ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы) - Бежин Леонид Евгеньевич 17 стр.


О, переписка!

Темного стекла, граненая чернильница с горлышком, схваченным серебристым ободком, и откинутой крышечкой, открытое золотое перо отливающего черным лаком самописца, синеватая почтовая бумага, конверт с наклеенной на него маркой – сколько в этом чистейшей поэзии, любезный читатель! И как это отвечает тому настроению, которое создается великолепной плохой погодой! В докладах, читаемых на заседаниях нашего общества, не раз говорилось, что лучше всего писать письмо на дачном балконе при моросящем дожде, когда на перилах собираются маленькие лужицы, пахнет мокрым шиповником и сырыми досками покосившегося, готового упасть, но никем не поправляемого забора.

Все это утрачено с тех пор, как появился обычай посылать сообщение на куске мыла. Да, нацарапывать и отправлять, а это так же вульгарно, как женщине курить на ходу…

Конечно, можно было бы всех обзвонить по этим нынешним телефонам (так называемым мобильным). Но из опасения, что нас могут запеленговать и подслушать, особенно сейчас, когда за нами велось пристальное наблюдения и все были, так сказать, в фокусе, мы этим средством связи не пользовались.

Зачем лишний раз рисковать?

Да и к тому же такие телефоны были не у всех, а если и были, то не все носили оные с собой, тем более что брать их на наши собрания строжайше запрещалось уставом. Еще не хватало, чтобы во время доклада у кого-то вдруг зазвонило, закрякало, заквакало, заухало, как ухает ночью сова, и он завертелся, словно канатный плясун, шаря себя по карманам. О, нет! Такое зрелище нам претит – оно для нас просто невыносимо. Того же, кто на заре удит рыбу, держа удочку, конец которой не виден из-за густого молочного тумана, кто собирает грибы в дубовом лесу или любуется осенним закатом с телефоном в кармане, сочли бы просто безумцем и немедленно исключили из общества.

Поэтому вполне объяснимо, что я себе подобного монстра вообще не заводил, а с чужого телефона звонить… извините, не так воспитан.

По моему убеждению, мобильный телефон – это такая же пошлость и дурновкусие, как и хорошая погода. Они начисто лишены очарования старинных - черных эбонитовых  -телефонных аппаратов с крутящимся, всегда немного расшатанным диском и массивной трубкой. Трубкой, в которой слышался протяжный гудок, стоило поднять ее с рычага.

О, помните, помните?..

Они вешались на стену или ставились на круглые столики, которые так и именовались – телефонными. Какая прелесть – телефонный столик, своим изяществом не уступающий шахматному! Если он не накрывался салфеткой, телефонный аппарат отражался в его лаковой поверхности, как бы удваивался, выносился некоей расширяющейся проекцией вне собственных пределов. И тот, кто наклонялся, чтобы поднять трубку, видел себя в отражении, словно всплывающим из таинственной глубины зазеркалья.

Мне особенно милы телефонные аппараты, на которых есть и цифры и буквы. Со временем кто-то посчитал, что буквы не нужны, раз есть цифры. Какое это нелепое заблуждение! Вся прелесть старых телефонных номеров именно в сочетании цифр и букв. Никогда не забуду телефонный номер времен моего детства: Г-9-00-06. Я могу его повторять без конца, как магическое заклинание: Г-9-00-06, Г-9-00…

А замените букву на цифру, на обычную четверку, и все магическое исчезнет.

И вот вместо диска с буковками по кругу появились эти дурацкие кнопки, в которые все тычут пальцем, набирая номер. Разве сравнишь это с вращением диска! Кроме того, мобильные телефоны подчас заставляют заподозрить их владельцев в душевном расстройстве или явном помешательстве. Скажем, идет человек по улице и громко разговаривает сам с собой. Кроме того, пресловутый мобильник может зазвонить где угодно. А если, прошу прощения, в туалете? Я не раз собственными ушами слышал, что и в туалете разговаривают. Так сказать, сидя на стульчаке. Прекрасно! Восхитительно! Все-таки прост человек, особенно не испорченный воспитанием…

Однако хватит лирических отступлений – вернемся к нашему сюжету.

