Зенит - Шамякин Иван Петрович 29 стр.


— Ты сам доказывал, что никакая она не финка.

— Жаль мне Глаши. Честная она.

— «Жаль, жаль»… Мне, думаешь, не жаль? Но так лучше, Павел. Потом ты поймешь. Не единственная это причина…

— Какая еще причина?

— Поживешь — узнаешь.

— Темнишь ты, Саша.

— Я — цыган! Я — цыган! — В глазах его снова вспыхнул огонь. — Мы мошенничали. Гадали. Крали…

— Что ты заводишься? Разошелся: я — цыган… Ты — человек! — Я тоже рассердился. — Ты — человек, черт возьми! Советский! И офицер Красной Армии!

Он послал меня… После чего возникла неловкость. Я испугался, что так и дружба может треснуть. Данилов тоже, наверное, почувствовал это и, отступая, примирительно сказал:

— Я прошу тебя. Не говори ты с ними. Ни с одной, ни с другой. Не трави им души. Приказа не отменишь.

Приказа не отменю — верно. Но все же мне хотелось выяснить, что же произошло, из-за чего началась ссора, вынудившая Глашу (никак не верилось, что на такое могла пойти Глаша) на одержимый поступок.

Я долго ходил вокруг батареи по бывшему лагерю. Мне трижды встретилась Таня Балашова. Весело козыряла, останавливала для разговора:

— Гуляете, товарищ младший лейтенант?

— Гуляю.

В следующий раз:

— А что у вас такой озабоченный вид?

— Думаю.

— Над чем?

— Над докладом.

— О международном положении?

— И о внутреннем.

— Я так люблю слушать ваши доклады.

Хитрая лисичка. Прищуренные глазки сверлят, кажется, как буравчики. Хочется ей поговорить со мной. И я знаю, она немало рассказала бы. Но эту балаболку лучше не трогать, ей только дай повод — она сочинит потом бог знает что. Может даже похвастаться, что за ней ухаживает комсорг.

— Балашова! Пришлите ко мне Иванистову.

— Финку?

— Она не финка!

— Не финка, не финка. Карелка. Красивая она, правда?

— Обыкновенная.

— Ой! От вас первого слышу. И я говорю: обыкновенная. А ребята… офицеры ходят вокруг нее как коты.

— Балашова! Разговорчики! Язычок у вас…

— Товарищ младший лейтенант! А разве я сказала что-то недозволенное?

— Сравнила…

— А что? Нельзя? — Притворщица, каких мало. — А я люблю котиков. Они такие мягкие, пушистые, ласковые. Когда мурлыкают, даже в сон клонит.

— Таня! Ты языку своему даешь отдых?

— Нет, Павел Иванович, не даю. А зачем ему отдыхать?

Не выдержал — засмеялся. Хитрость потрясающая. Типично женская. Использует любую промашку, чтобы пойти на сближение и потом похвастаться девчатам. Я ей — Таня, она — Павел Иванович. Еще немного — и она скажет мне «Павлик», как называют они меня за глаза. Ох, трудно это — руководить девушками!

— Балашова! Вы не забыли, что я сказал?

— А что?

— Бала-шо-о-ва!

— А-а, позвать Лику-Милику? Слушаюсь, товарищ младший лейтенант! — Руку к пилотке, крутнулась на каблучках, но недовольно передернула плечиками, словно толкнула меня.

Догадываюсь, что подумала: мол, «обыкновенная», а сам вызывает ее, красавицу эту. Болтушка не выдержит, чтобы не сочинить что-то по моему адресу. Иногда кажется: одна любовь в их головах. Чаще это радовало: вот она, сила жизни! Никакая война не может ее ослабить! Но нередко и раздражало: освоить элементарную политграмоту не могут, как та же Балашова, а насчет любви — профессор. Воспитывай их таких! Остерегай ради их же пользы!

На лагерном плацу возведен невысокий, на полметра от земли, помост. Для чего он предназначен? Мне в самом начале показалось — для покарания наших пленных. И я посоветовал Данилову сломать его, даже Тужникова убедил. Но Данилов не сломал: от местных жителей, некоторые из них работали в лагере, узнал, что на помосте не наказывали, вообще финские фашисты старались не демонстрировать свои преступления, на нем стояли лагерные начальники во время поверок и «парадов» пленных. На этих «парадах» пленных принуждали петь старые, дореволюционные, веселые, со свистом и гиканьем, солдатские песни, им специально обучали. Начальник лагеря служил во время первой мировой войны в русской армии и таким образом издевался над красноармейцами.

