– Ему вон портки-то спустить и вложить… Мохор проклятый…
Пчелкин выхватил кол у Петьки Кудеярова и, взмахнув им в воздухе, кинулся на Захара:
– Бей!
– Захара не трожь! Не трожь Захара! – Яшка перегородил ему дорогу. – Не трожь! – И над головой Пчелкина повис увесистый, ядреный кулак Яшки.
Пчелкин сжался, опуская кол к земле.
– Ну-у, – медленно в тишине проговорил Захар, – видали его? Кого слушаете? Вот он меня норовил ухлопать. А потом тебя ухлопает, тебя… тебя вот, – он начал тыкать по порядку в лица мужиков, – всех ухлопает, а сам? Самому уже ему тогда прямое – на большую дорогу.
– Захар, – еле слышно простонал Федунов, протягивая крепко зажатый в руке ключ от общественного амбара.
Захар повернулся, подхватил Федунова, поволок его под сарай. Здесь открыл дверцу.
Неподалеку за огородами блеснула бурная, рыжая от глины и солнца река Алай, а за рекой – высокий камыш.
4
А по улице, разбрызгивая во все стороны грязь, уже скакали карасюковцы.
Во дворах закудахтали, метаясь через плетни, через соломенные крыши сараев, куры, визжали под ударами прикладов собаки, а у Степана Огнева со скрипом растворились ворота, и овцы, болтая сухими хвостами, шарахнулись через улицу на зады.
Вслед за овцами два карасюковца вытолкнули за калитку дедушку Харитона. Он, седой, без шапки, махая руками, что-то кричал, пятился. Тогда один – татарин Ахметка – жестоко хлопнул его прикладом по голове. Дед пошатнулся и со стоном сполз в мутную лужицу.
– Ну, старый кобель! – и Ахметка пнул Харитона сапогом в бок.
На полотняной рубашке остался мазок грязи, а из лужицы змейками потекли ручейки.
– Готов уже, – проговорил Другой, шагая через Харитона.
– Готов, так айда к соседу…
Заслыша уличный гам, Пчелкин метнулся сначала на огород – хотел нагнать Захара, но тут же круто повернул и бросился к калитке. На углу избы поскользнулся, топыря пальцы, сунулся ими в жижицу – и разом растерялся, заслышав из-под сарая смех Яшки Чухлява.
– Ты, кобеленок! – пригрозил Пчелкин и потряс списком «явных и тайных коммунистов».
Во двор ворвались карасюковцы и первым вытолкали за калитку Пчелкина, затем, подняв суматоху, прикладами выгнали на улицу и остальных мужиков.
Село уже орало скрипом ворот, криком бандитов, воем баб… У Ильи Плакущева с рыком сорвался с цепи Полкан, кинулся на проходящего мимо карасюковца. Карасюковец шашкой разрубил широкую пасть Полкана.
Вскоре все мужики были поставлены в три ряда на небольшой площади перед церквешкой. И тут по рядам заползало в затаенном шепоте:
– Деда Харитона прикончили. Во-о-о-н он.
У своего двора, в белой рубашке, будто мешок с мукой, в лужице лежал дед Харитон Огнев. И люди из рядов смотрели на него, а Давыдка Панов шептал:
– Эх, дед, дед. Смерть свою где нашел.
В эту минуту к мужикам и подскакал сам Карасюк. Он подскакал на костистой огромной рыжей кобыле, сам маленький, плюгавенький. Мужикам показалось, это скачет таракан на коне.
– Стариков наперед, – приказал Карасюк и потрогал на себе ремешки, кобуру нагана, шашку. Рука у него еле заметно дрожала, а глаза он косил в сторону: ему, видимо, было и стыдновато и трусовато. Но так длилась, может быть, какая-то минута, в следующую минуту Карасюк уже стал другой – подтянутый, жестокий, и еще громче крикнул: – Стариков наперед!
Быстро под ударами прикладов задвигались ряды. Передний украсился бородами. С краю от Карасюка стоял Панов Давыдка, рядом Никита Гурьянов, около – Плакущев Илья, дальше Шлёнка, бородачи… Второй ряд – менее бородатый. Среди него, перед Яшкой Чухлявом – осенью поженившаяся молодежь. Здесь не было Егора Степановича Чухлява.
«Вишь, – подумал Пчелкин, – ускользнул и тут… подлюга… Список-то как же передать? Илья Максимович говорил – тайком. А как тут тайком?»
Яшка Чухляв посмотрел в рыжеватый затылок Пчелкина и улыбнулся, вспоминая, как он вчера, разыскивая в улице Стешку, случайно натолкнулся на Пчелкина и шваркнул его о станок.
