— Хвала Тегине, устраняющему все препятствие, умеющему во всём достичь успехов и переправиться через океаны трудностей! И даругу канязя Юрия охранит устремляющийся ввысь покрытый шафраном хобот Устранителя препятствий! И не думаю я, ставший, по воле всемилостивейшего Аллаха, ханом Золотой Орды, что могу менять свои решения, и думаю, что никто из нас не думает так, потому что невозможно так думать.
Сколь дерзок был Тегиня, столь же разумен и сметлив да осмотрителен. Понял сразу же, что какое-либо возражение сейчас не только бесполезно, но и губительно. Глубоко запрятав гнев и мстительность, он склонился перед ханом в нарочитом поклоне, а Юрию сказал негромко:
— Айда!
Оба вышли из юрты.
Всеволожский повалился к изножью ханского трона.
Улу-Махмет с удовольствием посмотрел на согнутую спину русского боярина и обратился к Василию, который стоял, преклонив одно колено:
— Покоряя земли, мы покоряем и сердца людей, живущих на этих землях.
Но дальше напыщенных слов хан не шёл, речи о ярлыке не вёл. Больше того, узнав, что Тегиня увёз с собой Юрия Дмитриевича на зимовку в Таврию, сказал:
— Подождём их возвращения. Куда нам торопиться? Василий Васильевич загрустил. Получалось, что ждать надо до весны, а покидать улус опасно; придётся зимовать в постылой Степи, где нет не только церкви но и малой часовни — батюшка Феоктист служит всенощные и литургии в полотняном шатре перед складным дорожным иконостасом.
Василий проснулся среди ночи. Лежал на ковре навзничь и рассматривал через дымовое отверстие юрты ночное небо и звёзды, которые за долгую зиму заучил на память: шесть светил Небесного Трона — престола Божьего… от него начинается Млечный Путь, как бы лестница, соединяющая землю с небом, человека с Творцом… Но вдруг враз исчезли все до одной звёзды. Тучи набежали нешто? Не должны бы, ночь ясная.
Василий вышел наружу- небо чистое. Куда же звезды над головой подевались?… Вспомнилось, отец ещё рассказывал, как мальчишкой сидел в плену в Сарае и однажды весной увидел перелёт птиц. Летело их на родину, в Залесскую землю такое многое множество, что всё небо собой закрыли и дневной свет потемнел.
Василий прислушался. В степной тишине отчётливо доносился сверху скрежет маховых перьев, редкие и разнообразные голоса птиц. В их неостановимом движении, в плотности полёта была какая-то могучая вечная сила. Где теперь отец, где буду я, матушка, Настенька? Куда мы уйдём? Туда, где живут ещё не родившиеся? А птицы, степь будут всегда. Для них ничего не изменится, пройдёт хоть тысяча лет.
Он стоял, задрав голову, и ему хотелось крикнуть: я тоже с вами, в землю Залесскую!.. Влажно пахло прелой полынью, хрустели под ногами прошлогодние бустылья, ветерок, долетавший с солончаковых озёр, горчил на губах. И всё-таки воздух был душисто-сладок, и ночное безмолвие столь полно, что казалось, ты один в мире и мир для тебя одного: звёздный ковёр неба с летящими стаями, отдалённое ржание коней, неслышные усилия трав, прокалывающих землю зелёными иглами. Всё таило в себе важный неведомый смысл. Стоит только понять его — и ты начнёшь жить по-иному, в простоте и спокойствии, зная высшую правду Божьего устроения мира… Да, отец говорил, что летели тогда все птицы вместе — большие и маленькие, летели дружно, ликующе, на разные голоса, вторя друг другу: весна, весна, весна!
Снег сошёл к Благовещению[58]. Проклюнулась из оттаявшей земли трава, а уже к Вербному Воскресению покрылась степь многоцветным ковром тюльпанов.
Юрий Дмитриевич вернулся из Таврии в сопровождении Тегини и ещё нескольких монгольских вельмож. Держался спокойно, уверенно и дружелюбно. Сам пришёл в юрту к Василию Васильевичу. Тот бледный и худой, изнурённый Великим постом и тяготами непривычной жизни, сидел на ковре, поджав под себя ноги.
— Что это ты такой скучный, как воробей в ненастье? — пошутил вместо приветствия Юрии Дмитриевич.
— Да ну!.. Даже заходов тут нету, — кисло сказал Василий. — А у меня живот болит от здешней воды.
— Нашёл об, чем печалиться! — засмеялся дядя, — И здесь, и в Таврии ордынцы нужду справляют-не прячутся, и большую, и малую. Народ вольный, кочевой. Зачем в степи заходы? Привыкай. Сейчас вот получу я ярлык на великое княжение, а когда приберёт меня Господь, ты старшим в роду станешь, придётся тебе сызнова сюда ехать на поклон.
