— Прямо марсовый! — сказал боцман матросам, с восторгом наблюдавшим за своим любимцем.
Фок-мачта, особенно ее верхняя часть, привлекла его внимание больше других сооружений на палубе клипера. Боцман остановился, задрав голову, подбоченясь и широко расставив ноги.
— Ишь ты чертенок, — пробормотал он и улыбнулся так широко и простодушно, будто увидел внука, играющего на пригорке.
На фор-марсе — крохотной площадке, устроенной на головокружительной высоте, примостился Лешка Головин. Юнга сидел, свесив ноги с марса, и, держась руками за фор-брам-ванты, разглядывал порт и город. Как ни благоволил боцман к мальчишке, но это был непорядок. Хотя Лешке и разрешили сегодня работать на фок-мачте в паре с марсовым матросом Зуйковым, отбой учений давно сыгран, и Лешка должен находиться на палубе. И все же боцману не хотелось лишать мальчишку удовольствия, очень уж, должно быть, красив был город и все вокруг с такой высоты.
— Эй! На фор-марсе!
— Есть, на фор-марсе! — донесся сверху звонкий голос Лешки.
— Не зевать!
— Есть, не зевать!
— Как там, не возвращается вельбот?
— Еще нет!
— Смотреть!
— Есть, смотреть!
Павел Петрович покатился к баку, где его, притихнув, ждали матросы, они улыбались, поняв незамысловатую хитрость боцмана.
— Лясничаете?
— Такое наше дело, Петрович, — ответил за всех Зуйков и, протянув кисет, спросил: — В чем матросу удовольствие? — И сам ответил: — Покурить и еще душу отвести с друзьями. Кури, Петрович, нашего.
— Не откажусь. У тебя табак хоть ворованный, да всегда не плохой.
— Вот потому и не плохой! Свой-то подешевле норовишь приобрести, а когда уворуешь, то выбираешь получше, ведь не враг себе.
Во время стоянки в американском порту Зуйков вернулся с берега пьяный, волоча огромную кипу виргинского табака, и уверял, что это подарок от «союзников». По его словам, которым, зная Зуйкова, конечно, никто не поверил, какие-то «славные ребята», не то французы, не то американцы, с ним гуляли и в знак дружбы преподнесли подарок, полпуда весом. Командир лишил Зуйкова берега на весь рейс, табак приказал «списать» за борт, что и было сделано с величайшей неохотой, хотя и не полностью, и этот позорный остаток давно скурили на баке возле обреза с водой, а боцман не упускал случая, чтобы в педагогических целях не упомянуть об этом. Зуйков же, к удовольствию команды, всегда находил остроумный ответ.
— Ох, Зуйков, Зуйков, вижу, не оставил ты своп мысли. Капитан мягок с виду, а если еще раз допустишь такое свинство, то попадешь в хоромы за железными дверьми.
— Ну уж теперь нет, Павел Петрович. Завязал накрепко.
— Пошто так сразу?
— Почему же сразу? Время было обдумать.
— Ну и как же? Прямо так и завязал? Или совесть заговорила, или наш отец Исидор убедил?
— Исидорка тут ни при чем, да и совесть тоже. Да я никогда бессовестно и не поступал. Что табачку с берега прихватил, так для ребят, там его целая гора была.
— Не твой, не трогай!
— Все это так, Петрович. Спьяну. Теперь и пить брошу, конечно, не сейчас, а вот как придем домой да спишусь совсем на берег. Я решил строиться, хватит в бедноте ходить. Такой пятистенок отгрохаю, парня в город учиться повезу. Теперь, говорят, можно будет.
— Хоромы отгрохать хочешь? — спросил высокий статный моряк четвертого года службы Назар Брюшков.
— И отгрохаю!
Матросы притихли. Боцман, потупясь, покусывал ус, приминая заскорузлым пальцем золу в трубке.
— Старый куда же дворец-то денешь? — Брюшков засмеялся, но его никто не поддержал.
— Да запалю! Ей-богу, подожгу со всех четырех углов свою старую избу, где горе горевали все мои деды и прадеды. Пусть горит ясным огнем, как наша старая жизнь.
— Ты что же, капиталы нажил на морской службе? — Брюшков повел глазами, ища сочувствия. Все настороженно молчали.