Итак, чтобы оповестить всех о назначенном на завтра сборе, я попросил нашего шталмейстера Николая Трофимовича запрячь Эсмеральду, и до самого вечера мы с ним тряслись по ухабам, взбирались козьими тропами, стучались в двери, оставляли записки. Те, кого удалось застать, встречали нас радушно и обещали непременно быть, тем более что мы предупреждали: никакие отговорки приниматься не будут.

Объявлен экстренный сбор, поэтому никаких отговорок…

Правда, некоторыми высказывались опасения: а что если мы соберемся, а всех нас разом и возьмут? Заломят руки – щелк – и мы в наручниках. Приходилось объяснять, что мы собираемся на конспиративной квартире – во флигеле, поэтому и опасаться нам нечего.

Умаялись мы изрядно и к вечеру едва держались на ногах, но зато могли поздравить себя с тем, что все члены общества оповещены о сборе.

Глава тридцать третья, из которой читатель узнает о том, как мы собрались во флигеле сгоревшего дома, чтобы обсудить создавшееся положение

На следующий день мы собрались во флигеле дяди Гургена, нашего самого неисправимого молчуна(общество делится на две фракции – говорунов и молчунов), согласившегося принять нас у себя, поскольку городские власти лишили нас аренды шахматного клуба. Дядя Гурген принимал нас и раньше - еще до того, как мы получили этот клуб (стараниями нашего Председателя). Было нас тогда совсем немного – всего семь или восемь чудаков и энтузиастов, влюбленных в дожди, облака и ненастье. Конечно, каждый охотно бы предоставил для наших встреч свой дом, но у всех были семьи (и у меня в том числе: уж если не семья, то жена), дети, хозяйство, да и вообще условия как-то не позволяли, обстановка не располагала.

У дяди Гургена же недавно умерла жена и сгорел дом – пожарным удалось спасти от пламени лишь заросший диким виноградом (осенью красные листья сквозили на солнце) флигель, где он и жил затворником. Целыми днями он лежал на диване, отвернувшись к стене и подложив под щеку сложенные вместе ладони, или ходил по двору, то ли вздыхал, то ли мычал, то ли стонал, то ли охал. Иногда за что-то брался (дров наколоть, огород вскопать), но тотчас и бросал: все валилось из рук.

Тосковал он без жены, и тоска его была черной, как обгоревшая головешка.

Он никак не мог понять, почему с ним случилось такое несчастье, - вернее, почему случилось и именно с ним, а не с кем-то другим, хотя он никогда не выделял себя из числа других, казался себе таким же, как все, - и вот что-то выделило. Выделило, и он оказался самым несчастным – среди родственников, знакомых, соседей – почему, почему?! Этот вопрос его так мучил, что он с сомнением оглядывал свои руки, то приближая их к глазам, то отдаляя на расстояние, достаточное для того, чтобы увидеть их со стороны, недоверчивым, безучастным и отстраненным взглядом.

 Может быть, они какие-нибудь не такие, с порчей, чернотой на ногте, тайной отметиной? Нет, такие же, как у всех, обыкновенные руки. И лицо – такое же. И уши… И волосы… Тогда почему же?! Почему?! И, не находя ответа, Дядя Гурген снова ходил, вздыхал и мычал, тряс и расшатывал колья забора и отшвыривал ногой выкатившийся на середину двора березовый чурбак, ненавистный, как его собственная жизнь.

Все свои любимые прежде занятия он забросил, перестал солить в кадках грузди и варить крыжовенное варенье, продал ружье, раздал ребятишкам манки на уток, а в охотничью куртку и сапоги обрядил пугало огородное. Как Иов многострадальный перед своими друзьями, он возроптал. И лишь собрания нашего общества были для него единственной отрадой, он принимал нас с неизменным радушием, не позволяя и заикнуться о причиняемых ему беспокойствах и неудобствах. Он клялся, божился, что счастлив и горд возможностью предоставить нам свой флигель, и умолял не искать другого места для наших встреч. В такие минуты казалось: он возроптал и – уверовал. И любовь к плохой погоде стала его религией, вернувшей смысл тому, что березовым чурбаком каталось под ногами…

И вот мы снова собрались, - собрались во флигеле, чтобы обсудить создавшееся положение. Настроение у всех было скверное, растерянное и подавленное, все сидели, склонив головы, и молчали; в тишине громко тикали настенные часы, на которые никто не решался взглянуть, словно этот взгляд грозил выдать тревожившие всех мысли.

