Лавка - Штритматтер Эрвин 11 стр.


«А я сижу все равно как нуль, который ждет единицу, чтобы стать десяткой», — жалуется бабусенька. Прикажете ей тоже справить соломенную шляпу с цветами, а просторную сорбскую юбку пустить на тряпки, только чтобы выглядеть, как фрау Боммель, жена торговца сигарами? — «Мне тогда на себе будет тошно глядеть».

Таковы обстоятельства, которые призваны облегчить бабусеньке переезд в сельскую местность. Однако есть и другое обстоятельство, оно заключается в том, что тогда ее сын Филе, ее гордость, свет ее очей, единственное выношенное ею дитя, короче, чудо из чудес, останется в городе один-одинешенек.

Подобно другим мужчинам своего возраста, дядя Филе побывал на войне, пережил все ужасы, которые пережили на войне мужчины его возраста, только дядины ужасы были гораздо ужаснее. Все, что ни пережил дядя Филе, становится в нем больше и страшней, становится порой до того большим и страшным, что дядя Филе может рассказывать о пережитом, лишь заикаясь от ужаса. Если судить по количеству пережитого, дядя Филе — суперментого времени. И горе тому, кто позволит себе при бабусеньке-полторусеньке усомниться в истинности его леденящих душу историй. Бабусенька верит всему, что он ни скажет, дядя — ее единственная надежда, ее кровиночка.

Дедушке и бабушке стоит немало трудов, чтобы после войны, которую мы впоследствии наречем первой мировой, заставить дядю Филе вернуться к уже изученному ремеслу. Дядя Филе по профессии шлифовальщик тонкого стекла, и во время торговых разъездов дедушке удается пристроить его на стекольном заводе в Хайдемюле.

Филе приступает к работе за две недели до рождества. Он переезжает в Хайдемюль в общежитие для холостых работников и появляется теперь у бабушки далеко не каждый день. Бабушка страдает.

Подходит рождество. Дедушка, бабушка и Филе справляют его вместе с нами в Серокамнице. На второй день праздника дядя Филе должен пешком отправиться в Хайдемюль, чтобы к сроку поспеть на работу. Но Филе предпочел бы остаться там, где уже находимся все мы, предпочел бы вдыхать запах хвои и лакомиться рождественской коврижкой. Он начинает кашлять и кашляет все сильней и при этом утверждает, будто легкие у него набиты стеклянной пылью.

— Еще чего выдумай, — протестует дедушка. А дядя Филе знай себе кашляет. Бабушка заступается за него, да, да, Филе ей уже говорил, что у него профессиональное заболевание шлифовальщика.

Дед-мороз принес мне в подарок маленькую тросточку, с обоих концов она обернута блестящей жестью, но лично я считаю жесть серебром.

— Счас я тебе покажу профессиональное заболевание! — говорит дедушка и, схватив мою тросточку, охаживает дядю Филе по спине. Тросточка ломается пополам.

Дядя перестает кашлять и начинает плакать. Он хочет пробудить в бабушке сострадание. Бабушка тоже плачет, ей жалко дядю. А я плачу из-за тросточки.

— Не реви, — говорит дедушка, — я тебе новую справлю.

Я верю в дедушку и многого от него жду, но чтобы он со своей тележкой съездил на небо и выпросил там новую тросточку — в это я поверить не могу.

— Подумаешь, невидаль какая, планка от ящика.

— От деда-мороза, — выкрикиваю я.

— Ах, вот оно что, — говорит дедушка.

Больше об этой тросточке разговору нет. Детские игрушки тоже подвержены колебаниям моды. То рождество оказалось — во всяком случае, до сих пор — последним для детских тросточек. Только в моем воспоминании сохранилось место, где лежит окованная серебром тросточка, она лежит там уже целых шестьдесят лет, лежит упорно как раз потому, что я так и не получил взамен новой.

Дяде Филе обрыдла шлифовка стекла.

— Время проходит, свеча догорает, а старушка не помирает, — говорит дядя. — Наш брат знай себе шлифует, а жить-то когда?

Дядя подыскивает причину, которая оправдала бы его бегство с работы. Его, оказывается, заставляют держать собственными руками хрустальные вазы с пивную бочку величиной и покрывать их шлифовкой.

— Ежли у меня мускулы ослабнут, тогда мне каюк — раздавит в лепешку, — говорит он бабушке.