«Должно больно ушибся… громила», – подумал он и через согнутые спины широковцев глянул на Карасюка – жестокого, решительного, затем перевел глаза на избу Степана Огнева. Ему показалось, что в растворенной калитке мелькнуло серенькое платье Стешки. Он разом выпрямился, и во всей фигуре блеснула гордость: он вместе со всеми широковцами перед Карасюком, и вот гляди – крепче его никто не стоит на ногах. И тут же ему страшно захотелось: пусть Стешка хоть одним глазком глянет на него – тогда и она не стала бы называть его киляком… Не киляк он, а страху смотрит прямо в глаза.
– Начальник, готово! – сообщил татарин Ахметка.
– Вижу, – взвизгнул Карасюк.
– Моя мал-мал, – забормотал Ахметка и кинулся через дорогу.
Плакущев проследил, как он, брызгая грязью, перебежал улицу, толкнул ногой калитку, – а через миг из избы Плакущева раздался пронзительный крик Зинки… Перед окном мелькнула ее голова, а за спиной – широколапые руки Ахметки. У Плакущева задрожал подбородок, сизая борода плотнее прилегла к широкой груди, из глаз покатились слезы.
– Господи, – зашептал он, – господи…
С седла слез Карасюк. На нем была очень длинная шинель: он, очевидно, носил ее для того, чтобы казаться большим. Разминая ноги, подбирая полы шинели, он раза два прошелся перед широковцами. Те, как муштрованные солдаты, водили головами за ним, за его сапогом. А когда Карасюк остановился, глянул на труп Емельки, своего первого помощника, – они отпрянули назад и тихо сгорбили спины…
– Ну! (спины мужиков вздрогнули). Не согнал бы я вас сюда, если бы ваши коммунисты и комсомольцы не убили моего друга… Теперь с вас спрос: кто родня коммунистам и комсомольцам?
Пчелкин метнул глазами на Плакущева – Илья Максимович, согнув спину, стоял, будто перед свежей могилой.
Широковцы молчали, стараясь скрыться от сверлящего взгляда Карасюка. Даже Яшка Чухляв не выдержал и опустил свои глаза в пятки Петьки Кудеярова, а Петька, засунув обе руки за сапожный фартук, плотно сжал ноги. Только Шлёнка, распахнув с обрызганными полами полушубок, выставив из-под разорванной рубахи жирок живота, глядел на Карасюка и, казалось, говорил: «Моя хата с краю, я к этому делу не причастен, и вообще с меня нет спросу… А спросишь – наболтаю столько… что сам не разберешься».
– Ну, ты вот! – Карасюк ткнул пальцем в Петьку Кудеярова.
– Я? – Петька, будто щеночек, завизжал, словно около него повели раскаленным железом. – Я!.. Да я что? Весь народ знат, из верстака не вылезаю… Сапожник я… Я ведь это… с дурцой… С дурцой малость…
– Действительно, с дурцой, – тихо, но серьезно проговорил Панов Давыдка.
Вновь наступила тишина.
Жадно припекало солнце…
Урчали ручейки по склону Крапивного дола, в реве льдин играла Волга, чавкали, переминаясь в грязи, копыта лошадей, да где-то прокричал шелапутный петух… Этот петушиный крик не только широковцев, но и Карасюка приковал на миг к говору весны: он посмотрел вдаль – в глазах блеснула детская радость, затем их вновь затянула хмурь.
– С дурцой? – Карасюк повернулся к Панову. – А ты ведь не с дурцой? Ну, ты говори…
Давыдка прищурил глаза:
– Да что, ваша милость. Звать-то уж и не знаю как вашего брата… Все перепуталось: одного товарищем назовешь – в рожу норовит, другого господином – тоже непрочь в рожу. Так и перепуталось все.
– Как ни назовешь, да милуй, – Карасюк неожиданно засмеялся и стал совсем похож на мальчишку.
У широковцев вырвался громкий вздох, а Петька Кудеяров, скорчив кривую рожу, что-то забормотал.
– Так что, – продолжал Давыдка, – ничего и не разберешь, кто коммунист, а кто нет?… К нам намеднись из городу приезжал один, взял у моей бабы два горшка молока да спасибо сказал, и все… Коммунист значит?… А вон – татарчук-то твой из избы Плакущева тащит – тоже, стало быть, коммунист?…
Карасюк нахмурился.
А из рядов полетело:
– Разобрать трудов стоит, кто чего…
– Тут человеку грамотному надо быть…
– Да и то, – перебил всех Давыдка, – да и то – вот ты ушел, а отец твой отвечает за тебя… Его тоже, чай, поди, ой, как треплют.
