Клипер «Орион» - Жемайтис Сергей Георгиевич 3 стр.


— Что, что? — спросил Зуйков.

— Стекла такие на палке, для деликатности обращения. Опять же письмами забрасывали, смех что писали, ну и насчет прочего… приходил из плавания на полусогнутых…

Громов сказал:

— Мозги у тебя, Свищ, на полусогнутых ходят. Пакостный ты человечишко, а еще мир хочешь перестроить на свой лад.

— Пойдем от греха, — сказал Трушин, — а то руки чешутся, да марать неохота, и Петрович здесь — неудобно драку затевать.

— Интеллигенция! — со злобой глядя им вслед, сказал Свищ, вложив в это непонятное ему слово гадкий смысл. — Подались совещаться, как вас, братишки, околпачить, обольшевичить!

— Но-о, опять! — прикрикнул боцман.

— Совсем нет. К слову пришлось. Продолжаю. Я, братцы, вчера мамзелю Белобрысенького узрел. Вон он ходит по шканцам, как именинник, о ней мечтает, а не знает, что с ней у него дело кранкель!

Все невольно посмотрели на шканцы, где виднелась белая сверкающая фигура Стивы Бобрина. Свищ, поощренный вниманием, продолжал:

— Иду я, братцы, вчера по какому-то там стриту, мету клешем по панели. Со мной Коська Бураков увязался, тот, что наколки делает, артист, художник. Зашли в кеб. Взяли по кружке темного. Потом еще. Мне хватит и двух для развлечения, а Коська так и присосался к третьей, как телок к вымю, ну а мне пива мало, общество надо, женское общество. Были там две Мери, да, как я вам сказал, — вобла воблой, да еще одна без зубов. Ну и, хватив джину, вышел я на мостовую, прошелся слегка, смотрю, магазинчик, а в окне перчатки. Заглянул я в стекло и вижу, братцы, вашего гардемарина и такую красотку, что ради нее все капиталы отдашь и не пожалеешь. Белобрысенький эдак перчатку меряет, а сам ее прямо ест глазом, зараза.

— А она? — спросил Зуйков.

— Она что? Сначала на него щерилась, а потом, как меня увидала, так и впилась, глазищи — во. Ну, прямо млеет девка. Бери и завертывай в бумажку.

— Завернул? — спросил Феклин.

— Сегодня будет дело. Кто, братцы, одолжит полфунта?

— Бог подаст, — сказал боцман.

Матросы дружно засмеялись.

Свищ, криво усмехнувшись, обратился к Брюшкову:

— Выручай, Назар, процент положу больше прежнего!

— Ты сначала два отдай и проценты.

— Отдам, ростовщик несчастный. Ну?!

— Не проси.

— Эх, мелкий вы народ, копеешный, нету у вас этого… самого… морского перцу.

— Иди к своим анархистам, — посоветовал Феклин, — им денег не надо, вот и дадут.

— Не дадут, гады. Не дозрели еще до полной свободы от капиталу, да ладно, пойду в картишки перекинусь, может, повезет.

Боцман пригрозил:

— Смотри, вещи проиграешь, в канатный ящик посажу.

— Эх! — Свищ махнул рукой. — Что канатный ящик против ее всей фигуры и расчудесных глаз!.. Прощай, орлиное племя! — Он пошел по палубе, вихляясь всем телом.

После ухода Свища несколько минут на баке говорили о нем как о пустом, никчемном человеке. Павел Петрович заключил:

— Одним словом, морская вошь — не боле. — И вернул аудиторию на серьезные рельсы, сказав:

— Учения как будто прошли по всей форме.

Матросы стали живо обсуждать учения и все-таки ухитрялись вставлять словцо о доме, земле, новых порядках.

Зуйков сказал при всеобщем поощрительном внимании:

— Учения, братцы, были не простые. Наш-то, Мамочка, показал им, что стоим, стоим, ждем у моря погодь, а вдруг возьмем да и распустим крылышки. Сейчас оп там все как есть выложит ихнему начальству, скажет, что нету такого закона, чтобы корабль Российского флота как бы в плену держать! Насиделись в таком плену и дома. Теперь будя!

Все посмотрели на берег.

Боцман, задрав голову, спросил вполголоса, но так, что было слышно и на юте:

— Эй, на марсе?

— Есть, на марсе!

— Что там на берегу?

— Вельбот стоит у стенки. Наши на ихнем извозчике давно уже уехали, и все нету.