Разливая чай, дядя Гурген по неосторожности обжегся о самовар и чуть не выронил чашку, протанцевавшую на блюдце, отчего он испуганно втянул голову в плечи, застенчиво улыбнулся и лицо его побледнело, стало матовым от сознания собственной неловкости.

- Извините, - пробормотал он, озирая всех исподлобья и чувствуя себя таким же нежелательным для взгляда предметом, как и громко тикающие часы.

- Да что там – извините! – воскликнул наш аптекарь Стасик Малевич или пан Станислав, как звали его в городке, белокурый, завитой, в малиновой безрукавке, жокейских рейтузах и сапожках, примыкавший к фракции говорунов, - воскликнул и вскинул плетьми худые, жилистые руки, тем самым выражая протест против неуместных и ненужных оправданий хозяина дома. - Кончились наши чаи. Кончились золотые денечки. О плохой погоде нам больше не помечтать. Предлагаю голосовать за самороспуск.

Все подняли головы и впервые посмотрели друг на друга, словно нуждаясь в подтверждении, что им не послышалось и они действительно были свидетелями произнесенных слов, и особенно одного из них, беспощадного, почти убийственного по своему значению.

- Как?! Вы предлагаете нам всем?!..

- Да, самораспуститься, самораспуститься, если это еще может нас спасти!

Тут я не выдержал и, приподнимаясь со стула, оперся об него так, что он тоже скрипнул и затанцевал у меня под рукой.

- Самораспуститься сейчас, когда начались поздние грибные дожди… и в воздухе запахло?!..

- Ах, оставьте вы ваши дожди! Умоляю, оставьте! Нам сейчас не до них! Вы знаете, что меня уже… хватали?! – Пан Станислав снова всплеснул руками, но на этот раз так, чтобы этот жест придал соответствующую окраску выделенному голосом слову.

- Как это – хватали? – спросил я растерянно, снова опускаясь на стул.

- А вот так! Вот так! – Пан Станислав вытянул худые, длинные руки и сделал несколько хватательных движений, показывающих, как осуществлялись оскорбительные для него действия. – Хватали на улице! За грудки и за лацканы сюртука! И кулаки под нос совали. И в лицо дышали какой-то сивухой!

- Что они от вас хотели? – спросила Софья Герардовна с выражением сострадания на лице и дрожью в голосе, близкой к тому, чтобы уподобиться заиканию.

- Требовали, чтобы я признался.

- В чем?

- В чем угодно, но только признался. Они жаждали признания. Они изнывали…

- Но в чем может признаться человек, которому не в чем себя обвинить! - Софья Герардовна прижала к груди ладонь от удивления и возмущения и ослабила на шее шелковый черный галстук. – Человек, не совершивший ничего предосудительного! Ровным счетом ничего, способного его опорочить!

- Толпа ведь на то и толпа. Она вечно подозревает и жаждет.

- Бедный Пан Станислав! Что вы испытали! Кулаки! Сивуха! – Софья Герардовна не могла не содрогнуться от этих слов.

- И вас, и вас всех ждет то же самое. Наверняка уже составлены списки. - Пан Станислав готов был скрестить взгляд с каждым, кто осмелится признаться, что не совсем понимает, о каких списках идет речь. – Да, да, в таких случаях всегда составляются списки. А это именно такой случай, не сомневайтесь. Сколько их, таких-то, было в истории! Горький опыт должен нас чему-то научить! Поэтому я за самороспуск. И никаких грибных дождей. Самороспуск и все.

Глава тридцать четвертая. В ней рассказывается о курфюсте Пфальцском и о том, к чему приводит любование осенними сумерками на кладбище

- Нет, постойте, - приподнялась со стула Ундина Ивановна Заречная-Филиппенко, закутанная в вязаную шаль, заколотую на горле булавкой, мечтательная, но острая на язык особа, которая никак не могла выбрать между фракцией молчунов и говорунов, - приподнялась так, словно ее осенила внезапная догадка, кое-кому грозящая разоблачением. - А вы случайно не засланный?

Пан Станислав почувствовал себя вправе оскорбиться и встать в позу.

- То есть как?

- А вот так. - Ундина Ивановна всем своим невозмутимым видом показывала, что ее ответ ничем не хуже заданного ей вопроса.