— Стыда у людей в глазах нет! — возмущается бабушка. — Это ж надо такое требовать от парня. — Обеими своими ножками в разношенных шлепанцах бабушка всецело стоит на стороне дяди.

На сей раз дедушка пускает в ход против дяди оружие, сохранившееся у него с тех времен, когда он развозил пиво, — ременную плеть.

Но прежде чем дедушка успевает хорошенько вытянуть его плетью, дядя спасается бегством в Хайдемюль, к своим исполинским вазам.

Где у нас Босдом и где Хайдемюль? Сорок километров от одного до другого. Как может дядя Филе за одно только воскресенье отмахать сорок километров? Вот то-то и оно, вот о чем надо подумать бабушке, прежде чем согласиться на переезд в Босдом. А дедушка, тот принимает свое решение шибчей. (У нас не говорят «скорей».)

Жизнь жива переменами. Может, в нашем дедушке уже вызревает исподволь другой дедушка, постарше и послабей, а увидим мы его лишь через некоторое время? Может, его соблазняет возможность не мерить поля больными ногами, а разъезжать на телеге? Так-то так, да не совсем так. Главное вот в чем: мой дедушка любит мою мать, как бабушка своего Филе. В моей матери возродилась Ханна, первая жена дедушки, о которой он вспоминает до конца своих дней: и щечки-то у ней были румяные-прерумяные, и улыбалась-то она так ласково, что самые захудалые поросята с рук шли — речь идет о той поре, когда дедушка торговал поросятами, потому что и поросятами он тоже торговал.

А моя мать умеет до того нежно упрашивать, когда ей чего-нибудь надо. «Да как же мы славно пойдем-то, прям рука об руку».

«Рука об руку», на мой взгляд, значит вот что:

Мы выстроились в два ряда вдоль школьного забора, и каждый держит за руку своего соседа. Засунув большие пальцы в вырезы жилета, учитель шагает вдоль нашего ряда и проверяет, хорошо ли начищен верх у наших башмаков на деревянной подошве. Если хорошо, он хлопает в ладоши, тогда словно рушится невидимая преграда, и мы рука об руку заполняем школьный двор, но подниматься по лестнице рука об руку трудновато, а пройти через узкую дверь вдвоем и вовсе невозможно — тот, кто ловчей и сильней, прорывается первым. Какое уж тут рука об руку: в сенях мы существуем каждый сам по себе.

Но об этом дедушка ничего не знает, благо он не ходит в нашу школу. Он обещает родителям переехать к нам и не ставит при переезде никаких условий, условия, как мы увидим, он выработает несколько позднее.

А бабусенька-полторусенька пока ничего не обещает. Она испрашивает себе то, что в большом мире называют время на размышление.

— Да уж небось худо не будет, — уговаривает дедушка, который привык, что его решения распространяются также и на Пигалицу,то есть на бабусеньку.

Вечером того же дня бабусенька обращается к богу с ходатайством о помощи. Бог нашей бабусеньки — это не обыкновенный церковный бог, о котором мы говорим в школе, но и не старый славянский бог дедушки, который чаще всего гневный, реже добрый и всегда прожорливый, бог, который заставляет перед севом примешивать к овсу куриные яйца, чтобы ночью выбрать их и съесть, если, конечно, мы, дети, не опередим его.

Бабушка возносит свои молитвы после закрытия лавки перед ужином, на кухне, где дедушка изготавливает серные спички для своей длинной трубки. На кухне воняет серой как в преисподней. У бабушки налажена прямая связь с небом: она вынимает захватанный двуязычный молитвенник, который привезла из Большого Партвитца. Бабушка, наша маленькая пчелка, сама родом из Большого Партвитца, о чем мы обязаны помнить денно и нощно, а дедушка, нахал долговязый, тот из Малого Партвитца.

—  Из бездны взываю к тебе, господи, — голосит бабушка. Она пронзительным голосом поет по-сорбски. Картошка для ужина поквакивает в духовке, светильный газ с тихим шипением поступает в лампу, частица сажи падает с кухонного потолка, напоминая, что время для всего преходящего и в самом деле проходит.

—  О боже, услышь мою молитву, — поет бабушка, и кажется, что бог у нее самый настоящий, такой, который присутствует даже в сумеречной местечковой кухне, где воняет серой как в аду, поскольку молитва бабушки услышана. Бог ниспосылает откровение, правда не самой бабушке, а моей матери, но мать в письменном виде сообщает бабушке об этом: дядя Филе мог бы устроиться шлифовальщиком в Фриденсрайне, а пути от Босдома до Фриденсрайна пять километров и все лесом, стало быть, дядя Филе может два раза в день отмахать его на своих двоих; жить он может у нас в мансарде, и бабушка может всегда иметь его подле себя, приглядывать за ним, холить и лелеять, как в те далекие времена, когда он был школьником.