— И я наживал, да не много мне досталось окромя мозолей. Отец мой наживал тоже, и дед, и прадед. Так, если все наши мозоли сложить, выходит, что они капиталом и оборачиваются. Вот приедешь, бог даст, в свои Бобриковы Прудки, а там и оттяпали твою землю кулацкую да помещицкую…
— Это уж само собой, — кивнув, сказал матрос первой статьи Громов, худощавый, жилистый, черноглазый.
— Кто же это оттяпает мое нажитое?
— Найдутся! — Зуйков подмигнул. — Охотников много, и не только на твою землю, дележ повсеместно пойдет. Верно я говорю, Громов?
— Верно, Спиря. Все будет как надо, кто что заслужил.
— О! Слыхал?
Брюшков куснул тонкие губы:
— Интересно посмотреть, как ото по заслуге чужое будете делить и как мы вот так и отдадим за здравие живешь! И не ты ли, Спирька Зуйков, главным делильщиком будешь? Не твои ли голоштанные сродственники?
— Может, и мои. Таких, брат, Зуйковых, да Ивановых, да Громовых ух как много! Насиделись на мякине. Хватит.
— Ну этого мы не боимся. И нас немало. Все на ком держится? На справном мужике, а не на безлошадном прощелыге.
Зуйков блеснул зубами:
— И лошади будут, и земля будет. Вот вчера на берегу, в пивной, наши ребята зашли с «торгаша», ну, слово за слово, разговорились, как же — свои, тоже от тоски мрут на этих островах. Они амуницию должны доставить для нашей пехоты, а куда везти ее, эту амуницию, теперь и не знают, и кому ее передать, то ли белым, то ли красным. У них тоже заковыка не хуже нашей. Так вот они и говорят, что заваруха у нас — сердце радуется! Помещичьи усадьбы жгут, почище чем в пятом году, землю делют, ну и скот, конечно, тоже.
— Ну, нам этого бояться нечего. Мы еще не помещики. Правда, справное хозяйство имеем. Сам знаешь, батрачил у нас. И видел моих братьев да отца, попробуй сунься, они тебя так наладят, что ляжешь и не встанешь. — Брюшков зло засмеялся.
— И у нас тоже кое-кто дома остался. Царя-то они вашего сшибли! Что, не удержали Николку? Эх, дисциплина мешает, да и Петрович тут, а не то бы…
— Ты постой, Зуйков, не мели зря. — Громов взял его за плечо. — Постой. — И повернулся к Брюшкову: — Вот что, друг, знай, что вопрос этот насчет земли, фабрик и вообще насчет собственности уже решенный.
— Кем это, позволь спросить, решенный? Кто за нас решает?
— Партией решенный!
— Партией? Братцы! — он развел руками. — То царь решал, а теперь партия. Что это за партия?
— Партия большевиков. Не придуривайся, небось слыхал! Власть теперь в России чья? Или тоже не слыхал?
— Как не слыхал, от тебя же, голоштанника, и слыхал. Да слух-то еще не власть, не закон. От этих слухов только голова пухнет. Я слухам не верю. Известно, кто их пущает! Что наш командир смотрит? За такие разговоры прежде в Сибирь, а не то и на перекладину!
Матросы, а их находилось на баке более десяти человек, заговорили вес разом. Большинство стало на сторону Громова и Зуйкова. Вопрос о земле был острый, больной, и страсти разгорались, но боцман вовремя вмешался:
— Отставить! Зуйков, не хватай Назара за грудки! И ты, Брюшков, разожми кулачища. Что, давно в канатном ящике не сидели? И вы, братцы, не ярьтесь. Службу знать надо и уважать свое место. Не на сходе. Не забывайте, что мы военные моряки! Сила России! Да если мы вот так себя ведем, когда дело жизни решать надо, то что же там делается, в деревне, в городах? — Он покачал головой. — Стыдно, братцы!
Матросы притихли. Боцман продолжал уже мягче:
— Что же мы грызться станем на чужой земле? Где наше товарищество? Наши матросы чем всегда брали? Дружбой! Глянь-ка на норвежца, матросня уже зырит. Стыд!
Зуйков вдруг залился звонким смехом и на недоуменные взгляды товарищей сказал, вытерев рукой слезы:
— Сдохнуть надо, братцы! Здеся на английской воде русскую землю делим! Впрямь, как бабы у колодца.
Матросы дружно засмеялись, а затем заговорили, перебивая друг друга:
— Ведь правда, братцы!
— Дома разберемся.
— Дома-то еще — ой-е-ей какие дела будут.
