Потом она позвонила Виктору, и он прилетел еще до окончания рабочего дня. До поздней ночи вспоминали военные приключения, друзей.
Через некоторое время Масловские приехали к нам в Минск.
Валя и Глаша с первой встречи не сошлись. В жене моей жила еще настороженность к девчатам, со мной воевавшим, моим воспитанницам, а насчет моих воспитательных способностей она иронизировала вплоть до их университетского признания.
Масловских Валя принимала с подчеркнутой вежливостью, но о Глаше сказала: «Очень уж остра на язык». Не верила, что в дивизионе она была совсем другая — до последней нашей поездки, когда за короткое время мы столько раз смотрели смерти в лицо, так близко к ней Глаша, наверное, ни разу не была, а я разве что в самом начале войны да в конце ее — на Одере.
А потом они подружились, Глаша и Валя, — водой не разлить. В один из наших приездов в Москву, когда, не устроившись в гостиницу, мы остановились у Масловских. Пока Виктор устанавливал внешнеэкономические связи, а я заседал на симпозиуме историков социалистических стран, жены готовили нам «царский ужин». Что их сблизило, сами они не могли объяснить. «Психологическая совместимость», — смеялась Глаша. «Дети», — проще определила моя спутница жизни. Тогда, через целых двенадцать лет после Вити, у Масловских появилась Аленка. А у нас Марина ходила в третий класс и пятилетний карапуз Андрей «помогал» мне писать докторскую.
Масловские — и в этом немалая заслуга Глаши — отыскали и бывших зенитчиков, и танкистов, с которыми Виктор дошел до Берлина, устраивали встречи едва ли не каждые пять лет, начиная с пятнадцатилетия Победы. Между прочим, позднее их активным помощником стал… Тужников. Полковник в отставке. Меня каждый раз удивляло, как он, властолюбивый и тщеславный, терпел Глашины издевки. А она не упускала случая проехаться по нему. Виктор и я журили ее. Но я помнил Глашину интерпретацию их первой послевоенной встречи:
«Это был первый прием, на который клерка Масловского пригласили с женой. Я ошалела от счастья — стыдно признаться. И млела от страха за свой бедненький гардероб. Три дня летала по комиссионкам. И за свою трехмесячную учительскую зарплату купила — не боярское ли еще? — платье. Дикая древность! Короче, нарядилась, как последняя дурочка. Пришла туда и сразу поняла это. Оцепенела и онемела. Сгоняла зло на Масловском. Но он налаживал контакты. Ох, были бы ему «контакты», не подвернись Тужников. Я сразу узнала его, но еще больше испугалась за свой наряд… точно на батарее предстала перед ним в таком платье. А потом Виктор подвел меня к нему. И тут зло меня взяло. Даже лихорадить начало: из-за него мог погибнуть Витька! Осушила целый бокал вина… И меня понесло. Откуда что взялось! Он не знал куда деваться…»
«Черт знает что! — серьезно дополнял Виктор. — Я услышал — ужаснулся: напилась жена, чего доброго, устроит скандал. Пришла, называется, на прием! Горит моя дипломатическая карьера».
Я представлял Тужникова и смеялся. Вместе со мной хохотал Витька-младший.
А вот что рассказывала Глаша о приемах лет через двадцать, когда Виктор занимал уже довольно высокий пост:
«Осточертели мне эти приемы. Но позабавиться на них могу, научилась. Посмеяться в душе над такими, какой сама когда-то была, над их нарядами. Обвешаются золотом и выставляются друг перед другом, дуры. Ох, бабы, бабы! А я оденусь под вологодскую тетку: сарафанчик простенький, косыночка… Иностранцев не удивишь — они все видели. А наших шокировало. Они фыркали, мужей настраивали выговорить Масловскому. Знакомых приучила. А незнакомые игнорируют меня, на общение не идут. А мне и нужно это. Пока мой эксперт подступается к будущим контактам, я делаю вид одинокой, забытой мужем, ни с кем не знакомой и перехожу от одной группы к другой. Меня жалеют, сочувствуют. А я наставлю уши и слушаю: кто, как, за что перемывает кости ближнему своему. И иностранцев слушаю, которые с английским. Им в голову не влазит, что такая простая баба понимает их язык. Когда что-то интересное, я начинаю нажимать на бутерброды с такой жадностью, будто ничего для меня, кроме жратвы, не существует! Пусть, дураки, думают обо мне чем похуже…»
«Глаша! Не плети. Подумаешь, разведчица нашлась!» — прерывал жену Виктор.