Когда дядя Филе был школьником, он вечно слонялся по улицам и закоулкам городка. Домашние задания получались у него не так хорошо, а вот насчет слоняться — тут он был мастак. Так, например, он мочился на стену дома, и до того ловко у него это получалось, что мокрое пятно благодаря его усилиям принимало форму правильного четырехугольника. Затем он кликал бабусеньку-полторусеньку. В те времена бабушка с дедушкой снимали квартиру у чужих людей. Бабушка выглядывала из окна:

— Чего тебе, Филько, чего тебе?

— Мам, мам, как я красиво нассал, — гордо возвещает Филе.

Проголодавшись, Филе задирает голову и кричит в окно:

— Мам, сбрось мне кусман. (У нас говорят «кусман» про то, про что в другом месте скажут «ломоть», а в третьем «краюшка».) Мам, сбрось, мам, сбрось, — канючит Филе до тех пор, пока бабусенька не сбросит ему целый бутерброд, завернутый в бумагу. Дедушке об этом, разумеется, знать не следует.

У моей матери к тому времени уже наливаются под блузкой два бутона. Она ни в чем не хочет уступать девушкам из Высшей школы дочерей.Она гордо плывет по улице, а Филе орет из какой-то подворотни: «Ленка, Ленка, грязная коленка!» Моя мать в ярости оглядывается, и тогда Филе демонстрирует ей единственную часть своего тела, которую можно назвать чистой: он показывает ей язык.

Отец прямо не может дождаться, когда, наконец, дед с бабкой переберутся к нам. Вся наша пашня заросла пыреем, а в марте уже вполне можно работать в поле.

И вот по-весеннему теплым февральским днем дедушка с бабушкой переезжают к нам. И снова перед нашим домом стоит мебельный фургон, но в этом уже нет ничего нового. Не успеешь ты повернуться во сне на другой бок, как новое уже стало старым. Вот если бы мебель прилетела по воздуху, если бы гардероб, раскинув дверцы-крылья, сел на крышу, а кухонный буфет перед тем, как приземлиться, сделал несколько кругов над голубятней, — это было бы ново.

Итак, наша семья, если считать Ханку и Филе, состоит теперь из десяти человек. В таком составе она вступает в весну, а из весны в лето. Хотя и не совсем единодушно. Отца тянет в разные стороны, ему хочется быть булочником, но и земледельцем тоже. Жизнь его отчима Готфрида Юришки, которого отец раньше откровенно недолюбливал, представляется ему теперь отнюдь не лишенной смысла. «Кто перо собирает, тот постель выстилает» — такова была одна из присказок Юришки, только выстелил он себе не постель, а могилу.

У матери тоже есть заветная мечта: она мечтала бы заняться шитьем, не как профессиональная портниха, а чтобы просто шить, просто видеть, как под твоими руками возникает что-то новое. Может, теперь ей и удастся осуществить свою мечту, благо дед с бабкой помогают нам по хозяйству? Мать хотела бы шить бальные платья, по последней моде, кипенно-белые кружевные платья, из тюля, такие, в которых, словно в пене, ходят невесты.

А теперь давайте на несколько минут вернемся в предшествующую жизнь нашей превосходной матери. Будучи ученицей народной школы, она лучше всех в классе нарисовала крыжовник и была бы куда как рада поступить в Высшую школу дочерей,чтобы стать Высшей дочерью.Но разве дедушка, простой возчик пива, мог уплатить за ее обучение?

Итак, двенадцати лет мать оказывается девчонкой на побегушках у старой хозяйки типографии Шпрембергского вестника.Она бегает с поручениями старушки, делает для нее покупки, моет на кухне посуду. Однажды хозяйка дает ей совок и ведро и посылает ее на улицу за конским навозом. Хозяйские розы требуют удобрения. В матери протестует решительно все, способное к протесту: что подумают люди, когда увидят, как Ленхен шныряет между телег под лошадиными хвостами. Муха навозная— обзовут ее люди.

