С сытым, коротконогим меринком со двора Гурьянова выскочил Ахметка. Калмык Али подхватил под мышки Пчелкина и, чертя его яловочными сапогами весеннюю грязь, поволок к меринку. У Пчелкина вылупились глаза. Но, когда Али концом веревки захлестнул петлю и на второй его ноге, Пчелкин поднял к лицу ладони и будто умылся. Перед ним мелькнул лошадиный хвост, а от хвоста – к его ногам – две веревки. Он отпрянул, закричал дико, пронзительно. От его крика меринок рванулся и под гогот карасюковцев, под сдержанный стон мужиков поскакал вдоль улицы.
Желтый пиджачок вместе с рубашкой сполз с плеч Пчелкина, закатался, из ран на спине, пробивая грязь, кудерилась кровь, и трепетали кровяные разорванные мускулы.
– Ой! Живой! Живой! – разрезал гам женский плач.
Меринок шарахнулся через улицу в переулок. На повороте Пчелкин ударился о сложенный стопочкой дубняк, несколько раз перевернулся в воздухе и шлепнулся в лужу.
Из сотни грудей широковцев разом вырвался свирепый рев. Этот рев спугнул костистую лошадь под Карасюком.
Карасюк плеткой осадил коня и снова повернул его к широковцам, но те уже бежали во все стороны, и карасюковцы, догоняя, били их в спины прикладами, а Ахметка, стянув с Пчелкина сапоги, стал шарить по его карманам.
В одном из карманов он нашел влажный, загрязненный лоскуток бумаги… и кинулся к Карасюку.
– Началнык! – еще издали закричал он.
Карасюк выхватил из рук Ахметки лоскуток, пристальнее вгляделся… В верхушке расплывчато торчали три буквы – «ком».
«Ну, неужели?» – мелькнуло у Карасюка.
Где-то ухнула пушка. Над селом чиркнул снаряд, ударился в Волгу – бабахнулся, взметывая огромный столб брызг. Второй снаряд ударил в пожарную стойку, разнес ее вдребезги, а на горе Балбашихе, в двух верстах от Широкого, показался отряд кавалеристов.
– Ахметка! Забрать с собой!
Последние слова Карасюка утонули в гаме.
Улица забрызгала грязью. Отряд Карасюка быстро скрылся за околицей. На перекрестке дорог задержался, потоптался, потом конь Карасюка рванулся вправо – по направлению к селу Никольскому.
Тогда с земли поднялся Плакущев Илья. Раскачиваясь, щупая плешину на бороде, он тронулся к своему двору. Навстречу выбежала Зинка… Она попятилась от белого, поседевшего отца.
5
Яловочные сапоги Пчелкина, узелки с одежонкой Плакущева Ахметка привязал к седлу и, будто кочевник, подъехал ко двору Егора Степановича Чухлява.
Егор Степанович, обхватив сухими руками живот, сидел под сараем и корчился от боли: его уже несколько раз позывало в угол за конюшню.
– Брюхо, видно, уж так устроено, – ворчал он, – как завируха, так из-под сарая хоть не уходи.
Когда же в калитке появился Ахметка, Егор Степанович побледнел и, улыбаясь, тыча пальцем в живот, заговорил:
– Уй-уй, знаком, трещит мало-мало.
Ахметка заржал, щуря раскосые глаза:
– Ты Якыф?
– Нет Яков! – И Чухляв вновь кинулся в угол сарая. Сидел обдумывая: «Чего гололобому понадобилось?»
А через село, будто сдирая крышу сарая, пронесся снаряд. Он взорвался на огороде Николая Пырякина. В щелку задней дверцы Егор Степанович видел, как брызнула от взрыва во все стороны сырая земля и осколок снаряда шлепнулся в лужу. Ахметка, тревожно стуча винтовкой о колесо телеги, крикнул:
– Эй-й! Шалтай-болтай нельзя! Якыф давай! Давай Якыф!
Яшка вышел на крыльцо, бледный, растрепанный:
– Что тебе?
– Лошадь есть? Кобыл там, мерин там?
Егор Степанович второпях оторвал у штанов пуговицу – обозлился, повертел ее в руке, затем воткнул один конец гашника в петельку и затанцевал перед Ахметкой:
– Какая у нас лошадь? Не лошадь, а глядеть неохота – одер! На махан не пойдет… Иди хоть сам погляди, – и ввел татарина в конюшню.
– Ай, ай, – Ахметка покачал головой, глядя на лошадь, – зачем так, а? Моя так – когда солдат тащил… Красный солдат тащил, моя глаз пускал, мой глаз кривел. Ай, ай – глаз кривой был.
