Эшби - Гийота Пьер 3 стр.


Я тщательно, несколько раз, обыскал все комнаты, и никто этого не заметил. Мне нравилась эта работа, я вслушивался в стук своего сердца, в шум выдвигаемых ящиков, в скрежет ключей в замке. Я знал особенности каждого комода, я научился воссоздавать изначальный беспорядок в шкафах.

Однажды вечером, через несколько дней после возвращения из Нанта я решил остаться дома один: Аньес, горничная, весь день пела в кухне, потом голос ее смолк; я испытывал какое-то нездоровое влечение к этой пышнотелой молодой служанке с тонкими светлыми волосами и резковато-нежным голосом — я сильно сомневался в ее девственности.

Снедаемый любопытством и немного — желанием, я проник в ее комнату.

На туалетном столике стояли склянки с лаком и пудрой. Я никогда не замечал на ее лице следов косметики, от нее не пахло духами.

На спинке стула, стоящего у зеркала, висел лифчик, я снял его, погладил, поднес к губам. Открыв шкаф, я окунул ладони в складки тонкого белья; ящики были пусты. Где она хранит деньги и побрякушки? Должно быть, в сумочке: она висит на ручке окна, я открываю ее, просовываю ладонь, вскрикиваю и вынимаю из пахучей тьмы палец, проколотый заколкой для волос. Внезапно со стороны постели доносится какой-то шум. Я поворачиваю голову: на белой смятой простыне трепещут два нагих тела: Аньес в объятиях молодого механика (аккуратно сложенная блуза с пятнами машинного масла лежит на зеленом кресле).

Ошалевшие, они прячут лица и тщетно пытаются укрыться сползшей на пол простыней. Я отступаю к окну, они потешно дрыгают ногами. Механик, схватив одежду, выбегает вон.

Аньес закрывает груди простыней, но я помню их упругость и объем.

— Теперь ты все видел, — говорит она мне.

***БАБУШКА

Он всегда называл меня «бабуля». Любил меня, как мать. Он боялся мадмуазель Фулальба, но мог и дать ей отпор, а иногда даже наброситься на нее с кулаками.

Но это странное, наводящее ужас существо умело зачаровать его.

Он никогда не заговаривал ни об отце, ни о матери.

Он очень рано объяснил для себя причину их вечного отсутствия.

То, что он не говорил об этом, трогало меня до слез.

Он любил риск, не интересовался обычными профессиями, его притягивали приключения: жизнь, как ремесло; для большинства самое важное — договориться с жизнью, как можно скорее спрятаться, отгородиться от нее максимальным количеством условностей.

Я не научилась сопротивляться, моя юность была отравлена мадмуазель Фулальба, я трепетала от ее ледяного взгляда, кровь приливала к моему лицу, едва ее хриплый голос разрывал тишину комнаты. Я, как дурочка, жила, не считаясь с собой. Роже стал моей первой пробой, первым поступком свободной женщины, первым ребенком.

Поступив в шестнадцать лет в колледж, он три года спустя закончил его первым по французскому и географии. Там с ним ничего не приключилось, Святые Отцы считали, что у него покладистый характер.

— Он далеко пойдет, — говорили они.

Мадмуазель Фулальба унаследовала от младшего брата огромное состояние. Она оставила меня и увезла с собой Роже.

В один осенний вечер она забрала его из колледжа и взяла два билета до Парижа. Пока она в бухгалтерии оплачивала начавшийся триместр, он позвонил мне: «Я должен подчиниться ей, — сказал он, — вы были для меня настоящей матерью, я никогда вас не забуду».

Не могу выразить словами всю мою любовь к нему. После первых его слов я разрыдалась.

Она мне отомстила.

***РОЖЕ

— У тебя не было счастливого детства, — сказала она, поднимая пальцами штору, за которой блестели мостовые города и крыши мчащихся по ним машин, — теперь я очень, очень богата. Твои предки были моряками, мы все любим море. Мы построим яхту. Когда она будет готова, мы поплывем в Ирландию, во владения моего брата, мы будем там жить, ты сможешь путешествовать, плавать, куда захочешь. А пока ты сам будешь зарабатывать себе на жизнь.