Карасюк встряхнулся. Перед ним мелькнуло море, Джамбай – поселок на взморье, старик отец. Астраханские пески. Отряды. Бои и стычки. Случайная встреча с анархистом Сапожковым. Анархист этот отличался тем, что имел Длинные золотистые волосы и умел страстно убеждать тех, у кого в голове была еще «политическая каша». Такая же каша тогда была и у Карасюка: из всего, что наговорил ему Сапожков, он вынес одно: «Анархия – мать порядка». И пошел тогда Карасюк всюду насаждать анархию. Анархию насаждал, а порядка вовсе никакого не было, да и сам-то он превратился во что-то безвольное, подчиненное постороннему, тому же Емельке, человеку бессмысленно жестокому: Емелька убивал всех без разбора – детей, стариков, женщин. Когда гражданская война улеглась, отряд Карасюка стал таять. От полутора тысяч сабель у него осталось четыреста. Задержались те, которым некуда деваться: убийцы, грабители, объявленные вне закона. А так, может быть, и Карасюку хочется удрать к отцу, поваляться на песчаном берегу моря. Но этого не может быть. Вот, Емельку уже убили… И Карасюк снова нахмурился, побледнел, затем выхватил из кобуры наган и рванулся к Давыдке Панову:
– Я тебя спрашиваю: где коммунисты? А ты балясы точишь… Говори! Считаю до трех, ну!
– А-а-а-а!.. Такая у тебя народная власть! Стариков, как собак… как собак, согнал на улицу и пистолетом стращаешь… Не застращаешь! Жили, видели не это, не это видели… И тебе припомним, графчик у нас тут был, – вырвалось у Панова Давыдки.
При упоминании о графе у широковцев разогнулись спины, и сотни злых глаз глянули на Карасюка, на карасюковцев…
– Говори! – завизжал Карасюк, наставляя дуло нагана. – Говори! Считаю до трех. Раз! – он отступил на шаг. – Два!
Давыдка (не зря ему часто говорила старуха: «Эх, Давыд! Горяч ты не в меру… сильно горяч!») сорвался с места:
– Да что я тебе, коровий хвост, что ль?… Ты что, галчонок, надо мной…
Остальное завертелось в глазах широковцев с невероятной быстротой. Давыдка метнулся на Карасюка и сунулся лицом в грязь: Карасюк ручкой нагана разбил ему голову и тут же левой рукой ударил в грудь Никиту Гурьянова. Никита со страху подогнул колени и повалился на Давыдку, а Карасюк вцепился в длинную бороду Плакущева, рванул, и тот упал в ноги вороного коня, а в воздухе блеснул клочок сизой бороды.
– Сволочи!.. Я вас проучу!.. Я вас проучу… Я вас! – безумея, выкрикивал Карасюк и рукояткой нагана бил по головам широковцев.
Пчелкин хотел передать Карасюку список, но, когда в воздухе мелькнул клок седой бороды Плакущева, у Пчелкина задрожали ноги, и он невольно повернулся назад. Позади, в пасти переулка – в тридцати саженях – мелькнула река Алай, а за Алаем – залитый лучами солнца тонкий оголенный камыш… Пчелкину даже почудилось – вдалеке из камыша на прогалину выскользнула лодчонка с Захаром и Федуновым.
– А-ы-ы-ы!..
– А-ы-ы!..
– А-ы-ы-ы!..
– А! – вылетало из-под ударов нагана, и один за Другим валились широковцы в ноги Карасюку.
– А-а-а! Сволочи… Али!.. – позвал Карасюк калмыка. – Поднимай… Али!
Калмык Али стоял недалеко от Пчелкина. За спиной Пчелкина в тридцати саженях река Алай, за Алаем – густой нетронутый камыш. В камыш нырнешь – в камыше не сыскать тебя ни огнем, ни пушкой. Пчелкин затоптался, точно подрезанный конь на привязи, а затем со всех ног, встряхивая головой, метнулся в сторону и переулком помчался на берег Алая.
– Ай… Ви-и-и-й, – взвизгнул Али и припал на колено.
Пуля просвистела и чокнулась в воду. За первой пулей последовала вторая, потом третья. Карасюк закричал: «Словить!» А Пчелкин, добежав до Алая, сначала хотел броситься в воду, но бурная муть реки остановила его. Позади послышались голоса. Потом две-три пули просвистели над головой. Пчелкин перемахнул через плетень, замесил топкую грязь огорода и узкой, в зарослях ветельника, дорожкой добежал до сарая. Нырнул под сухие, развешанные на заборе плети тыквенника – замер в ожидании…
Хрустнули ветки, зашевелился кустарник набухшей вербы, из-за кустарника выросли два калмыка, раскосыми глазами глянули на реку, потом на огород, чуточку постояли. Пчелкин крепче зажмурил глаза, а когда открыл – вдали мелькнули две спины.