— Не зевать там!

— Есть, не зевать!

Лешка Головин, держась одной рукой за топенант, сияющими глазами глядел вокруг. С высоты все было иным — и море, и берег, и беспорядочно разбросанный город, и корабли. Лешка попытался представить себе, что летит над заливом, как чайка, но это сравнение он сразу отбросил, не нравились ему крикливые попрошайки. Вот если бы превратиться в альбатроса! И лететь, распластав крылья! Лешка часами следил за альбатросами, тщетно стараясь подметить, когда они машут крыльями. Лешка еще ничего не знал о восходящих потоках воздуха и считал, что альбатросы да еще буревестники обладают таинственным секретом и потому могут плавать в воздухе, не махая крыльями. Он мечтал когда-нибудь разгадать этот секрет, на зависть всем морякам взмыть в небесные просторы, как эти удивительные птицы.

В гавани у бесконечных причалов стояло множество судов, среди них выделялся огромный транспорт, на него по сходням двигалась серо-зеленая масса: шла посадка солдат. Поблескивали стволы винтовок, каски.

Солдаты не особенно интересовали Лешку, при виде пехотинцев он всегда испытывал жалость и приятное чувство превосходства. Внимание мальчика больше всего привлекала военная гавань. Там сейчас помимо подводных лодок стояли два крейсера и несколько тральщиков. У доков, как скала, застыл линкор, серый, в ржавых подтеках, с развороченной палубой. На дальнем рейде дрожали в мареве эскадренные миноносцы. Два буксира вытягивали из гавани американский транспорт.

Юнга презрительно усмехнулся. Как и все «парусники», он недолюбливал пароходы, особенно когда они обходили их клипер, и в душе завидовал быстроходным эсминцам и крейсерам. И все-таки ничего лучше не было на свете, чем клипер «Орион». Мальчик знал, что Орион — созвездие, и мог даже показать, где находятся три его самые яркие звезды. Само название говорило ему о необыкновенном, недостижимом. Он ни разу еще не встречал корабля, носившего имя звезды, и это также играло немаловажную роль в утверждении исключительности «Ориона» в сознании мальчика.

Лешка любил смотреть на свой корабль со стороны: с берега или со шлюпки, когда его можно сразу весь охватить взглядом. Низко сидящий в воде, со стремительными обводами корпуса, с мачтами, немного откинутыми назад, что придавало кораблю горделивую осанку. Однажды, еще в Севастополе, Лешка заболел и не пошел в рейс, а вышел из госпиталя в день возвращения «Ориона». Впервые он увидел свой корабль летящим под всеми парусами. К глазам мальчика подступили слезы восторга при виде такой красоты, изящества и вольной силы.

Прежде юнга старался скрывать свою любовь к кораблю, потому что никто из взрослых особенно-то не выказывал к нему своих нежных чувств. О клипере принято было говорить ласково-покровительственным тоном: «Наш клиперок», «Ориошка», «Стоющая посудина» или как-нибудь еще в таком же роде. Только однажды мальчик услышал восторженные слова об «Орионе» от взрослого человека, который раскрыл перед ним всю его романтическую прелесть и предсказал его трагическую судьбу.

Из Бреста в Плимут шли в караване торговых судов под эскортом четырех миноносцев. Транспорты старой постройки еле плелись, делая не больше 8 узлов. Дул свежий попутный ветер, и на лаге клипера накручивалось до 12 узлов, и то при неполной парусности.

«Орион» шел в кильватер головному миноносцу, а когда тот разворачивался и уходил, делал круг, словно овчарка, собирая и подгоняя свое стадо, клипер ложился в дрейф и поджидал тихоходные паровики, командир, к восторгу матросов, не уравнивал с ними скорость. Вот тогда Воин Андреевич и сказал слова о клипере, навсегда запавшие в сердце Лешки Головина.

Командир сидел на мостике в кресле, сплетенном из бамбука, и читал книгу, иногда перебрасываясь парой слов с вахтенным офицером, да поглядывал на бизань: не заполощут ли паруса. Он хорошо знал, что такого не может случиться, когда у штурвала матрос первой статьи Громов и вахту несет старший офицер, и все же он не мог побороть привычки, находясь на мостике, всегда наблюдать за парусами. К тому же вид парусов, наполненных ветром, доставлял ему неизъяснимое удовольствие.