– Не-ет. Не-ет, знаком. Ты думаешь, нарошно с лошадью? Ну, чай, кто себе враг? Не-ет. С осени с ней беда случилась.
Егор Степанович пустился рассказывать про беду, а Ахметка, не слушая, вышел из конюшни и направился под сарай.
– Во-он… прихлопнуть… топором, – тихо шепнул Яшка, показывая отцу на торчавший в чурбаке острый топор.
– Что ты? Что ты? – Егор Степанович затрясся и зацарапал затылок острыми, длинными, грязными ногтями. – Другое что.
– Что другое? Давай… В Волгу сбросим.
– Не-ет! Ты беги-ка, там за печкой две бутылки первачу стоят. Тащи… Ну, знаком! – Чухляв ринулся к Ахметке. – Чужая лошадь та. Чужая, не наша.
Ахметка вывел пегую кобылу. Кобыла вздыбилась, вырвалась из рук и, прижимая уши, поскакала по двору.
– Вот, какая стерва! А кусается – страх! – постращал Егор Степанович.
– Ах, карош! – взвизгнул Ахметка. – Якыф давай! Давай Якыф!
– Яков будет, она туда пошел, – Егор Степанович пальцем щелкнул под подбородком и, ломая язык, обнял Ахметку пониже плеч. – Кунак, айда! Кунак!
Из избы с двумя бутылками первачу выбежал Яшка. Егор Степанович, показывая на бутылку, сильнее потянул Ахметку в избу.
– Айда, кунак! Гость дорогой будешь… Люблю брата вашего. Хоть вера разная, а бог-то один! Айда!
Ахметка упирался, скалил зубы, потом потянулся к бутылке и разом выпил ее до дна.
«Ну и жрет», – подумал Егор Степанович.
– Нца, – чавкнул Ахметка и решительно почесал левую щеку. – Давай, Якыф! На лошадь давай. Началнык Карасюк давай! А то резить будем.
Егор Степанович в злобе зашипел на Яшку:
– Пес! У-у, дьявол! Чего наделал? Чего наделал, говорю. А-а? Вот через тея… и лошадь через тея… Ах, ты, господи, – и опять к Ахметке. – Знаком, чужая лошадь. Не наша. Ну!
У Яшки от упрека отца задрожали губы, лицо налилось кровью.
– Ты-ы-ы… ты все, – Егор Степанович повернулся к нему. – Через тебя и люди страдай.
– Ну, верну тебе лошадь. – Яшка со всего разбега вскочил на лошадь и обратился к Ахметке. – Ты, исковыренный, айда!
– Куда ты?… Яшка, куда ты?
Не успел Егор Степанович выбежать за калитку, как два всадника галопом скрылись за околицей.
Самогонка вскоре ударила Ахметке в голову… Расплюснутый нос будто еще больше расплюснулся, ушел в щеки, глаза превратились в щелки, и вытаращились круто обрубленные, жесткие усы.
– Карасюк, а-а-а, началнык карош, – бормотал он, – моя Карасюк. Ахметка… Ахметка берим, Карасюка берим, мало-мало берим… базар. Ой, Карасюк… Ай!
А когда они выехали в открытое поле, Ахметка, поправляя у седла яловочные сапоги Пчелкина, протянул измятый лоскуток бумаги. Взяв лоскуток, Яшка разгладил его, долго всматривался в расплывчатые, замазанные грязью слова и единственно, что мог прочитать в загибе, – это «Яшка Чухляв». Кровь разом бросилась в лицо, листок задрожал в руке.
«В коммунисты вписал… Пчелкин вписал? Ну да, он, громила. Себе башку сломил и другим… Листок-то спрятать… а? А без листка что мне?…»
– Давай, Якыф, давай, – Ахметка протянул руку к листку. – Лошадь давай, деньги давай, шурум-бурум давай – сам гуляй!.. Девкам гуляй, кунак гуляй. Что молчишь? Язык терял? – он раскосо посмотрел на Яшку, засмеялся, покачнулся и еле удержался в седле.
– Ну, знаком… Лошадь возьмешь? Бери, черт с тобой. А денег у меня нет. Где возьму денег?
– У-у-у… скупой, ай, ай, скупой. Лошадь драл, драл.
– Да. Железный. В селе Железным зовут, – согласился Яшка, понимая, что татарин говорит про его отца. – А с тобой друзья будем, – по-отцовски ломая язык, продолжал он, – коммунистам башки колотить будем. Ух-ух!
– Есть коммунист? – встрепенулся Ахметка.
– Ну, еще бы нет… много коммунистов… во-он – там много, – показал он вдаль на село Алай.