— Не буду я с тобой лаяться сейчас, — вяло сказал Василий. — Студёно тут, и неможется мне. Садись вон на подушки.
— Когда мне сидеть с тобой? — возразил Юрий Дмитриевич. — Даруга Тегиня ждёт. Скоро обед, а мы ещё кумызу не напились. — Он опять засмеялся. Видно, настроение было у него хорошее. — Значит, помёрзли вы тут зимой-то? А в Таврии хорошо. Но тоже морозно. Вино в бочках замерзало, приходилось мечом наковыривать в кубки.
Юрий Дмитриевич уж не знал, чем и похвастаться. Всеволожский, молча слушал всё это и про себя усмехался: не ведомо князю, как дела-то на самом деле обстоят, Но посвящать его ни во что, разумеется, не стал, только обронил словно бы невзначай:
— Боярская спесь на самом сердце нарастает, а княжеская ум мутит.
Юрию Дмитриевичу скоро предстояло убедиться в этом.
Всеволожский всё долгое зимовье время зря не терял. Продолжал одаривать ордынцев, не уставая внушать им исподволь, но твёрдо, что если Тегиня добьётся ярлыка для князя Юрия, то влияние и сила Тегини при ханском дворе станут так велики, что ему ничего не будет стоить расправиться с любым, с кем захочется. Айдар и Минбулат, подумавши, трухнули — а ведь русский-то может оказаться прав! — и окончательно склонили Улу-Махмета на сторону Василия Васильевича.
Но и Тегиня был не простак. Уезжая в Таврию, он оставил в Орде своих верных людей, которые, не подглядывая, всё видали и, не подслушивая, всё слыхали. Один из них, братинич его, постельничий Усеин передал по возвращении такие слова, будто бы сказанные Улу-Махметом: «Если Тегиня будет говорить за князя Юрия о великом княжении, то повелю его убить». Тегиня, хоть и не знал, что Усеина подкупил и научил этим словам проныра Всеволожский, однако всё равно не поверил грозному предупреждению: ордынцам хорошо была известна нерешительность Улу-Махмета. Так что Тегиня продолжал оставаться на стороне Юрия Дмитриевича и, сидя с ним за кумысом, сильно обнадёживал его по-прежнему. Разбирательство было на этот раз долгим и, ожесточённым. Чаща весов перевешивала то в одну, то в другую сторону.
Василий Васильевич иская великого княжения по отчеству и по дедовству, наследовал престол отца и деда. Это Улу-Махмету правилось:
— Якши, так и у нас заведено.
Но Юрий Дмитриевич опирался на духовную грамоту своего отца, заявляя, что власть должна передаваться старшему в роду, а он таковым как раз и является.
Тут вступился Тегиня:
— Якши, так всегда в русском улусе делалось. И дед канязя Юрия получил от нас великое княжение потому именно, что умер его старший брат. Вот как у канязя Юрия сейчас умер брат Василий.
— Дед Юрия Дмитриевича стал великим князем, потому что умер его старший брат, это правда, но чёрная смерть прибрала Симеона Ивановича вместе с детьми, и наследников у него не осталось, — вовремя вмешался Всеволожский. — У нас с Василием Васильевичем совсем другое дело! Батюшка его за два года до преставления написал в завещании: «А даст Бог сыну моему великое княжение, ино и аз сына своего благословляю». Покойный великий князь на престол сына своего благословил, а не брата!
Это было убедительно. Но Юрий Дмитриевич предвидел такой поворот и свой ответ заготовил:
— Это, «если даст Бог»… А если не даст? Потому так писал мой брат, что помнил духовную отца нашего, а в ней говорилось: «А отымет Бог сына моего старейшего Василья, а хто будет под тем сын мой, и тому сыну моему стол Васильев, великое княжение». Вот я и есть тот сын, который под Василием был, а других завещаний отец не писал.
Дело запуталось вконец. Улу-Махмет пригласил обе враждующие стороны на перемирие за общим котлом.
Все расселись на ковре, подогнув под себя ноги, брали руками из котла плавающие в жире куски баранины. Выпили хмельной архи, которую ханский виночерпий нацеживал в серебряные пиалы из бурдюка.
Пока ели-пили, обдумывали про себя дальнейший разговор.
Первым возобновил его Улу-Махмет:
— Скажи, канязь Юрий, что ты хочешь на старость лет делать с великим княжением?
Не чуя подвоха, Юрий Дмитриевич простосердечно ответил (эх, если бы некрепкая арха!):
— Четыре сына у меня взрослых, два Димитрия, Иван и Василий, удел же мал, тесно нам. А скоро, глядишь, внуки подрастут.