Ленхен, она же наша мамочка, со слезами бежит к дедушке. Дедушка доверху наполняет ведро навозом от своих лошадей и собственноручно относит ведро к хозяйке в переднюю. А моя мать получает одну марку сверх обговоренного жалованья. «Вот так и делают денежки!» — наставляет ее дедушка.

И все же мать больше не желает прислуживать хозяйке типографии; у нее еще не высохли слезы, и вдобавок это как раз то самое время, когда она «превосходно» написала сочинение «Блаженств, никем не омрачимых…».

После школы мать учится на портниху, но, едва закончив ученье, она уже хочет подняться выше, стать модисткой, а поскольку в нашем городке нет свободных мест, чтобы учиться на модистку, она, пока суд да дело, учится у старой Паулихи, городской ведьмы, плести кладбищенские венки, делать розы из папиросной бумаги и цветочной проволоки, а освоив эту премудрость, она непременно желает уйти в широкий, далекий мир. Для нее широкий и далекий мир — это Берлин. На современном рынке рабов она письмом изъявляет готовность принять место в Берлине-Шёнеберге, объявление о котором печаталось в Шпрембергском вестнике,а поскольку «шён» по-немецки означает «красиво», а «берг» — «гора», она надеется, что Шёнеберг, уж конечно, окажется покрасивее, чем их Шпремберг.

Ответ из Берлина гласит: пусть мать, она же Ленхен, приезжает, живо, живо! Берлинские темпы! У матери такое чувство, будто она перекувырнулась на полном ходу (в те времена это было ей вполне доступно, недаром же она хотела стать канатной плясуньей!). А встав после кувырка на ноги, она уже видит себя в Берлине на Гёрлицком вокзале, и кругом — ни души знакомых. Она стоит возле своего багажа, люди спешат мимо, много людей, нет только дедушки, чтобы подхватить ее дорожную корзину за другую ручку. Мать садится на корзинку из ивовой лозы и начинает плакать, и плачет, и плачет до тех пор, пока проходящий смазчик не спрашивает: «Ты чего ревешь, малышка?»

Мать всхлипывает, оказывается, она не знает, как ей попасть в Шёнеберг.

Мама Ленхен не простая служанка в Берлине-Шёнеберге, нет, она встала там на место; милостивая госпожа,к которой она встала,содержит пансион для студентов и в конце первого же месяца забываетуплатить Ленхен ее жалованье.

Среди жильцов милостивойесть студенты, которым состояние не позволяет состоять в каком-нибудь драчливом землячестве. Таким приходится наносить себе необходимые по студенческому делу порезы с помощью обыкновенной бритвы. Мама Ленхен и дочь милостивойдолжны ассистировать при этой операции, отчего дочь милостивойеще до конфирмации оказывается в положении. Моя мать, если верить ее рассказу, узнает об этом обстоятельстве из письма, по небрежности забытого хозяйкой.

— Мам! Разве можно читать чужие письма?

— А что мне оставалось делать? Письмо лежало так, словно его мне прислали.

Дальше больше. Студенты начинают приставать и к моей матери, и хозяйка советует ей не особенно ломаться. У матери возникает опасение, что в одно прекрасное утро она проснется беременная. Она скликает на подмогу все грошики, которые завалялись в ее кошельке, и покупает билет до Шпремберга. «Все что угодно — только не это!» — впоследствии прокомментирует она нам свой поступок. «Пока я не познакомилась с вашим папенькой, для меня все мужчины были на одно лицо».

— А потом? Потом не на одно?

В ответ молчание. Грозные взгляды.

Впоследствии все рассказы матери из этого периода получают у нас общее название «Шёнебергские побасенки». Я охотно съездил бы в Шёнеберг, чтобы увидеть этот враждебный для молодых девушек пейзаж, но, когда я был молод, у меня не было денег на билет, а пока у меня завелись деньги, Шёнеберг оказался за границей, и они даже вывесили там у себя колокол свободы, как будто свобода, которая есть у них, лучше той, которую человек сам себе позволяет.

В маленьких городках и деревнях человек ценится выше, если на него хотя бы короткое время падали лучи чужого солнца, если он вернулся с полировкой.Это правило распространилось и на мою мать, хотя полтора месяца, проведенные в Берлине, остались для нее единственным выходом в большой мир. Знание жизни, которое я обнаруживал в ней сверх того, она почерпнула главным образом из Модного журнала Фобаха для немецкой семьи,из некоторого числа книг далеко не одинакового качества, а главное — из самой жизни.

Назад Дальше