Она медленно пошла к двери, по дороге потрепав меня по щеке. Яркий солнечный луч, как лезвие серпа, раскроил ее спину сверху донизу.

Я нашел место учителя в семье баронессы из XVII округа; сестре моего маленького ученика было шестнадцать лет, мы часто вместе выходили в город; мы расставались на площади Бастилии, там, у ограды карусели, я ее находил поутру в объятиях местного хулигана. Днем она снова становилась пай-девочкой из хорошей семьи.

Я слушал в Сорбонне лекции по философии, но большую часть дня я проводил, гуляя по Парижу или читая в парковых павильонах. Когда уставал, спускался в метро. Ночью я находил развлечения на Рынке.

Я встречался с Бригиттой у метро Сен-Мишель, мы шли по бульвару до Обсерватории, она рассказывала о своих ссорах с матерью, я молчал; мы сворачивали к Сене, в таверне Дворца я угощал ее пивом, потом мы снова спускались в метро и ехали до Бастилии.

Я поцеловал ее в первый раз под скрежет колес тормозящей машины, в сиянии фар я обнял ее за плечи, чтобы уберечь от опасности.

Одним декабрьским вечером она пришла в маленькую комнатку, которую я снимал в отеле, она плакала, умоляла, приказывала мне овладеть ею, легла на мою кровать, отказывалась уйти.

Вы целуете девушку, она воображает, что вы в нее влюблены, обожаете ее, считаете единственной.

Она мстит, говорит, что я ее изнасиловал, баронесса выгоняет меня, я остаюсь без средств.

Я встретил Валентина.

Он нашел место рассыльного в ателье готового платья и въехал в литературу на велосипеде.

Каждое утро я иду туда, где город кажется плывущим, но это не город плывет, а река. Каждое утро один и тот же старик, жестикулируя, как автомат, выводит меня из неизменного забытья. Не задерживаясь у булочных, я иду к строительным площадкам за последним городским мостом. Я стыжусь своих грязных ботинок, небритых щек; рассуждая вслух, я ищу сухое место на скамейке, и солнце взбирается на деревья и желтые фасады города. Я иду дальше; при виде ночлежки я вспоминаю о колледже: там, объятый страхом, я уснул бы, как дикий зверь, до вечера, до молитвы к Святому Причастию.

Это — не Приключение, но то, что ему предшествует: неминуемый ужас, необходимое одиночество, подъемлющее ладони к лицу.

Мне двадцать лет, этим вечером мне нечего есть, и завтра — тоже. Я буду идти всю ночь, ужасаясь все нарастающей коросте грязи на моих ладонях.

В огнях светофоров светятся проститутки.

Однажды февральской ночью, после двух месяцев нищеты, я упал в обморок на мостовой у Рынка.

Придя в чувство, я обнаружил, что лежу на скамейке в кафе; надо мной склонялись красномордые мясники в окровавленных фартуках. Я выпил рому, женская рука приподняла мой затылок, другая вытерла меня полотенцем — я упал лицом на землю, покрытую рыбьей требухой.

Женщина сказала:

— Я отведу его к себе. Бедный мальчик!

Я закрываю глаза, меня поднимают чьи-то сильные руки.

Десять дней я жил в ее квартире; чтобы составить мне компанию, она пригласила своего кузена из Шавиля. Она занималась малопочтенным ремеслом на улице Сен-Дени и возвращалась только под утро. Кузена звали Робер, он был немного придурковат, но умел читать; Марсель покупала нам романы по четыре су, и, благодаря ангельскому голосу Робера, я познакомился с новой литературой.

Она выходила после полудня и перед уходом готовила нам ужин, но иногда к семи вечера она возвращалась, и тогда мы сопровождали ее на улицу.

Я понемногу пришел в себя; я дал знать Дональбайну, чтобы он как можно скорее нашел для меня уроки; он пришел навестить меня: мне достались уроки французского для сына декоратора на бульваре Сен-Жермен.

Дональбайн не упрекнул меня за то, что я так долго не подавал о себе известий, он знал, что это всего лишь игра; познакомившись с Марсель, он пригласил ее в театр, на «Адскую машину» Кокто; мы представляли собой очень приятную группу.

