза — удирай, я тебе не помогу».

— Нет! Я несправедливый! Я не могу быть справедливым! Меня секли кнутом. И маму мою секли. И мужчины в таборе секли друг друга. Ты видел дуэль на кнутах? Засекали насмерть. Меня били в детском доме: цыган! А я после смерти мамы никого не могу ударить. Какой ты хочешь справедливости? «Полюби ближнего своего…» Праведник! Знаешь, что тебя называют праведником? Прости. — Огонь в его глазах погас, и он сказал вдруг совсем другим тоном, почти виновато: — Я не могу смотреть, когда дерутся свои.

— Из-за чего они? Что она сказала Глаше?

— Не знаю.

— Как же ты мог судить? Судья! — разозлился я. — «Не могу быть справедливым…» Тебе доверили сотню людей. Ты им начальник, отец, бог…

— Не читай мне мораль! Не хочу слушать! — Данилов даже крутнулся на пятке, махнул рукой, как косой, но огня из глаз не высек. — Я, может, сам себя наказал… считай — за несправедливость. Но я не хочу, чтобы они друг другу глаза выцарапали.

— Почему же ты не отослал эту… «царицу»?

— Павел, я понимаю твою любовь к старослужащим. Ты с ними сжился. Но что подумала бы о нас… о нашей справедливости, если тебе так хочется ее, новобранка, которая только осваивается? — Данилов задумался и заключил, явно переборов сомнения, разбуженные мной: — Нет, я поступил правильно! Командир и замполит меня поддержали. Не понимаю, почему ты трагедию делаешь? Наша ведь батарея, наши люди… На войне не выбирают, где я хочу…

— Ты забыл, что они с Катей с первого дня на этой батарее и что пережила Глаша. И вдруг из-за финки…

Назад Дальше