— Дела-делишки опять поделят мужицкие излишки.
— Дадут тебе излишки!
— А что?
— Выпорют, как в пятом году.
— Ну уж нет, дудки!
— Теперь, конечно, другое дело.
— Вот доберемся…
Подошли машинист Мухта и кочегар Свищ. Мухта был черен, как жук-древоточец, его лобастая голова ушла в непомерно широкие плечи, смотрел он исподлобья; Свищ выше его на целую голову, гол по пояс, на шее у него моталось белое махровое полотенце, его костлявый торс сплошь покрывала татуировка: тут были и девицы в разных позах, и корабль с раздутыми парусами, и львиная голова с ощеренной пастью. Руки переплетали змеи, в центре тощей груди расположился двуглавый орел с надписью под ним: «За веру, царя и отечество». На левой руке между витками тела кобры нанесено множество женских имен. Художественные вкусы, интимная сторона жизни Свища, его политические убеждения — все можно было прочитать не только на его верхней части туловища, но и на нижней, сейчас скромно задрапированной полотняными штанами. Так, после февральской революции, прочно укрепившись на платформе анархизма, Свищ вонзил в орла красный кинжал, на клинке которого стояло: «Смерть мировой буржуазии», ниже по синеватым рисункам краснела еще пара лозунгов: «Анархия — мать порядка» и «В борьбе обретешь ты право свое». Последний начинался на животе и заканчивался на спине.
Мухта прикурил и стал возле обреза, молча глядя на плавающие окурки, чувствовалось, что он с большим трудом переносит общество «безыдейных» матросов. Анархист-бунтарь, он жаждал деятельности по переустройству мира, в котором будут сброшены все оковы власти и человеческая личность станет абсолютно свободной. Мухта пробовал внушить идеи анархизма матросам, но встретил такое непонимание, обнаружил столько буржуазных взглядов и, главное, не раз в пылу дискуссии был бит, что до поры до времени замкнулся в себе, копя ненависть и презрение к этой темной массе.
Мухту, казалось, баковое общество не заметило, зато Свищ был встречен улыбками.
— Ну как, Гоша, анархия? — спросил Зуйков, подмигивая матросам.
— Порядок! — Гоша оттолкнул плечом Феклина, протискиваясь к фитилю. — Возьми лево на борт, пропусти человека к огню. Уважать надо, братишка, кто к огню тянется и к топору. А ты раскорячился у обреза, будто пырнуть в него хочешь.
Феклин не остался в долгу:
— Не больно костями пихайся! И что такое с тобой, Гоша? Харч у всех равный, все ребята в теле, только ты один как веха на рифе али шкилет?
— В мясе ли дело! — Гоша затянулся так, что засвистело у него в легких, и изрек: — Дух важен в человеке. Во! — Он шлепнул ладонью по двуглавому орлу. — Вы што? Поели — да на бок, свисток — и вы, как обезьяны, но реям или снасти трекать, вот и вся ваша идеология. Да еще разговоры о нищенской вашей собственности, землице там да полудохлой худобе. Вот и жиреете, а мы духом живем, горим душой за вас, охмуренную массу.
Все покосились на Мухту, но никто не сказал ни слова. Гоша продолжал:
— Насчет анархии, братва, не советую зубоскалить, придет еще ее час, и вы тогда прозреете и возьметесь вместе с нами, идейными анархистами, очищать землю от сора и накипи. И потому, братва, бросьте языки точить, а точите ножи и топоры, ну и не забывайте, что есть у нас винторезы и пушки. Готовьтесь, одним словом… Мухта кивнул, но не сказал ни слова. Гоша продолжал, ободренный молчанием матросов и кивком своего идейного руководителя. Он повел рукой на восток:
— Там, братва, уже идет легкая заварушка, Николку помели и прочих паразитов, и тут бы добивать буржуазию и учреждать всеобщую республику, без всякой власти, так сказать, раскрепощение души производить и протчее, а они вводят новую власть! Сначала Керенский — гнида буржуазная, потом Советы. Там будто есть и наш брат, да все равно власть, а раз власть, опять угнетенье личности… Потому, братцы матросики, — он подмигнул правым, потом левым глазом, — держи ножички за голяшечкой, придем домой, пощекочем горлышко! Так что скорей надо на арену битвы! Что касается наглей фракции, то мы за то, чтобы идти в Архангельск или в Мурманск, пусть с английской контрой, там у себя мы им покажем, когда поднимем свое знамя!