Слева за сосновым бором мелькнула колокольня Никольской церкви, и впереди зазияла пасть Бирючиной ямины. Справа вилась через гору Балбашиху дорога в Подлесное; чуточку в стороне от дороги, будто у огромного арбуза вынут ровный ломоть, тянулся Долинный дол.
По слухам, Яшка знал, что в Бирючиной ямине стоит отряд Карасюка.
«Стало быть, Ахметка туда меня и тянет… надо сбить его с дороги, завести в лес, а там – что будет. Двум смертям не бывать. На кулаки бы…»
Он оглянулся. Ахметка дремал. На колючем подбородке у него появилась зеленоватая слюна.
«Разобрало… Отец в самогонку куриного помету для крепости положил. Вот и разобрало».
Он тихо повернул лошадь и рубежом тронулся по направлению к Долинному долу. Несколько минут у него сильно колотилось сердце, ноги клещами врезались в бока Пегашки.
Впереди черным пятном из разлива вод выпятилась плотина. Яшка придержал Пегашку и вместе с Ахметкой въехал на изрезанную колеями плотину, затем круто повернулся и ураганом бросился на дремлющего Ахметку. Ахметка от неожиданности дрогнул и, падая вместе с Яшкой на плотину, ухватил рукой за винтовку. Яшка со всего размаху ударил кулаком по руке – винтовка отлетела в сторону.
Они долго, пыхтя; возились в грязи.
– Черт! Че-ерт! – иногда вырывалось у Яшки. – Черт!
– А-а-ай! Ву-у-й-й! – взвизгивал Ахметка.
Мазок грязи ударил Яшку в лицо. Яшка разом отпустил правую руку Ахметки. Ахметка пальцами вцепился в кадык Яшки, перекинул ногу ему на спину, крепко прижал к себе. Яшка напряг все силы. На лбу у него вздулись синие жилы, в животе поднялась тошнота. Плотина, лошади, кустарник качнулись, потом быстро завертелись, встали вверх ногами и задрожали вдалеке… Две алые струйки выступили на губе и потекли на грудь… Яшка рванул головой – пальцы Ахметки скользнули и вновь вцепились чуть пониже горла, сжимая ключицу. Яшка зарычал, собрал все силы – вскочил на ноги, поднимая с собой Ахметку.
Что-то булькнуло за плотиной, в бурлящей горловине пруда, а Яшка повалился у ног лошадей, зацарапал пальцами грязь. Затем глубоко вздохнул и в ожидании удара быстро вскочил на ноги.
Ахметки нигде не было.
«Должно быть… – разжимая кулаки, подумал Яшка, – должно быть… А-а-а, гололобый, уробел… сбежал…»
Покачиваясь, шагнул на середину плотины и уже обрадовался, что вот приведет домой не одну, а две лошади, – как под плотиной в водяном реве что-то заплескалось. Он отскочил от перил.
«Должно быть… Сом, должно, быть, попался. – Прислушался к плеску. – Сом и есть… зацепился за корягу или еще за что».
Глянул через перила – лицо передернулось: в горловине затворни, там, где с ревом вырывалась вода из пруда, – вверх подошвами, покачиваясь пузырями, торчала пара новых яловочных сапог, а чуть пониже колыхалась лысая голова Ахметки.
Звено третье
1
По склону Крапивного дола, по рытвинам овражков уже не булькали весенние потоки, не ревела в ледоходе Волга. Лоснясь сизым хребтом на солнце, она расхлестнулась вширь и залила берега и отмели. А в низине Крапивного дола сочными молодыми побегами распустился куст дикой малины. В малиннике малиновка свила с горсточку гнездышко. Самец сторожит малиновку: ероша шейку, он скачет с куста на куст и скоком пугает земляную мышь.
В улицах же Широкого Буерака ветер крутит сухой навоз и задирает соломенную крышу на избе Шлёнки. Иногда ветер рвет с нее солому и пучочками разбрасывает по берегу реки Алая, путает соломой ветви зеленого ветельника.
– Вот, проклит, – поднимаясь с берега Алая, ворчит Шлёнка. – Каждую весну вздернется – и всё тебе. Хоть святых выноси.
– А ты солому-то лутошками заложи, – советует из-под кручи Степан Огнев. – Вот она и окрепнет… А то литвенем прикрыл. Знамо, где ей держаться?
– Будет тебе! – огрызнулся Шлёнка. – Будет учить-то. Учены да переучены мы, слава тебе господи… И у меня сын был бы в Москве, – и я бы…
– Что сын? Сын мне крышу не кроет!
– Знам, крышу-то не кроет, да еще чего… Думаешь, люди не знают?…
– Берегись, Шлёнка! – понеслось из-под горы. – Не то язык-то прикусишь!.. Вставлю тебе перо в одно место, и полетишь.