Я как-то заглянул на батарею под вечер и… был ошеломлен: на помосте танцевали под гармошку бойцы, парни и девушки. Хотел возмутиться. Но именно тогда Данилов и его замполит лейтенант Лукьянов рассказали о назначении помоста и о начальнике лагеря.

Я ходил вокруг помоста. За полдня избил ноги: с утра был на третьей, самой дальней, батарее, разозлился на заигрывания Ванды. Ходят слухи, сказала мне по секрету Женя, что у меня с Вандой давняя любовь. Вот фокусница! Знали бы, какой «любовью» я пылал, когда забирал ее от англичан!

На помост присесть не мог, убеждение, что на нем мучили людей, все же не развеялось. Лучше прилечь на выкошенную лужайку среди клумб; тоже своеобразное издевательство — такая ухоженность в лагере пленных: цветочки, дорожки…

Но ложиться на глазах у батареи… А Лика не шла. Я было испугался, что она не придет совсем. Что делать тогда? Наказать? Или смолчать? При всем желании выяснить причину ссоры и хотя бы для себя оправдать Глашу, я в то же время немного боялся разговора с Иванистовой. У нее тоже есть основания сказать горькие слова. Наконец она пришла. Козырнула небрежно:

— По вашему вызову…

Ни себя не назвала, ни ко мне не обратилась.

Молодого бойца нужно учить. Но до того ли тут — мелочь. Важнее — как начать разговор, чтобы получилось доверительно, искренне.

Она понурилась и не смотрела на меня. Я не видел ее глаз. Уже плохо. Так доверительности не жди.

Я хаки сел на край помоста: чтобы меньше армейского формализма.

— Лика, что случилось?

Она посмотрела на меня и — испугала: глаза ее не горели гневом, злостью, они были затуманены отчаяньем и болью.

— Из-за чего произошла эта позорная ссора?

И вдруг — о ужас! — Лика как подкошенная опустилась на землю. Я подскочил. Видят же с батареи!

— Что вы, Лика! Что с вами? Встаньте! Она закрыла лицо руками.

— Что вам нужно от меня? Что? Нужно сказать, что я шпионка? Так я скажу. Вам! Я — шпионка. Я — диверсантка. Я убила ее сестру. Я имею задание взорвать батарею… дивизион…

Я схватил ее за плечи, тряхнул:

— Что ты городишь, сумасшедшая? Кто так думает?

— Вы! Вы! И эта ваша любимая кошка. И ваш вежливенький капитан. Семь раз одно и то же: что я делала в Хельсинки? Чему нас учили?

Истерика. Обычная истерика. Видел я их, девичьи истерики. Выкидывают они не такое. Падали в обморок. Кто-то говорил, что в таких случаях помогает хорошая оплеуха. И у меня зачесалась рука дать ей пощечину. Но я схватил ее за плечи, попытался поднять и закричал, не думая, что могут услышать на позиции, зло закричал:

— Вста-ать, черт возьми! Я тебе не классная дама.

И ты передо мной истерики не закатывай! Подумаешь — пани! Царапнули ее! Глаше сердце прострелили! Душу! Об этом ты подумала? О собственной персоне много думаешь! А на других тебе наплевать. Царица леса! Солдатом становись! Солдатом! А не царицей.

Лика поднялась — то ли от рывка моего, то ли от слов. Теперь она не прятала глаз. И они посветлели. Она глянула на меня ошеломленно, удивленно. Потом мы долго смотрели друг другу в глаза.

Красивые губы ее выдали внутреннюю улыбку. Я в ответ улыбнулся открыто.

— Наставлять о правилах поведения? Или хватит?

— Спасибо вам!

— Лика! Ты же умная девушка. И вдруг такая глупость. Такая бабская истерика.

— Простите.

— Я прошу тебя: веди себя разумно. Что бы ни случилось. Я твой друг. Доверься мне…

— Рассказывать? — В глазах ее блеснул испуг.

— Не нужно. Все и так понятно.

— Спасибо.

Несколько дней Глашу не отсылали, и у меня появилась надежда, что Кузаев отменил свой приказ; у командира хватало мужества иногда «спускать на тормозах» приказы, принятые под горячую руку. Да и я успокоился. Где-то прав Данилов: не такое уж жестокое наказание — перевод на другую батарею своего же дивизиона. Находись батарея здесь, в городе, я вообще бы не думал о несправедливости наказания. Но батарея МЗА стояла километров за сто: прикрывала мост через реку Шую по железной дороге Петрозаводск — Суарви. Месяц назад, когда финны и немцы сильно огрызались, уцелевший там мост каждый день бомбили, как когда-то мост на Ковде. Теперь поутихло. Но жилось нашим в безлюдном — поселок полностью сожгли — лесном краю, вблизи финской границы неуютно и тяжело. Было, что даже продукты не завезли, и батарейцы два дня сидели на одних сухарях. Досталось интендантам, Кузаев кипел от возмущения.