Лешка стоял на юте и, облокотясь на планширь фальшборта, любовался эволюциями эсминцев, ему было обидно, что «Орион» так не сможет, зато и они вот так не смогут, как он: сдала машина — и болтайся, пока не выловят. Лешка улыбнулся, найдя уязвимое место у быстроходных эсминцев.

Командир поманил его пальцем:

— Ну-ка, голубчик, мамочка моя.

Лешка подбежал как положено, вытянулся, взял под козырек.

— Вольно, Головин! — Командир оглядел юнгу и остался доволен и опрятностью в одежде и бравым видом… Похвалил: — Молодцом выглядишь, мамочка. Вижу, любишь службу?

— Так точно!

— Оглушил, голубчик. Ну, зачем так гаркать? Отвечай нормальным голосом. Говори, да или нет. Так нравится?

— Да! Очень нравится. Лучше, чем в экипаже.

— Ну вот и прекрасно. И мне нравится. Да и как может быть иначе?

— Не могу знать!

— Опять! Говори по-человечески. — Командир ободряюще улыбнулся.

— Не знаю.

— Вот-вот… Видишь ли, Алеша, нам всем выпало завидное счастье ходить на одном из последних настоящих кораблей. — Командир поднял палец: — Парусный корабль — сын океана и ветра! Две могучие и прекраснейшие стихии как бы созданы для того, чтобы человек мужал, дружа и борясь с ними, делался лучше, чище, благородней. Ты, наверное, заметил, Алеша, что на парусных кораблях меньше плохих людей?

— Совсем нету!

— Если бы… Ну, иди, через три минуты будут бить склянки, а тебе, знаю, заступать на вахту.

— Вместе с Зуйковым, впередсмотрящим, гражданин капитан второго ранга!

— Так смотри зорче, юнга, и не завидуй тем, кто ходит на паровых судах. У них, безусловно, есть свои преимущества, как у автомобиля перед лошадью, да лошадь ведь живая, так и парусник. — Командир вздохнул и продолжал: — И как дань времени, у нас тоже стоит небольшая машина, при шторме она бесполезна, зато обеспечивает кораблю маневренность при безветрии.

— Можно выйти из штилевой полосы?

— Молодец! Вот именно! Кроме того, машина греет пас. На старых-то парусниках было ужасно холодно осенью, сыро.

— Теперь благодать, — совсем осмелел Лешка.

Командир оставил без внимания последнее замечание мальчика и, думая о своем, продолжал:

— Ты за свою жизнь еще находишься на всяких кораблях: и на паровых, и еще на каких-нибудь, с разными машинами, только знай, что не раз вспомнишь «Орион». Ну иди, Зуйков ждет…

Зуйков долго молчал, прищурившись, глядя вперед, затем хмыкнул, покрутил головой:

— Хитро загнул Мамочка наш и про коня, и про автомобиль, и про клиперок наш. Сын ветра, говорит? И взаправду, ветер ему родной отец, только с норовом, когда ласков, а когда, будто спьяну, норовит шею свернуть… — Он посмотрел на своего юного напарника, ударил его по плечу: — И вот ты, вижу, никак, раскумекал, к чему он все это гнул?

— Как не раскумекал? Понятно все.

— Понятно, да не очень. Все это к тому, Алексей, что он виды на тебя имеет, в школу хочет определить, а пока смекалку твою испытывает. Поверь моему слову, что будешь ты мичманом, а не то и повыше. Может, при новой власти всем трудящимся матросам чины станут раздавать, как ты думаешь?

— Нет, дядя Спиря. Ну, если тебя вдруг назначат капитаном, то как ты курс проложишь? Или в шторм команду подашь?

— Подать-то подам… Да нет уж… мне бы скорей домой, в деревню… Там, Алексей, судя по всему, шторм на полные двенадцать баллов…

Лешка встал, цепко держась босыми ногами за решетчатую площадку. Мачта раскачивалась, ветер разноголосо пел в такелаже и посвистывал в ушах. Мальчик подумал: «Что, если пробежать до нок-фор-брам-реи, как это делал иногда Зуйков? Но Зуйков, повернувшись, возвращался или садился на нок верхом, а я вот так раскину руки и взаправду полечу. Я тоже сын океана и ветра. Сделаю круг над „Орионом“, потом полечу над бухтой, над городом. Вот ахнут англичане…»