— Она кончит свои дни в монастыре, — говорил Валентин о Марсель.

Он как раз закончил роман о своем деревенском детстве.

Робер уехал в Шавиль, я вернулся в свою комнату в отеле, я каждый вечер видел Марсель — проходя по улице Лувра, я делал крюк через Сен-Дени, и находил ее там — в юбке с разрезами, окруженную излишне целомудренными студентами, которым созерцание красавиц с Сен-Дени давало необходимое возбуждение для краткой мастурбации перед сном.

Дональбайн работал на бульваре Распай, мы завтракали вместе у «Генриетты».

Там он и познакомил меня со своим товарищем по колледжу, Аурелианом, а также с Ниной и Жюльеном.

***БАБУШКА

Он приезжал только раз в год, на Пасху. Он сильно похудел, его молчание пугало, я встречалась с ним только за столом; на мои расспросы о парижской жизни и о работе он отвечал рассеяно, впадая в ярость, когда я была излишне настойчива.

Он подолгу, с книгой в кармане, пропадал в окрестных полях.

Я не получала никаких известий от Фулальба.

Не знаю, к чему как раз в это время мне приснилось, что она, вся в белом, улыбаясь, выходит из столичной церкви под руку с одиноким морским волком.

За несколько дней до своего отъезда он сел в автобус до Решаренжа и вернулся только вечером на следующий день.

Он сказал мне, что ездил навестить свою подружку в Ардеше, что провел там два незабываемых дня и объелся ставридой. Ее звали Нина. Младшие Шевелюры все выпытывали у него, кто она, но, поскольку она была родом из Решаренжа, они, без сомнения, знать ее не могли.

Они встретили его, привели к себе, окружили вниманием, поправили узел его галстука, постригли его. Он целиком сдался на их милость. Он жалел, что у него нет ни сестер, ни кузин.

Иногда, после долгого молчания, он протяжно вздыхал и улыбался некоему призраку, видимому только ему. Он любил раскрывать мне душу, когда я его об этом не просила. Он ненавидел расспросы.

Накануне отъезда он признался мне, что влюблен. Был вечер, сидя под мирабелью, я читала «Жития святых»; я слышала, как он сходит на первый этаж, двигает мебель, открывает шкафы; потом он высунулся в окно; я подумала: как он похож на свою мать!

— Я укладываю чемодан, — прокричал он мне, — и не могу найти синюю рубашку…

— Она еще в бельевой корзине, я поглажу ее после ужина!

Он спустился и сел рядом со мной, легкий ветерок шевелил листья мирабели и белье, развешанное над салатом.

Он заговорил со мной, я положила книгу на колени, удерживая страницу указательным пальцем.

— Завтра я сяду на семичасовой автобус, поезд отходит от Решаренжа в одиннадцать, я хотел бы еще напоследок встретиться с Ниной, это будет для меня не так грустно… — Он умолк; эти последние слова он произнес с буржуазным равнодушием, со светской непринужденностью, которой я прежде в нем не замечала. Но сразу вслед за ними его рот раздулся, губы приоткрылись, я поняла, что он хочет говорить, должен говорить, я сидела неподвижно, не проронив ни слова; он продолжал: — …У нее богатое воображение, она обожает рассказывать истории, сочинять волшебные сказки, она сочинила на ходу сказку о коте, принце и волшебном ковре. А еще у нее очень красивый голос…

Он замолчал, не договорив.

— Она — очень хороший товарищ…

С веток мирабели слетела тишина, Роже смотрит на меня, словно желая во мне увериться — так трогают ногой доски старого моста, перед тем, как ступить на него.

Внезапно отвернув в сторону лицо, он проговорил тихо и очень быстро, чертя носком ботинка по песку:

— Бабушка, мне кажется, что я влюблен.

Повернув ко мне лицо, он изобразил на нем подобие улыбки и застыл в ожидании.

Мы собрали чемодан, потом, после полудня, рука об руку прогуливались в саду, он говорил о ней с воодушевлением, я никогда не видела его таким разгоряченным; быть может, в первый раз я видела его счастливым или, по крайней мере, переполненным чувствами.