Мухта проронил, не поднимая головы:
— Черное знамя, в знак гибели всякой власти и буржуазии.
Старший боцман, побагровев, рявкнул:
— Заткнись, сучья анархия!.. — Он выругался еще крепче, затем уже мягче продолжал: — Сколько раз предупреждал, что никакой агитации, разговор по душам — другое дело, а чтобы бунтовать на корабле, за это, брат, можешь сильно пострадать.
Мухта, с остервенением бросив окурок в обрез и смачно плюнув, ушел.
Гоша Свищ, глядя ему вслед, заголосил:
— Вы, гражданин боцман, не сучьте идею анархизма. И не имеете права, милорд, затыкать рот, как я есть на баке и свободный от вахты человек. Между продчим, мы, машинная команда, как-то сразу поняли, где идейная правда, вы же, как отсталый слой, возитесь со своими вшивыми парусами…
Боцман вскочил:
— Что? Вшивыми! Да я тебя за это переломлю, как щепку!.. Я тебе дам милорда! Самого в короли произведу!.. — Боцман сел, утирая со лба выступивший пот. — Паруса ему, видишь ли, вшивые, сам ты вшивый, конца гнилого не стоишь.
Свищ осклабился:
— И за что такой шухер? Ну, высказал идею, ну, вам не нравится из-за отсталости и буржуазной заразы…
— Я тебе дам заразу, — уже совсем мягко сказал Павел Петрович, — кончай политику, она у нас во где сидит, эта политика! — боцман хлопнул себя по затылку.
— Как же в таком случае свобода слова?
— Я тебе дам такую свободу!..
— Ну это, положим!.. — петушился Свищ.
— Я тебе положу, ты выпросишь у меня или ребята подкинут. Как, ребята?
— Чего не подкинуть! — отозвалось сразу несколько голосов.
Гоша расплылся в улыбке и сделал общий поклон:
— Не будем обострять страсти. Закончим дискуссию и перейдем к более веселому текущему моменту. Ну ее к дьяволу, политику! Поговорим о другом интересе, о женском поле. Ну чего ощерились? Интересно? Только должен вам сказать, что в женщине разобраться трудней, чем в политике. Она тебе и анархизм, и социализм, и черт те что. Боюсь, не хватит у вас… — он покрутил пальцем у виска, чем вызвал негодующие голоса:
— У тебя больно мною!
— Черт размалеванный!
— Давай катись к себе в преисподнюю.
— Пусть еще побрешет, ребята.
Свищ пожал плечами:
— Если не интересно, я закончу на этом выступление на баке.
— Давай, давай!
— Крой, Гоша!
— Большинство — за! Продолжаю, но должен заявить, что насчет брехни — пардон. Как идейный анархист-боевик, вранье считаю излишним, и все есть чистая правда. — Он подбоченился. — Нравлюсь я женщинам, что поделать, как я есть Дон-Жуан! Не слыхали? Жил такой мальчишечка на Молдаванке да еще я. Видали, сколько ил было! — он покосился на свою левую руку. — Сто десять особ, самых раскрасавиц. Вчера еще одну встретил, не наколол, места ужо нет на руке, придется вот здесь, на орле, красным пустить.
— Вот про баб — это куда ни шло, — сказал боцман, — только смотри не охальничай, меру знай.
— За кого вы меня принимаете, господин, гражданин, товарищ старший боцман?
Боцман с улыбкой покачал головой:
— Ну и ну, нанизал титулов.
— Чтобы не ошибиться, выбирай любой, хотя стоит тебя величать товарищем, ты хоть и не наш, а близко стоишь к большевикам, вот эти, — он кивнул на Громова и Трушина, — совсем тебя в свою большевистскую веру обратили…
— Опять? — спросил боцман.
— К слову пришлось, перехожу вплотную ко вчерашней встрече, но прежде разрешите заметить, что баба здешняя вроде сухой тарани, вяленной на ветру, а встретил я настоящий помпончик. Везет мне. Еще когда ходил на «Европе» — пассажирском из Одессы в Лондон…
Феклин перебил:
— По одесской бухте, и тот буксир назывался «Дельфин» и был чуть поболе нашего баркаса.
Свищ, с состраданием посмотрев на вестового и не удостоив его ответом, продолжал:
— Там, на «Европе», не было мне покою от женщин, заметьте, боцман, — женщин, а не баб. Все пассажирки наводили на меня лорнеты.