— Так великий князь тебе может выделить какой-нибудь выморок, Дмитров вон, а Иван твой в монастырь постригся, ему ничего не надо, — живо влез с советом вездесущий Всеволожский.
Но хан не обратил внимания на его слова, вкрадчиво, источая масло из глаз, повернулся опять к Юрию Дмитриевичу:
— А скажи, канязь, почему сразу два у тебя Дмитрия, а Василий один?
И опять не почувствовал края соискатель великого стола:
— В честь своего великого батюшки назвал я их.
— Димитрия Ивановича? Это которого же? Который Мамаю побоище учинил? — уличающе допрашивал хан и с упрёком перевёл вдруг ставший жёстким взгляд на Тегиню: — Так, может, и твой даруга замыслил отцову дерзость продолжать? Он тоже батыр-урус?
Тегиня не отозвался, как не слыхал — разговор принимал слишком опасный оборот.
И тогда Улу-Махмет высказал своё решение:
— Канязь Юрий! Повелеваю тебе в знак покорности подвести коня великому князю[59], царю Руси Василию.
Юрий Дмитриевич побледнел:
— Как? Я… коня… мальчишке?
Семён Оболенский, не участвовавший в споре, сейчас приблизился к нему, сказал на ухо:
— Не упрямься. Вспомни Михаила Черниговского, Михаила Тверского, других князей, головы здесь сложивших.
Понимал Юрий Дмитриевич, с каким огнём играет, но усмирить своё исступление не мог. Ему стало всё нипочём.
Понял ли Василий Васильевич его состояние, просто ли был рад поскорее завершить дело, но сказал великодушно:
— Мне достаточно крестоцелования.
Улу-Махмет и Тегиня молча, согласились с этим.
Спор был решён. Мир установлен.
Но только до утра.
Ханская ставка располагалась в степи по установленному ещё со времён Чингисхана порядку. Каждая десятка воинов имела свою юрту. Войсковая сотня состояла из десяти юрт, ставившихся кругом, в центре которого находился сотник, и об этом оповещало знамя с его тамгой. Шатёр тысячника располагался в центре десяти кругов, каждый из которых состоял из десяти юрт. Во главе тысячи стоял эмир, или князь. У него знамя иное — на древке полумесяц, под которым вьётся красный конский хвост. Возле голубой, расшитой золотом, а потому и называющейся Золотой юрты водружено знамя священной войны — знамя пророка Махаммеда. Здесь ставка самого хана.
И вот весь этот громадный, многолюдный стан был поднят на ноги ночью по приказу Улу-Махмета. Примчавшийся к нему из-за Волги вестник принёс сообщение; Кинга-Ахмед, сын Тохтамыша, давнего супостата Золотой Орды, идёт войной с несметным воинством.
Десятки, сотни, тысячи воинов под громкие возгласы тысяцких и сотников разбирали луки со стрелами, щиты и сабли, готовились держать круговую оборону.
Хану было не до русских улусников, а те и сами стали спешно собираться в дорогу.
В большом сомнении пребывал Тегиня — ведь Кинга-Ахмед приходился ему дальним родственником. Хан знал об этом и беспокоился: а ну как переметнётся Тегиня со своими воинами к неприятелю?
Русские гости пришли прощаться. И тут осенило Улу-Махмета:
— Тарагой канязь Юрий! Я даю тебе ярлык на город Дмитров, пускай там живут два твоих Дмитрия.
Юрий Дмитриевич хоть этому был рад. Подобрел к хану и Тегиня. И сам Улу-Махмет был рад найденному решению. Прощаясь с Василием, бросил небрежно:
— Ни сана, ни мана!
— Ни тебе, ни мне, — перевёл Всеволожский.
Двинулись прочь от Орды два русских обоза с верхоконными впереди. Разными дорогами пошли, но в одном направлении — в полуночную сторону, в Русскую землю. Порывы ветра доносили запах цветущего вереска, песчаные увалы сменялись неглубокими долинами, которые переходили в ровную, как столешница, степь. А где-то там, за миражами и пляшущими пыльными смерчами, лежала родная земля-Русь…
Глава третья 1433 (6941) г. ПОЯС ДМИТРИЯ ДОНСКОГО
Хотя тяжба в Орде закончилась в пользу Василия Васильевича и, как предсказывала прозорливица Фотиния, он вернулся в Москву на белом коне, кто-то распустил злонамеренный наговор, будто княжение не взял ни един.
На Петров день, 29 июня 1432 года, они с Юрием Дмитриевичем выехали из ордынской ставки каждый своей дорогой, оба на одинаковых быстроногих половецких скоках, а ханское — «ни сана, ни мана» — полетело ветром впереди них, начало гулять по княжеским и боярским хоромам в Москве, Владимире, Ростове, Нижнем Новгороде и даже в далёком Пскове.