Между прочим, не зная о переговорах, которые велись по секретным каналам, никто из нас, политработников, не мог дать ответ на бесконечные вопросы бойцов и офицеров: почему не вступаем в Финляндию? В Румынию, Венгрию, фашистские правительства которых втянули свои народы в гитлеровскую коалицию, вступили, румынская армия даже повернула свои штыки против гитлеровцев. А в Финляндию не вступаем. Говорят, финны прекратили военные действия. Но разве можно верить тем, кто так вероломно, порвав договор, напал на нас в союзе с Гитлером? Я принимал сталинские слова: гитлеры, как и танеры, руци, антонеску, хорци, приходят и уходят, а народ остается. Разумом принимал. А сердце не могло простить смерть Лиды, Кати, смерти друзей, погибших в Мурманске, Кандалакше, Африканде, Ковде, смерти многих тысяч советских людей, что полегли в суровом северном краю на полуторатысячекилометровом Карельском фронте.

Во время моей беседы на первой батарее Глаша как раз и спросила: почему наши армии остановились на финской границе? И я видел, с каким напряжением и тревогой смотрела на меня Иванистова, ожидая ответа. Никаких инструкций не давали, но я угадал замысел Главнокомандующего и смело, как великий стратег, ответил: «Мы ставим задачу: вывести Финляндию из войны без лишних жертв».

Как она просветлела, Лика! Но меня особенно порадовало, что и Глаша приняла ответ естественно — не помрачнела, не опровергла. Разве не мудро — остановить войну без лишних жертв с обеих сторон?

6

О высылке Глаши мне сообщила Женя Игнатьева. Пришла с МЗА машина, и передали на первую: Василенкову в штаб с вещами. Заглушенный протест мой проснулся. Но как я мог его выявить? Кому высказать? Теперь уж явно никто не отменит приказа. С другим намерением пришел к Тужникову.

— Позвольте съездить на МЗА.

— Хочешь проводить свою симпатию?

— Что вы, товарищ майор! Симпатия, симпатия… Все они — мои симпатии.

— Не обижайся. Я в хорошем смысле. Мне как раз нравится твоя забота о девушках. А Качеряна нужно навестить. И тебе, и нам. Мы с командиром намереваемся быть там в следующий понедельник. Будешь нашим разведчиком. О нашем приезде не говори. Хотя где ты выдержишь, добрая душа! Но партийную и комсомольскую работу подтяни. А то Качерян политик знаешь какой! Да и земляк твой Яровец поговорить любит, а протоколы собраний — уши вянут, когда читаешь. Найди ему там грамотную комсомолку. К нашему с Кузаевым приезду поработай засучив рукава. Пусть не чувствуют свою оторванность. Мы тут прохлаждаемся, а им горячо было, недавно поутихло. Когда финны подняли руки.

— Не подняли еще.

— Считай, подняли.

Не думал, что Тужников так легко согласится, да еще хорошо отзовется о моей работе. Редко он хвалил.

А Колбенко снова обиделся, что я с ним не посоветовался:

— Свиненок ты, Павел. — Но через минуту начал давать практические советы, не наставления — сделай то-то и то-то, как приказывал замполит, а именно советы — что нужно людям в такой дали и в одиночестве: — Библиотеку только пополнили, забери все новинки. У Кума на складе штук пять приемников трофейных стоит. Забери лучший, батарейный. Пусть слушают. А то Кум готов сгноить, лишь бы никому не отдать. Вот кулацкая психология!

За приемником пришлось обращаться к замполиту. И снова Тужников удивил неожиданной щедростью:

— Бери мой. Проверенный.

Я нес со склада коробку для приемника, когда увидел Глашу. Она сидела на лавочке перед штабом. В шинели. Рядом стоял полный вещевой мешок, у девчат всегда больше вещей, чем у мужчин. Согбенная фигурка ее показалась мне понурой и одинокой среди приштабной суеты. Прошли два офицера. Глаша не подхватилась поприветствовать. Они оглянулись, но не подняли ее. Это были офицеры из прожекторной роты, они не знали Глашу и, понял я, посчитали девушку одной из тех, кого демобилизовывают по определенной причине, так что поздно учить ее военной дисциплине.

