От шестинедельного отсутствия матери дедушка вконец извелся. С тоски по своей Ленхен он запил. Он выпивал сколько ему причиталось как возчику пива, выпивал и сверх того, то есть и к роли выпивохи подошел с той же основательностью, с какой подходил ко всем своим занятиям. Как-то раз жандармы задержали его фургон, потому что не могли обнаружить кучера на законном месте, а дедушка лежал в самом фургоне и отсыпался, за что его первый и последний раз в жизни прогнали с места. «Самая низкая точка падения», — рассказывал потом дедушка. Вдобавок он так долго лежал под брезентовым пологом, что от этого схватил ревматизм. Пришлось ему забросить профессию выпивохи. Эпизоды из того периода, которыми он потчевал нас впоследствии, неизменно начинались словами:
«В те поры, когда я еще закладывал… Дьявол сидит у тебе внутри и говорит:
— Опрокинь еще одну!
— А вот и не опрокину! — это я ему.
— А вот и опрокинешь! — это он мене.
— Не опрокину! — говорю я.
— Опрокинешь!
— Нет!
Так мы пререкаемся, и тут я слышу, кто-то издаля говорит: „Ну и хрен с тобой, и опрокину“, а потом оказывается, что я сам же это и говорю».
Даже про свой ревматизм после того, как тот был вылечен, дедушка рассказывал будто про особую профессию, в которой он тоже себя испытал. Доктор прописал ему тогда какой-то антиревматический чай, дедушка пил его по три раза в день и продолжал пить, когда устроился на суконную фабрику. (Подсобник на суконной фабрике — это следующая профессия дедушки.) Дедушка грузил рулоны сукна и проработал какое-то время в красильне. Чай против ревматизма сопровождал его по всем жизненным стезям. Рецепт этого пожизненного эликсира дедушка до сих пор хранит в выдвижном ящике кухонного буфета, и горе, если Полторусенька случайно его заткнет куда подальше. Тогда сразу звучит боевой клич: «Эта баба рада бы сжить меня со свету!»
Со временем дедушка возводит свой чай в ранг универсального снадобья от всех болезней. На деле этот чай состоит из сушеного исландского мха, он горький на вкус. Выпив его, человек весь передергивается, а от передергивания тело электризуется, и железы, которые малость обленились, начинают снова работать на всю катушку.
Едва по дедушкиному горлу поползет простуда, на весь дом раздается: «А ну, старуха, завари-ка мне моего чайку!» Всем людям, которые ему по сердцу, дедушка рекомендует свой чай. Моя мать должна принимать его от венозных узлов на ногах, бабусенька — под его надзором — против приступов головокружения. Когда бабусенька варит чай для себя, она втайне кидает в него кусочек сахара, но если она после этого слишком быстро выпивает отвар, у дедушки возникает подозрение, он самолично пробует чай и говорит: «Раз ты надумала обидеть чай сахаром, черта с два он тебе помогет».
Из каждого уголка жизни, прожитого нашими родителями и родителями наших родителей, лезут всевозможные истории: истории времен молодости и войны — у моего отца; истории времен дедушкиного рабства у лесничего в Блунове; истории времен девичества моей матери. Как же мне подчинить и упорядочить их все, чтобы они могли по меньшей мере служить кулисами на моем маленьком театрике, составленном из отдельных капель росы?
Дипломированная портниха Ленхен не прочь бы сделаться самостоятельной.Стать самостоятельным по нашим понятиям вовсе не значит, что человек начинает самостоятельно мыслить, нет, это значит, что он открывает собственное дело.
Для того чтобы самостоятельно мыслить, потребно свободное время и смелость; для того чтобы стать самостоятельным, потребны только деньги. А денег в хозяйстве Маттеуса Кульки, сорба и сорбского сына, в то время не водится. Помимо безденежья, в семье Кульки и в жизни моей матери возникает молодой пекарский подмастерье, из которого впоследствии получится мой отец. Подмастерье взламывает жизнь моей матери ломом, именуемым любовью, ибо в самом непродолжительном будущем перед молодой четой возникает угроза моего появления на свет.