«А что? Разве не подбрасывала тебе нужные сведения?»
«Ну, подбросила один раз… мелочь».
«Мелочь? Наглец ты, Виктор!»
«Слушай, Глаша, а где ты английский выучила?»
«Когда Масловский учился в ИМО[7], я за него все задания выполняла».
«Ну и ну! Эта женщина доконает меня! И ты веришь, Павел?»
«Павел еще на батарее верил мне».
«А я не верил?»
«Ты хитрый кот, Витька. Ты сметанку слизываешь тайно».
«Поехала баба в Вологду! Не слушай ее, Павел. Она тебе наговорит сорок бочек».
«О, если бы я все рассказала! Сто томов можно написать. Приведи, Павел, того писателя, с которым заходил. Подброшу ему материалец».
«Дай, Павел, ей персонального романиста. Вот выдадут сочинение!»
Надолго осталось ощущение особенной радости от встреч с этими друзьями. С Виктором и Глашей было просто, весело, интересно. Экономист рассказывал много такого, да чего я, историк, не доходил сам и что потом как-то косвенно отражалось в моих научных работах: рецензенты отмечали свежесть мыслей, неожиданность проблемных постановок и выводов. Иногда, правда, доставалось и по лысине.
…Внучки хорошо намяли деду спину, пока бабушка рассказывала московской подруге про их штучки. Валя не дает мне поднимать их обеих, а для малышек самое большое наслаждение оседлать оба дедовых плеча, и я доволен, что они не ревнуют друг к другу.
Михалинка всегда умеет перехитрить Вику и не любит, когда сестра ластится к ней. Но, сидя на моем плече, сама тянется поцеловать «ягненочка», как называет Марина свою тихую и ласковую дочь. Было однажды, что беседа Вали с Глашей стоила двенадцать рублей. Бережливая жена моя переживала: «Почему ты не остановил?»
— Разоришься, Валентина Петровна.
— До свидания, Глаша. Вырывает трубку твои комсорг.
— Слушаю, товарищ младший лейтенант.
— Глаша! Ты часто вспоминаешь тот день?
— Тот?
— Тот. Когда мы могли умереть. Сколько раз?
— Умирают один раз. Раньше не любила вспоминать…
Как гляну на Витьку, подумаю, что он мог не родиться… даже сердце застывало… А теперь вспоминаю. Нога часто болит. Раненая.
— Что я говорил тогда?
— Ты ругался, когда мы с лейтенантом напоролись на мины. Ну и ругался же ты! А я слушала и удивлялась: такой культурный человек… профессор…
— Не паясничай. Ты становишься похожей на Ванду.
— С Вандой меня не сравнивай. — Голос ее сделался на удивление серьезным. — А то я скажу такое о вашей Ванде, что расплавится провод от Москвы до Минска.
Не понимаю, что она имеет к Ванде. После возвращения в дивизион в Петрозаводске Ванда, может, всего разок заглянула на «свою» батарею, с которой мы ее когда-то так быстренько сплавили. И встреча с Глашей была сестринская — точно знаю.
Неужели ревнует к Виктору за совместное «дезертирство»? Не может простить, что Ванда подбила ее мужа на безумный риск за три недели до Победы?
У Масловских за столом, когда я вспоминал о Ванде, разговор странно заминался. Раз, второй… И на встречи однополчан, организованные Виктором и Тужниковым, Ванда не являлась.
— Ты помнишь, что сказала, когда я пригрозил шоферу пистолетом?
— Что ты будешь мучиться всю жизнь, если убьешь человека. Я и вправду испугалась. За тебя.
— И что я ответил?
— Не помню.
— «Не знаю, от чего я буду мучиться. Знаю только: хватит мне мук». Так?
— Стоп, Павел! Стоп! Не гони. У тебя муки? Душевные? Что случилось?
Валя, выйдя из спальни в переднюю, где стоял телефон, наклонилась к трубке и сказала:
— У него забрали кафедру.