К действительности Лешку вернул голос унтер-офицера Бревешкина, непревзойденного «словесника». Унтер давно наблюдал за юнгой, ему тоже нравился смелый мальчишка, и у него так и чесался язык гаркнуть на него, просто так, для поощрения и поднятия духа, да по палубе проходил боцман, а Бревешкин знал службу. Сейчас боцман лясничал на баке, а унтер отвечал за всю фок-мачту и, следовательно, за Лешку Головина, торчавшего на ней и готового каждую секунду сорваться и грохнуться о палубу. Лешка, раскинув руки, стоял уже на одной ноге и, казалось, чудом сохранял равновесие. Веснушчатое лицо Бревешкина побагровело, глаза округлились. Матросы, следившие за ним, оставили работы и замерли в выжидательных позах.

По бухте пронесся нечеловеческий, прямо-таки звериный рык. Будто крупный хищник выходил на охоту, оповещая окрестности о своих недобрых намерениях.

Прочистив горло, унтер рявкнул:

— На марсе… — И затем последовала рулада из ругательств, переплетающихся самым неожиданным образом с упоминанием святых апостолов, лешкиных родственников, бегучего и стоячего такелажа, плимутской бухты, города, Британских островов и дна морского. Переведя дух, он приказал: — Вниз, пулей! — И закончил новым невообразимо нелепым словоизвержением.

Матросы по-разному оценивали «художественность» Бревешкина: положительные, степенные люди из верующих высказывали явное неодобрение, были и восторженные поклонники его таланта, и завистники, старавшиеся умалить его «мастерство», приводя примеры вроде: «Это что, вот когда я ходил на „Керчи“, там боцман извергался, так извергался, мороз по коже брал — до чего ловко, собака, нанизывал».

Неодобрительно покачивая головой, матрос первой статьи Громов подошел к Бревешкину:

— Разрешите обратиться, гражданин унтерцер!

— Давай обращайся… Что там у тебя?

— Да ничего особенного, а только насчет вашей ругани несусветной хочется напомнить, что командир строго запретил лаяться.

— Что-о?! — рявкнул было Бревешкин, да сразу осекся под смелым взглядом матроса первой статьи. — Ты что, порядка не знаешь? — начал он непривычно-просительным тоном, крякая и сбиваясь на каждом слове. Уж больно большим влиянием стал пользоваться Громов среди матросов, особенно из бедняков и рабочих, а таких на клипере насчитывалось больше половины всего рядового состава… — Ты не очень-то лезь с выговорами. Как-никак все же сам понимаешь, что я не кто-нибудь!

— Мое первое начальство. Это мне известно, и я вам по службе всегда подчиняюсь.

— Ну, а сейчас что липнешь? Уж и слова сказать нельзя? Какой моряк может обойтись без словесности? Тем более что командир на берегу, а некоторым господам офицерам даже нравится «морское слово». — Он кивнул в сторону вахтенного офицера. — Белобрысенький даже в книжечку записывает, когда кто произнесет что позабористей. И сейчас строчит. Видишь? А ты говоришь! Понимать надо! Что же, теперь, при новой власти, если она и завелась гдей-то, так онеметь моряку? Язык вырвать?

— Зачем языка лишаться? Говори, а не бреши. Ты на военном корабле, а не в царевом кабаке.

Это уже было слишком. Громов совсем «прижал его к фальшборту». Да и матросы посматривали с усмешкой, ожидая, как вывернется унтер, как спасет свое достоинство в глазах команды. Бревешкин сжал кулаки.

Громов предупредил:

— Не распаляйся. Руку подымешь, не спущу. Так отделаю, что собой не налюбуешься.

— Ты что, бунт затеял? А?! — Унтер-офицер набрал воздуху в свою непомерно широкую грудь, готовясь дать «залп из всего главного калибра» и хоть этим отвести душу, да только сказал:

— Эх, Иван Громов, не попадался бы ты мне на склизкой палубе, недолго и до греха.

— И правда: поскользнешься, не дай бог, в шторм.

Бревешкин смерил противника взглядом, соображая, кого он имеет в виду, кто поскользнется? И решив, что Громов наконец признал авторитет начальства, сказал примирительно:

— Вот так-то лучше. — И рявкнул в небо: — На марсе?

— Есть, на марсе!

— Ах ты сын обезьяны и жирафы! Кому сказано — вниз!

— Есть, вниз!

— Постой!

— Есть, постой!

— Как на берегу?

— Извозчик подъехал, в ём наши!

Назад Дальше