Городишко в долине Шпрее, где мне немного спустя предстоит родиться, немцы называют Шпремберг, что означает Шпрее возле горы, а сорбы просто-напросто Гродок, то есть просто-напросто город, город без собственного имени, из чего следует, что мои сорбские предки всегда ходили пешком, знали только этот единственный город и могли не опасаться, что кто-нибудь перепутает его с другими городами.
К тому времени, о котором идет речь, тысяча, а то и больше рабочих в Шпремберге сообща ткут большое суконное полотнище. Люди в других частях страны и даже в других частях света за деньги отрезают по кусочку от нашего сукна, чтобы потом в него одеться. Англичане называют кусок, который они отрезали, манчестери делают вид, будто они сами выткали его в своем Манчестере, а потому и перепродают его с наценкой.
О тех, кому выпало на долю родиться в Шпремберге, можно, не будучи пророком, предсказать, что по четырнадцатому году все они так или иначе будут соприкасаться с сукноткачеством.
Лаузицкий песок родит вереск, вереском питаются неприхотливые овцы. Человек отбирает у овец шерсть. Она ему как раз кстати. Он выпрядает ее, он ткет и прикрывает ею свою телесную наготу, прядение и ткачество становятся традиционным занятием мужчин. Овцы мало-помалу исчезают, потому что вересковую пустошь из экономических соображений засаживают неприхотливой сосной, но традиция прядения и ткачества сохраняется. Черт подери, а нельзя ли изготавливать шерсть, не прибегая к содействию овец?
Древесную шерсть, что ли?
Ну зачем древесную, штапель, вискозную шерсть, стало быть. Раз уж традиция все равно есть.
Так или примерно так написано в местном календаре, и я не могу дать вам более вразумительное толкование, а могу лишь поделиться с вами давним своим подозрением, что земля заставляет нас, людей, приспосабливаться к ее обстоятельствам. Правда, люди, рожденные быть менеджерами, утверждают прямо противоположное, но мы не располагаем временем, чтобы затевать с ними дискуссию, нам пора вернуться к Ленхен.
Как мы уже знаем, Ленхен научилась делать венки и бумажные розы, при посредстве которых те, кто остался в живых, чтят своих усопших, хотя самим усопшим от почтения не холодно и не жарко. Судя по всему, Ленхен тоже приходит к этому выводу, ей наскучивают попытки взлететь повыше, ее засасывает омут традиции, и она поступает в сукноваляльную мастерскую — патриархальное такое заведение, где хозяйка по многу раз на дню заглядывает в цех и спрашивает:
— Стараетесь, девоньки?
— Стараемся, стараемся, — гласит ответ.
Девонькиизготовляют ремиз,который на других фабриках подвергается дальнейшей обработке. Ремизницывоображают, будто стоят высочей,чем работницы на больших фабриках. Они ходят на работу распарадившись, они носят жестяные кувшинчики с ячменным кофе на ладони, обернув их в бумагу, как букет, а когда они шествуют по улице, с обеих сторон которой по канавам (в Гродке канавы называют бараками) стекают в Шпрее вонючие отходы красилен, они идут не на работу, они идут в заведение.Они хотят, чтобы их считали немецким дамам,но сами себя называют кумпанкамина полусорбский лад. Мать — полная сорбка. Дома она должна говорить со своими родителями по-сорбски, но при людях она пытается выглядеть как немка, хотя это не до конца удается, а что не удалось ей, она охотно воплотила бы в нас, ее бы очень порадовало, стань мы малость поприличнее и понемечнее,но любая попытка матери превратить нас в городских детей пресекается деревенскими детьми, с которыми мы имеем дело.
В Босдоме не принято спрашивать, когда чего-то не поймешь: «Простите, как вы сказали?» В Босдоме спрашивают: «Ты чего сказал?» — или еще проще: «Чего?» Один раз, уже имея на своем счету несколько прочитанных книг, я чего-то не расслышал и нарочно переспросил: «Простите?» Ребята высмеяли меня и забросали конскими яблоками. Я преступил местный закон. В Босдоме не признавали ни меня,ни тебя,во всех случаях это было только менеи тебе.Я и по сей день, когда приеду в родную деревню, не осмеливаюсь даже ненароком сказать «меня», я не хочу, чтобы собеседник отвернулся и изрек: «Эк заважничал! Нет, с им теперь каши не сваришь!»