От этого мне особенно обидно стало за Глашу. Ее унылая фигура резанула сердце. Я не мог подойти к ней со своей нелепой коробкой из-под американского бекона. Я обошел стороной, незаметно прошмыгнул в здание и направился к Муравьеву.

— Иван Иванович, поговорите вы с Василенковой, чтобы она не думала, не чувствовала себя наказанной. Несправедливо. Скажите, что кормить людей на такой далекой батарее, на боевой позиции — почетно…

— Хорошо, голубчик. Найду что сказать.

Да, только он, педагог, может найти слова — искренние, доверительные, отцовские.

Действительно, когда я запаковал приемник, книги и вышел, Глаша, сбросив шинель, прогуливалась по дорожке под окнами штаба. Явно — своеобразная демонстрация. Но в облике ее исчезла тоска и понурость.

Я поздоровался первым, по-граждански:

— Здравствуй, Глаша.

Она ответила подчеркнуто по-армейски — вызов, может, даже ирония:

— Здравия желаю, товарищ младший лейтенант!

— Я еду с тобой.

— Зачем? — удивилась она.

— Тебе не хочется, чтобы я ехал? Опустила глаза, подумала, честно призналась:

— Хочется.

— Я там буду дней пять.

Еще больше посветлело ее лицо. В отличие от своей сестры-покойницы Глаша нелегко сходилась с новыми людьми, потому и с теми, с кем сжилась, кто стал друзьями, братьями, сестрами, расставалась мучительно.

На батарее МЗА, всегда стоявшей далеко от других батарей, она могла знать разве что одного человека — бывшего командира орудия на первой, теперешнего командира взвода на МЗА старшину Асадчука. Естественно, девушку взбодрило, что целых пять дней я буду рядом.

Кузов трехтонки был заполнен ящиками со снарядами, а на них — гора мешков с мукой, крупами, сахаром, ящики с консервами.

Колбенко, провожавший меня, мрачно покачал головой:

— Пороховая бочка.

До войны мы учили инструкции, запрещавшие перевозить людей вместе с боеприпасами. Но на войне инструкций держались разве что на Урале. На фронте все ездили на снарядах, на бомбах, на минах. Что свои снаряды в кузове, когда вражеские рвутся рядом, над тобой и под тобой! Снаряды меня не тревожили. Мешки. Придется втиснуться и лежать между ними, сидеть рискованно. На такой высоте, по такой дороге хоть привязывай себя, как привязаны мешки, а то слететь недолго на ухабе.

С МЗА приехал лейтенант Старовойтов, безусый юноша, три месяца как из училища. Но парень довольно самоуверенный, что я заметил еще в Ковде и особенно на барже. Даже на нас, старых, но младших по званию, смотрел сверху вниз. Очень был недоволен, что на барже не он, а я сбил «юнкерса», но и боялся: сам он и его разведчики, разомлевшие от жары, проспали.

Поздоровался Старовойтов со мной дружески, однако насторожился, узнав, что должен везти не только повара, но и комсорга дивизиона. Я отвел его в сторону:

— Слушай, Виталий, может, девушку посадам в кабину?

У него глаза полезли на лоб.

— Ты что?! — Не мог и мысли допустить, что ему, лейтенанту, надо уступить место младшему сержанту.

Убедить его невозможно, понял я. Можно сказать Колбенко, и тот его загонит на мешки, парторг с такими умеет говорить. Но это усложнит мои отношения с лейтенантом, да и против Глаши он может настроиться, а ей служить и под его командой. Не хватало ей еще неприязни одного из офицеров батареи.

Глаша забросила в кузов свой мешок и примерялась, как забраться самой.

Константин Афанасьевич взял ее за плечо:

— Становись на мою руку, дочка, — и легко, как маленькую, подбросил в кузов. Оттуда она подала руку мне и неожиданно засмеялась:

— Отяжелел ты, комсорг, от ДП.

Парторг на ее «ты» не обратил внимание, а Старовойтова подобная фамильярность со мной явно огорошила. Грязненькая усмешечка скривила его губы. Я понял, что он подумал. Дурачок безусый! Когда и кто успел отучить его от нормальных человеческих отношений?

Кончался август. Карельские березы и осины сбрасывали первую листву. День был холодный, ветреный. Навстречу машине летели неприветливые, не наши — чужие, финские — облака, темные, рваные. Начал сечь дождь.

Назад Дальше