- Прошу вас объясниться. Не будь вы дамой...

- Нет, это вы объяснитесь. Объяснитесь как мужчина, в конце концов. Не увиливая, со всей откровенностью. Вас не подкупили? Не дали вам заданьице – общество ликвидировать? То-то вы за самороспуск!

Пан Станислав снова решил оскорбиться, словно забыв о том, что уже сделал это минутой раньше. Но повторная попытка удалась ему еще менее первой, если не сказать, что вовсе провалилась.

Он лишь поджал губы и произнес:

- Обижаете…

Произнес так, словно его, маленького и беззащитного, обидели старшие дети во дворе.

Мадам Заречная сразу стала к нему терпимее и снисходительнее.

- А вы не серчайте. Такое ведь тоже не раз бывало. В истории, как вы изволили выразиться. Да, и засылали, и подкупали… А чем мы лучше!

- Все-таки хотелось бы думать…- Пан Станислав пытался сохранить остатки самолюбия.

- Нет! – сказала, как отрезала, мадам Заречная. - Вот я, к примеру, знаю, что здесь присутствуют люди…

- Не засланный он, - перебил мадам Заречную полковник Жеманный, некогда служивший в Бессарабии, коренастый, с шарообразной бритой головой и кустистыми бровями, и залпом выпил остывший чай, словно это был стакан водки. - Просто пан Станислав опасается, как бы не обнаружились кое-какие его пристрастия. Он ведь у нас большой поклонник, - Жеманный завел ладони под помочи, на которых держались армейские брюки, выдержал многозначительную паузу и обвел всех интригующим взглядом, - нет, нет, не верховой езды. Верховая езда это так, баловство, забава, развлечение. Пан поклонник курфюрста Пфальцского и читатель «Иероглифической Монады» Джона Ди. Хм… Пан сам мне поведал, что у него в аптеке есть комнатка, где он тоже смешивает в колбах, плавит в тиглях. Словом, справляет алхимические свадьбы.

- Какого это курфюрста Пфальцского? – спросила мадам Заречная-Филиппенко, не признавая себя адресатом многозначительных пауз.

- Фридриха Пятого, какого же еще! При его дворе процветало… Впрочем, сейчас не время распространяться о подобных вещах. Извините, я вас перебил. Так что за люди среди нас присутствуют?

- Люди, которые вынесли и спрятали наш архив, нашу казну, наши счета. Присутствуют и молчат. – Мадам Заречная улыбнулась с таким выражением, словно ей доставляло откровенное удовольствие не посмотреть в сторону тех, кого уличали ее слова.

Все всполошились. Послышались голоса Жеманного, праздного гимназиста Попова, второгодника с камчатки и заядлого курильщика, всегда садившегося подальше от Софьи Герардовны, хотя он учился и не в ее классе, и капитана Вандича, молодого, но с седыми усами, некогда плававшего в южных морях:

- Как это вынесли?!

- Как это спрятали?!

- Пусть дадут отчет!

- Пусть ответят!

- Прежде чем они ответят, я должна добавить, - мадам Заречная скромно опустила глаза, словно сообщаемые о себе подробности были призваны лишь прояснить суть дела, а не рассчитаны на то, чтобы выиграть во мнении окружающих, - что последнее время у меня появилась привычка любоваться осенними сумерками на кладбище. Какое это дивное зрелище: кресты, могилы, облетевшие деревья, кроваво-красные закатные облака и еще бледные, едва угадывающиеся звезды! Сторож, снисходительный к моим чудачествам, поскольку я не скуплюсь на чаевые, меня впускает и особенно не торопит – любуйся хоть до рассвета. Так что я никого не выслеживала, а оказалась случайной свидетельницей.

- Ах вы не выслеживали! Вы не выслеживали! – Цезарь Иванович Добрюха, сидевший рядом со мной, сложил на груди руки, умиляясь наивности тех, кто подглядывает за прохожими из потайного места и не считает это слежкой. – «Мы гуляли на кладбище, любовались сумерками и случайно увидели!» Увидели и все разглядели! Разглядели даже то, что было в баулах! Но для этого надо сначала их раскрыть! Вот вы и выдали себя, мадам. А мы и не знали, что вы агент сыскного ведомства!

Назад Дальше