Но вернемся же наконец обратно в лавку! Дедушка у нас в Босдоме просто помолодел. Он в зависимости от потребностей изображает мелкого земледельца, кучера, управляющего, дворника, а когда погода плохая либо нужны лишние руки, подсобляет и в пекарне. Непривычную для себя работу он некоторое время оглядывает со всех сторон и говорит: «Ну, с тобой-то я справлюсь!» Потом оглядывает другую работу и говорит: «И с тобой тоже справлюсь!» Он натаскивает уголь для хлебной печи в выемку для ног, пробует себя при формовке хлеба, надев синий кучерской фартук, и в запорошенных мукой очках ставит хлебы на лотки, спрыскивает их водой и следит за ходом выпечки.
По утрам он задает корм лошади и чистит ее, а бабусенька-полторусенька с помощью сосновых щепок разводит тем временем огонь в приземистой кухонной печи. Запах горящей сосновой щепы — это ладан моего детства. Он сродни запаху подпаленных еловых веток на рождество.
Густой утренний туман заполняет двор. Голубятня и амбар обратились в водяную пыль. Я вполне могу себе представить, как выглядел тот день, когда на Земле еще не было никаких предметов, когда все еще не имело очертаний, тот самый день, о котором повествуется в Библии.
Бабусенька-полторусенька подогревает в кастрюльке оставшийся со вчерашнего ячменный кофе, разливает его по нашим чашкам, забеливает молоком, отпивает светлый напиток маленькими глотками, находит, что для нас, детей, он слишком горяч, и дует прямо в чашку.
Моей матери не нравится это дутье. Она весьма начитанна по части бацилл.
— Я прям вижу, как ихние шарики прыгают в ваши чашки! — говорит она и пытается привить нам побеги своего негодования, но о каком успехе может идти речь, когда она, теоретик требуемого от нас негодования, по утрам еще спит, уступая реальную жизнь практику?
Я сижу у себя в кабинете, закрываю глаза и вижу, как бабушка снимает пробу с кофе на босдомской кухне, правой рукой она подбоченилась, левой держит чашку, красные щечки раздуты от усердия, словно у ветров, летающих над нашими полями.
Покуда мы сидим в школе и узнаем от Румпоша, что три мешка картошки плюс два мешка картошки — это будет столько мешков картошки, сколько у нас пальцев на одной руке, бабушка обихаживает свинью, безрогую козу, выполняет за мать черную работу, сидит на скамеечке перед печкой и чистит картошку. Ранний покупатель приводит в движение колокольчик, и колокольчик отвечает недовольным дребезжанием. Мать еще спит либо пребывает где-то в глубине дома, делает уборку в комнатах, вытирает пыль с серванта. Бабусенька-полторусенька сбрасывает фартук из мешковины, семенит в лавку и встречает покупателя, как раньше в собственной лавке в Гродке:
— Здрасте! Чего нынче стряпать-то будем?
Бабусенька и Ханка балуют и ласкают нас, детей, взапуски. Вдобавок нас озаряет благословляющая улыбка матери. Какое-то время мы живем в настоящем раю, это чувство мы уносим с собой как образец в те смутные времена, которые нас поджидают, и мне понадобится много, очень много лет, чтобы снова найти дверь в этот рай.
На Лесной улице в Гродке купец по имени Штерц, человек с синим носом, продает товары для сельского населения. В витрине его магазина висит табличка, сообщающая «Утешенье для сердца ты получишь у Штерца». Это сообщение сочинилучитель гимназии, вдохновясь котбусской очищенной.
Покуда крестьянские жены делают покупки, их мужья ищут в распивочной у Штерца утешение для сердца. После этого лошади на обратном пути, бывает, понесут, и не потому, что тоже приложились к бутылке, а потому что действие напитков, которое теперь совершается в кучере, передается лошадям при посредстве рукоятки от кнута и ременной плетки. Роковые потусторонние силы не слишком привередливы в выборе того материала, с помощью которого они расходятся по свету.
«Магазин товаров для сельской местности» синеносого господина Штерца, на который моя мать поглядывала еще молоденькой девушкой из окна родительской квартиры, навсегда сохранился у нее в голове как образец для подражания. И первая предпринятая матерью попытка подражания — это продажа бутылочного пива.