– Не пугай! Пуганы мы, вот что, – еле слышно пробормотал Шлёнка и по глиняной тропочке пошел к своей избе.
А Степан Огнев Вынул из воды мокрые, скользкие лыки, перекинул через плечо и крикнул в заросли кустарника:
– Стеша! Я пойду, да и ты скорее…
– Кого это он?… Сережу, что ль?
– Да-а… Думает – другим кто-то все делает.
Одного хотел Шлёнка – хлеба… Об этом часто сны снились. То горы толстопузой пшеницы навалены у его избы, то прямо пирогами обложен весь двор. Да это все во сне… Во сне мало ли что можно увидеть. Сегодня ночью ему даже приснилось, что по какому-то неведомому распоряжению из Москвы – начальником над всем уездом назначили его, и он всю ночь грыз сахар с калачом. А утром Лукерья от печи прохрипела:
– Вася, сухари-то все.
– Эх, лучше бы и не просыпался… Спал бы да спал. Нашему брату только во сне и жить.
«Рыбки наловить хоть бы, – думает он, глядя на реку Алай, – да сети, проклит, попортились за зиму. Ведьма эта, – ругнул он свою жену, – не досмотрела. У Плакущева есть – слыхал… Разве у него взять? Ему все равно не до ловли – занемог беда как. Может, скоро помрет, тогда к нему на поминки. Вот где пожру».
Тут мысли у Шлёнки перескочили на Карасюка… С того дня, как Карасюк скрылся из Широкого Буерака, широковцы притихли, точно куры на нашесте в позднюю ночь, а Шлёнка все равно ждал – вот-вот кто-нибудь подойдет к его избе и позовет хлеб делить в общественном амбаре… Об этом иногда неожиданно и секретаря сельсовета Манафу спрашивал:
– Секлетарь, ты… слышь, хлеб нонче делить в амбаре?
А Манафа только посмеивался:
– Не есть тебе советский хлеб! – и настойчиво ухаживал за Лукерьей, на что Шлёнка даже ухом не вел.
В тоске по хлебу тянулись весенние дни… В тоске по хлебу с утра до позднего вечера крутился Шлёнка около своей избы, словно голодный мерин на привязи у столба; смотрел, как дырявит ветер соломенную крышу, как плещется рыбка в Алае. Ловил разные слухи, гонялся за ними, как борзой за зайцем, а когда в Широкое заявился Степан Огнев, да еще в шинели Карасюка, – с мечтой такой все было покончено.
– Убит, так пес с ним, – сказал Шлёнка Лукерье. – А вот хлеб-ат где?
2
На берегу Алая, изгибаясь, точно молодой вязок, с силой бьет Стешка вальком по холстяному белью. Шлепает, вскидывает, перекручивает винтом. Сочатся тонкие струйки, падают крупные капли и рябят синюю гладь реки. В ряби себя видит Стешка – большие, чуть зеленоватые, с мазками бровей колышутся глаза, длинная коса свалилась через плечо, таращатся из-под кофты груди. Левой рукой прикрывает их Стешка, а правой колотит вальком белье, напевая тихую, грустную песенку. За водой она теперь ходит на берег Алая. Верно, это подальше, чем до Шумкина родника, но у Стешки каждое утро болит нога. Случайно ногу на гвоздь наколола – по утрам ноет болячка, и Стешке трудно спускаться по круче Крапивного дола к Шумкину роднику. Пусть будет до берега Алая чуточку подальше, но тут не столь уж большая круча… Да еще и то – каждое утро здесь она, в зарослях ветельника, по пояс в» оде, видит Яшку. Он серпом режет для корзин молодые побеги ветельника, насвистывает песенку, а с появлением Стешки, повесив серп на плечо, громко приветствует:
– А-а-а-а, Стешка!.. Стешенька, здравствуй!
– Здравствуй, – отвечает Стешка. – Ишь тину какую поднял…
Задирая ребром ведра гладь реки, она черпает воду, подхватывает коромыслом ведра и, изгибаясь, поднимается в гору.
– День нонче славный! – кричит с пригорка.
– Славный нонче день, Стешенька!
– И скворцы, гляди, почернели.
– Почернели скворцы! – соглашается Яшка и выходит на берег. – А скворчихи уже в скворечницах сидят!
– Сидят, – Стешка звонко, радостно смеется, понимая на что намекает Яшка, и еще выше поднимается на бугор.
И всего-то несколько слов бросит Яшка, а нога уже не ноет и до дому кажется совсем близко – рукой по дать.
– Ты корзинку хотел сплести мне? – приостанавливаясь, говорит она.