Узнав об этом, юный великий князь стал чувствовать себя ещё более шатко, нежели до поездки в Степь. Стал Василий Васильевич раздражительным, мог накричать несправедливо на самых близких ему людей, а потом впадал в глубокое уныние, ощущал в сердце мертвящую пустоту. Запирался в опочивальне, пытался облегчить душу молитвами с обильными слезами; из-за этого в покоях среди великокняжеского люда начал бродить такой опасливый вопрос: а не повредился ли умом великий князь?
Софья Витовтовна видела болезненное состояние сына, испытывала к нему глубокую жалость, но помочь не умела.
И преданнейший Иван Дмитриевич Всеволожский не находил слов ободрения, одно твердил:
— Он тебе, государь, неровня, Юрий Дмитриевич.
Боголюбивый и богобоязненный, с детских лет чтитель православной веры, Василий исправно отстаивал в Успенском соборе все девять служб, а кроме того, молился в одиночестве в крестовой дворцовой церкви, но обретал от этого некое утешение и душевное успокоение лишь кратковременно, а затем бесовские соблазны нападали с утроенной силой, толкли сердце его в тоске.
Однажды после Великого Повечерия он вернулся с ощущением особенно безнадёжного, одновременно тягостного и сладостного отчаяния. Пока шёл от собора ко дворцу, всё повторял только что слышанную молитву: «Упование моё — Отец, Прибежище моё — Сын, Покров мой — Дух Святый, Троице Святая, слава Тебе!» Но с каждым повторением всё прочнее вселялись страх и скорбь, всё острее нуждалась душа в заступе.
Казалось, в ночном мраке над головой ярились сатанинские силы, клубились по тёмным закоулкам. Василий усилил молитву, заспешил ко дворцу, где у входа стояли два стражника с факелами. Огонь в поднятых на шестах чашах беспокойно метался, то удлиняя, то укорачивая тени, безжизненные, но преследующие человека по пятам.
— Нищ есмь и убог, Боже, помози мне! — прошептал Василий и с облегчением нырнул в дверной проём.
Но и в домашней молельне не нашёл он покоя, чувствовал себя, будто на погосте, одиноким, всеми покинутым. Начал класть земные поклоны перед Спасом:
— Исцели мя, Господи, яко смятошася кости мои, и душа моя смятеся зело.
Все чётки перебрал дважды, творя молитву Иисусову, а желанное облегчение было всё так же далеко. Снова пришла на память молитва Повечерия: «Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче». И тут его вдруг осенило: не от того ли смятение его, что страшит мысль о врагах невидимых. Как от них оборониться? От дяди родного, врага давнишнего? Самому себе было боязно признаться, что отношение его к дяде двойственно: что тот враг ему, Василий знал доподлинно, но гнал это знание от себя как наваждение: нет, не хочу, не может быть! И, несмотря на внушение близких, собственное сердце клонило его к миру с дядей, воображение нередко рисовало счастливые картины согласия и любви.
Они немного бывали вместе, чаще виделись во время поездки в Орду, но этого общения хватило Василию, чтобы признать, хотя бы тайно, в душе, что Юрий Дмитриевич не завистлив и не хищен, он добр к людям, умеет сказать похвальное слово даже тогда, когда другой ничего, кроме порицания, не находит. Знал Василий, что дядя говорит и про него самого: юн возрастом, но нравом, дескать, своеволен и отважен. Это слышать было приятно, хотя сам-то Василий понимал, что он лишь вид такой делает, по совету Всеволожского. О Всеволожском дядя отозвался, как о пчёлке, которая несёт, пусть малый, но полезный и постоянный взяток в великокняжеский улей и жалит только грешников; Софью Витовтовну сравнил с Москвой-рекой в половодье. А уж как вспоминает Юрий Дмитриевич отца своего, князя Донского! Как бы только не касался при этом старшего брата, отца Василия… Говорит, что Донской был и при жизни славен, известен как человек чести, благонравия, живший в ладу с совестью и долгом чистого своего сердца, а после смерти стали чтить его ещё выше, потому что на память о нём не влияли ни зависть, ни мелочные обиды других князей, сменивший его новый великий князь Василий Дмитриевич не имел благородных свойств своего отца, ни добросердечия его, ни великодушия геройского, ни мужества воинского и не только не продолжил дела отца, первого победителя татар, но угодил в ещё большую кабалу к Орде. Правда, оговаривался дядя, что отец Василия был благоразумен, осторожен, о детях своих сильно радел, но поди знай — похвала это или тонкая хула?