Будто черные вечерние жуки, выползают в степь шахтеры из-под земли. Чтобы одну шахту можно было отличить от другой, им всем дали человеческие имена: есть шахта Франци шахта Луиза,шахта Августаи шахта Марга.Такие имена носят дети и внуки владельцев. Фамилия владельцев — фон Понсе. Они образуют семейное акционерное общество, Наследники фон Понсе. Из шахтеров ни один даже и в глаза не видел Луизу, в шахту которой он ежедневно спускается.
Шахты расположены километрах в двух-трех за Босдомом. Одна называется Феликс,другая — Конрад.Шахтеры из окрестных деревень по дороге домой неизбежно проходят через нашу деревню, и при этой оказии у них частенько вспыхивает желание завернуть в трактир и выполоснуть угольную пыль из глоток. Шахтеры работают в три смены. Мы называем их сменщики.Для трактирщицы Бубнерки сменщикисуть злостные должники. Она не старается гостеприимно обласкать их, напротив, она порой вздорит с ними, если они сплевывают на свежевымытый пол.
Зато моя мать общительна и полна понимания! Шахтер Наконц стоит в углу лавки и держит пивную бутылку перед грудью, словно надломанный жезл тамбурмажора.
— Вы, верно, умаялись нынче, господин Наконц? — спрашивает мать. — Я и то удивляюсь, как вы можете выдержать целых восемь часов промежду черных безмолвных углев.
Черные безмолвные углине выросли в голове у моей матери, они перешли к ней в голову при чтении какого-то романа. Карле Наконц видит, что им восхищаются. На другой день он приходит снова, а моя мать тем временем припасла для него стул:
— Присядьте, господин Наконц, не бойтесь, за пиво я дороже не возьму!
Карле садится, сидеть удобней, чем стоять, и вместо одной бутылки он выпивает две.
Зато Наконциха не в восторге от приветливости и обходительности, с какой моя мать принимает шахтеров, потому что из-за этой самой приветливости ежедневная дорога ее мужа с работы занимает на час больше, за неделю набегает шесть часов, которые Карле проводит и не в шахте, и не дома. Наконцихе приходится без мужниной помощи обрабатывать два-три моргена земли и обихаживать скотину, покуда муж в лавке у моей матери превращает в бутылочное пиво нижнюю юбку с кружевной оборкой, о которой мечтает Наконциха.
Бубнерка напоминает Вильмко Коаллу про трехнедельный столбец его долгов. «Ты когда заплатишь, а, Вильмко?» Вильмко не отвечает. Он оскорблен напоминанием, он ссорится с Бубнеркой и уже на следующий день оказывает честь лавке моей матери. Мне велят принести ему стул. Я приношу ему стул, и теперь в материной лавке сидят уже два шахтера и оба пьют эту горькую, ударяющую в голову жидкость под названием пиво. Приветливость моей матери поражает шахтеров как бацилла.
Карле Наконц натянул козырек своей кепки до самых бровей и глядит по сторонам, словно еще не до конца выбрался из шахты. У него узкая-преузкая переносица. Даже непонятно, как через нее проходят грубые запахи.
А у Вильмко Коалла красное лицо, нос расположился между морковно-красных щек, поэтому у него нет выхода, он тоже должен быть красный. Разговаривая друг с другом, шахтеры машут открытыми бутылками, и белые фарфоровые крышки бьются о темно-зеленое бутылочное стекло.
— А я намедни посадил две дерабели, — говорит Наконц.
— Вы, верно, имеете в виду мирабели, господин Наконц, — вмешивается в разговор моя мать.
Карле не возражает против исправления, от моей матери он и не такое стерпит.
— А я больше ничего не сажаю, — говорит Вильмко, — содишь, содишь, а другие едят, а я и дома-то, почитай, никогда не бываю.
Дорога Вильмко до шахты ведет через три села — приходится трижды споласкивать глотку.
Еще немного — и Ханско Цитковияк тоже становится завсегдатаем лавки; его привел Вильмко, но площадь лавки слишком мала, поставить третий стул некуда. Мать просит дедушку переоборудовать днище бочки с кислой капустой в сиденье со спинкой, и с той поры, если кто приходит за кислой капустой, раздается фраза: «Вы не привстанете на минуточку, господин Цитковияк, чтоб я достала капустки?»