— И тебя это мучает? О несчастные мужчины! На сколько мы, бабы, мудрее вас. Ты хотел вечно руководить кафедрой?
— Валя упрощает. Кафедра — ерунда. Я разочаровался в учениках. А это тяжело. Все равно что разочароваться в собственных детях. Представь, что ты разочаровалась в Викторе-младшем…
— Ох, неужели так больно за учеников?
Нет, не было у меня мук. Моя послевоенная жизнь катилась точно хорошо отлаженная машина. Сталинский стипендиат в университете. Сразу после окончания его — аспирантура. Блистательная защита кандидатской диссертации на тему для 50-х годов новую, актуальную и мало еще исследованную — о деятельности партии по организации всенародной партизанской борьбы. Писал я, фронтовик, научную работу о партизанах как роман, как песню. Книга была оценена очень высоко для того времени. И с докторской, хотя, писалась она не так легко — трое детей, не затянул. Углубился в историю — рождение Республики, тема не новая, брались за нее и до меня, но в «культовские времена» больше затемнили, чем осветили. Я вытянул из архивов много малоизвестных фактов и объяснил их по-новому, с той объективностью, какой все больше требовала историческая наука.
Против монографии не выступили даже те, с кем полемизировал в оценке фактов, событий. Известный историк, мой учитель, издавший несколько работ на ту же тему, сам напросился в оппоненты. Признаюсь, немного встревожился, тем более что друг мой Михаил Петровский предсказывал: «Разнесет дед твою диссертацию. Он еще никому не позволил не согласиться с ним».
Дед при защите дал наивысшую оценку.
Петровский сказал на банкете:
«Ты в сорочке родился».
Тогда я и вспомнил тот день, когда за нами гонялся «мессершмитт», свое размышление над словами Старовойтова. После госпиталя Старовойтов пошел командиром МЗА во фронтовой полк противоздушной обороны и погиб при штурме Кенигсберга. О смерти его сообщили Глаше — видимо, только ее адрес нашли в кармане лейтенанта. У Глаши болел двухмесячный Витька, и мать ее, боясь, что похоронка на Виктора, прятала и не вскрывала конверт с полковым штемпелем до письма от Виктора — из госпиталя. Было это уже после Победы.
«В один день и радость, и горе, — рассказывала Глаша. — Мальчик мой слабенький после болезни, у меня пропало молоко. Плакала я как по брату. А много ли видела бедолагу? Раза три сестры свозили меня на каталке к нему в палату, в соседний барак, он сам попросил, сначала был в тяжелом состоянии. Потом повезли нас в разные тыловые госпитали, и я забыла о нем, лицо хорошо не помнила. Пока не прочитала похоронку. Тогда вспомнила. Каким он был после ранения. И в госпитале. Беспомощный, как ребенок. Ему хотелось ласки. По-моему, он был сирота».
Мне, комсоргу, стоило бы знать биографию молодого офицера, комсомольца. Я не помнил. И через много лет казнил себя за это. Долго искал Качеряна, командира батареи. Нашел. Нет, Старовойтов не сирота, наоборот, из многодетной семьи, городской, Качерян хорошо помнил.
…Подвыпив на банкете, добавив у меня дома Валиных настоек на травах, которыми она натирала детей, Миша Петровский развивал тезис о моем дьявольском везении:
«Ты всегда попадаешь в свежую струю».
Умная Валя деликатно заметила:
«Свежее нужно уметь почувствовать. Предугадать. Как погоду».
«Вот! — словно обрадовался лучший друг мой. — О том же я и говорю. У тебя — нюх. У тебя, Павел, нюх, прости, как у охотничьей собаки».
Валя смолчала, но я заметил, не понравилась ей «пьяная философия» человека, к которому она, между прочим, хорошо относилась до того.
В тот вечер, после ухода Петровского, Валя сказала:
«Он завидует тебе».
Сказала с разочарованием, с горечью. Я заспорил:
«Чему завидовать? Он на два года раньше защитился»
«Все равно завидует».
И с того дня относилась к Петровским, к нему, к ней, даже к детям, с критическим скепсисом. Меня это задевало, возможно, даже обижало, — если дружить, то должна быть полная искренность, — и я корил жену. Она принимала мои упреки, была подчеркнуто внимательной к Михаилу, гостеприимной, но я чувствовал: нет, не то, что было раньше.