«Не-ет… тут, как на углях. К Егору Степановичу… он не пришел, дома, значит, сидит… К нему – прикроет!.. Хитрой!..» – со всего разбегу ударил плечом калитку – та отлетела и попятился: во дворе три карасюковца тормошили Чухлява.
– А-а-а! – застонал Пчелкин и стремглав понесся обратно. Но, добежав до середины огорода, снова попятился: на берегу реки стояли те же два калмыка.
– У-у-уй!
Визг калмыка, будто кнутом, хлестнул Пчелкина. Он подпрыгнул и, ожидая выстрела, согнулся, затем кинулся к плетню. Из-за плетня показались лохматые папахи, и несколько дул винтовок сумрачно глянули Пчелкину в лицо. Он повернул голову. Из-за другого плетня тоже поднялись лохматые папахи, и также сумрачно глянули дула винтовок.
«Отрезан», – застучало у него в голове, и в горле застряли, свернулись горьким комочком слезы. Ему страшно захотелось упасть на загон, зарыться в топкую грязь пахоты или разом превратиться в бесштанного паренька, сесть на дорожку и в удивлении посмотреть на торчащие папахи и дула винтовок.
«Тогда и спросу не будет. Тогда не будет. А сейчас?…»
В ожидании выстрела он сжался и уже представлял себе, как продырявленный со всех сторон пулями, подбитый, словно галка, шлепнется в грязь, и тогда – всему конец, всему: ему, Пчелкину, его яловочным сапогам… уж их непременно теперь снимут, достанут из кармана список и сами расправятся с явными и тайными коммунистами… Плакущев Илья Максимович один будет довольствоваться и кому-то еще взаймы даст кожи на сапоги, пуда полтора муки, самогонкой кого-то будет угощать, только уж не его – Пчелкина…
Но выстрела не было. Из кустов, оскаля зубы, вышел калмык Али:
– Ай! Давай! Давай!
«А, дурак я… – мелькнуло у Пчелкина. – Список им надо – вот и не стреляют… а я дурак…»
Быстро сунул руку в карман пиджака. В изорванном кармане запуталась бумажка – со злобой дернул ее и шагнул навстречу калмыку.
И тут же пронеслось два решения:
«Отдать… а?… Потом волком завоешь. Скажут: сколько народу подлец загубил…» И второе: «Что ж… не я отдал… не сам. Все видели – силой. Кому охота свою голову свернуть».
В этот миг карасюковец, взобравшись на плетень, обрушился сверху на Пчелкина, затем чьи-то сильные руки сдавили его, и Пчелкин, колыхаясь, поплыл над землей… Сначала он слышал гвалт мельничного колеса, потом гвалт смолк. Перед Пчелкиным мелькнули спины широковцев, сам Карасюк. И кто-то сообщил на ломаном русском языке:
– Председатель, началнык!..
– Карош, ай!
«Ага, словили, словили Федунова… Федунова», – завертелось у Пчелкина.
Калмык Али ткнул его в спину прикладом – хрястнул позвоночник, по телу пробежала холодная дрожь. Потом тело куда-то уплыло, глаза заволоклись дымкой, и Пчелкину показалось, что у него осталась одна голова, и то только часть ее – лоб, а под лбом – живое, двигающееся, светлое.
– Карош началнык! Ой, карош! – закричал еще раз Али, оглядывая Пчелкина. – Ай, карош!
Карасюк подскочил к Пчелкину, вставил ему в рот наган.
– Говори… сукин сын!
От холодного прикосновения револьвера Пчелкин отдернул голову.
– Ахметка! – крикнул Карасюк.
Ахметка выбежал с узелками из двора Плакущева, отложил их в сторону и засуетился перед Карасюком.
– Моя берим, моя берим, – забормотал он, грозя кулаком карасюковцам.
– Ахметка! Делай свое дело!
Ахметка кинулся во двор Гурьянова.
В толпе кто-то тихо, сдержанно завыл.
– Ну-у-у-у!.. Повой ты там… Повой! – еще громче завизжал Карасюк и, грозя наганом, вскочил на коня. – Винтовки!
Широковцы сбились в круг, стараясь каждый втиснуться в середину, жались, глядя только в одну сторону – на Карасюка.