Его пыл, его молчание скрывали необычный страх перед жизнью; он оставался ребенком и не мог выйти из детства, Он любил свободу, а не одиночество; он не был мизантропом, но боялся мира взрослых, боялся в один прекрасный день оказаться хозяином себя, своей судьбы, своего здоровья.

Ему надо было без конца влюбляться, и всякий раз — страстно; разочарование, как демон, подстерегало его повсюду; стоило ему на время лишиться любви, перед ним раскрывалась бездна небытия и высасывала из него всю энергию. Лишь страсть могла поддерживать его на плаву.

Но в тот вечер безграничная любовь защищала его от мира, не позволяя увидеть окружающее в его истинном свете.

***РОЖЕ

Иногда в Париже, преимущественно по утрам, я думал о самоубийстве.

С пугающей ясностью я рассекаю мыслью мое тело, мой разум, походя разрушая их, я преисполнен ярости, анализируя себя до крайности, до безумия, беспристрастно рассматривая свои способности и привычки; одну за другой, я высмеиваю свои привязанности, рушу все песчаные замки моего детства: я никого не люблю, да и не могу любить.

Моя безмерная гордыня мне отвратительна, как воскресный пирог: отныне ничто меня не держит и я не дорожу ничем.

Тогда я бросаюсь на кровать, прижимаю ко рту подушку, чтобы сдержать крик, изливаю в одно утро все скопившиеся во мне слезы; к полудню я отправляюсь обедать, только еда на время возвращает мне ощущение безопасности, и я тупо, как животное, жду часов завтрака, обеда, ужина — в раскаленной пустыне дня лишь они, как оазисы, возвышаются над унылой равниной.

По ночам я возвращаюсь к себе как можно позже, страшась тишины моей комнаты и населяющих ее вещей.

Утро возвращает привкус безнадежности.

Я встретил ее впервые в ресторанчике на Монпарнасе.

Однажды вечером Дональбайн затащил меня к «Генриетте», где его ждали друзья, рассевшись за круглым столом под давно остановившимися крестьянскими часами. Весь вечер она слушала, ни разу не раскрыв рта.

Мы вышли, и я заметил, как Аурелиан обнял ее за талию.

Мы прошли по бульвару Монпарнас до «Клозри де лила», я хотел уйти, но Валентин с друзьями меня отговорили; взглянув на профиль Нины, я испытал щемящую грусть; я сказал, что хочу спать, пожал руки, сговорился встретиться с Валентином, и тут Нина взяла меня под руку:

— А если я вас попрошу, вы останетесь? — Да.

Карета скорой помощи на выезде из Нотр-Дам-де-Шам, или треск светофора, или соприкосновение наших ладоней воскресили во мне воспоминание об Анне, маленькой английской утопленнице.

Несколько мгновений спустя мы уже сидели на жестких скамьях синематеки, поглощенные «Героической кермессой»[1]. Несколько раз, повернувшись к Нине, я замечал, что она тоже на меня смотрит, наши глаза встречались, и мы улыбались друг другу. Удручающе скучный, не раз виденный фильм казался мне новым: куча новаций, богатые декорации, великие актеры — и камера в руках школяра.

После фильма — традиционная кружка пива в «Капуладе», Нина по-прежнему молчит, мы с Аурелианом ведем нескончаемый разговор о приключениях и путешествиях.

С этого вечера мы с ним встречались каждый день.

Я быстро забыл Нину. Но когда Аурелиан сказал, что они были любовниками, что-то во мне шевельнулось.

Перед Пасхой я часто видел их вместе, и мое безразличие понемногу таяло от встречи с ее ладонью, от слова, от улыбки, предназначенных мне одному; всякий раз, когда без четверти час он целовал ее перед тем, как втолкнуть в последний поезд метро, я искренне страдал и до самой моей двери Аурелиан тщетно пытался вырвать из меня хотя бы слово.

В кино я садился между ними; в кафе я не мог вынести их показной близости и часто внезапно выходил, не возвращаясь к ним по три дня.

Назад Дальше