У меня достаточно еще трезвости, чтобы понимать, что не могу я до глубокой старости или до последнего вздоха возглавлять кафедру. Я знаю положения и практику. Да и вся моя тридцатилетняя научная деятельность была направлена на то, чтобы подготовить смену. Себе. Своим коллегам. Я радовался открытию каждого талантливого человека. С горением руководил кандидатской, консультировал докторскую той же Марии Романовны Титовец. Не принял ее племянника Геннадия Барашку? Но таких, бесталанных, но нагло лезущих в науку с помощью отцов, теток, дядей, всегда не принимал.
Кафедра — ерунда… Нет, сказал я Глаше неправду.
Глупость сказал. Не мыслю существования без работы и не представляю жизнь свою без ежедневных встреч с коллегами, без студенческой аудитории, без того особого волнения, с каким каждый раз появляюсь перед ними, разными — любознательными, старательными и ленивыми, но одинаково дорогими — за их молодость, за их будущее, за то, что они продолжат начатое нами, совершат то, что мы не успели совершить — не смогли или не хватило времени. Я люблю их, молодых, разных — лохматых, постриженных, в мини-, макси-юбках, в джинсах, с историей в голове и без истории, «с царем» и «без царя». Кому сколько дано природой, родителями. Я верю в их будущее. Я — оптимист. Хотя происходящее в мире и пугает меня. Услышав дурацкую шутку президента: «Бомбардировка начинается через пять минут», я долго жил со страхом — за Вику и Мику, за детей моих, за студентов, да и за весь род человеческий.
На кафедре царило спокойствие, мир и лад, хорошие, дружеские отношения. Или, может, мне только казалось, ибо я хотел и добивался этого? Я не видел подводного течения?
Страсти разгорелись, когда кто-то выше — кто? ректор? партком? — решил, что я больше не перевыбираюсь. Постарел? Износился? В былые времена редко так решали судьбу человека, имевшего признание в своей области. Профессора умирали на кафедре.
Все началось так, как предсказала в день смерти Индиры Ганди проницательная и безжалостная — к себе, коллегам и даже ко мне — Софья Петровна.
Молодой жеребчик Барашка, проявив невиданную до того расторопность и прыть, с помощью старого политикана Петровского втянул в «игру» Марью. И тихая книжница, никогда, казалось, не интересовавшаяся организационными делами, вдруг взбрыкнула. Выходит, и в ней жила жажда власти? Но большинство членов кафедры понимали, что заведующая из нее выйдет никудышная, что фактическим руководителем станет Барашка. Были у него приверженцы из молодых, но вообще над возможностью такой ситуации иронизировали, называли «вариантом «Тетка». Не только Софья Петровна, но и другие подбивали меня сходить к ректору, в партком и рассказать о «варианте». Я не мог пойти. Что я мог сказать против Марии Романовны? Доказывать, что вместо нее будет руководить племянник? А мы где, члены кафедры, коммунисты? — имеет право спросить любой умный руководитель. И вообще — профессор жалуется на ученика.
Пошла Софья Петровна. Мне не сказала — Вале проговорилась. И тогда в списке претендентов на замещение должности появилась кандидатура со стороны — молодой доктор наук Выхода Семен Герасимович, из «чужого» института. Семен — мой ученик, я руководил его кандидатской диссертацией. Барашка сразу скумекал, что «вариант «Тетка» горит, и сделал вывод, что это мой ход конем: притянул своего человека. И снова-таки, разве я мог объяснить, что даже не встречался с Семеном. Вышло бы, оправдываюсь: не я, мол.
Столбик кипения поднялся до критической черты. Даже я начал ощущать бурление страстей. Кафедра раскололась не на две — на три части. Большинство — за Выходу. Кандидатура верная! Но мотивы поддержки «чужака» были разные: искренние сторонники мои считали, что этим поддержат меня. Та же Раиса Сергеевна, жена высокого руководителя, сказала мне комплимент:
«Вы мудрый человек, Павел Иванович».
Простая логика: коль ты уж не можешь выдвинуть себя, то выдвини ученика своего или «тетку». Но я не выдвигал ни того, ни другого.