И вот наконец наступил день, которого с нетерпением ждал весь город, надеявшийся если и не увидеть само представление, то хотя бы услышать о нем рассказы. Мой братец выступал во втором отделении, поэтому цирк до конца заполнился лишь после антракта. Зрители заняли места, остававшиеся свободными во время первого отделения, когда показывали дрессированных медведей, тигров и слонов, выступали канатоходцы и акробаты, поэтому ряды уплотнились, и сразу стало ясно, кто истинный любимец публики, гвоздь программы, кого публика особенно жаждет увидеть. От духоты дамы обмахивались веерами и платочками. Дети сосали карамельки, держали за ниточку алые шары и болтали ногами. Мороженое и лимонад, которые разносили девушки из циркового буфета, сразу исчезли с подносов.
Похожий на отставного генерала билетер проводил меня в директорскую ложу. В знак особого уважения он сам открыл мне дверь и указал на место. Наклонившись к самому уху, спросил: «Не желаете бинокль?» Сдавая пальто в гардероб, я отказался от подобного предложения, но тут пожалел об этом и попросил принести. Билетер услужливо кивнул и через минуту вернулся со старым биноклем – таким, какие я любил, большим, с золотыми ободками вокруг окуляра и объектива.
Я стал разглядывать в бинокль публику. Замелькали знакомые лица, увеличенные биноклем и выхваченные из толпы. Некоторые оказывались для меня не особенно приятными, как, к примеру, лицо Оле Андерсона, сидевшего в заднем ряду партера. Ундина Ивановна, конечно, пожаловала, не смогла упустить такой случай: я сам через братца доставал для нее контрамарку. А вот и Софья Герардовна в своем коротком шелковом галстуке, вот генерал Жеманный, гимназист Попов, пан Станислав – не было только Полицеймако. И наконец я увидел Эмми, которую привела с собой мать, и сердце мое обморочно упало, замерло и сладко заныло. Я вспомнил наш единственный поцелуй. Вспомнил, не подозревая о том, что мне еще придется ответить за него перед следователями.
Глава сороковая. Читатель узнает из нее о попытках хорошопогдников сорвать представление, но у них ничего не выходит
И вот наконец братец вышел на манеж, во фраке, цилиндре, карнавальной маске, уподобленной лежащей восьмерке, белых перчатках выше запястья (но не достающих до локтя), с хризантемой, приколотой к груди, и сверкающей блестками палочкой, призванной изображать магический жезл. Тотчас грянули аплодисменты, заставившие его уронить в поклоне руки и голову, испытывая блаженство минутной оторопи, отрешенной безучастности ко всему, а затем вскинуть руки, приветствуя публику и побуждая ее к тому, чтобы после первой волны аплодисментов накатила вторая, предназначенная еще одному участнику представления, следом за ним показавшемуся из-за кулисы.
Это был наш Гость, одетый почти так же, как и братец, с тою лишь разницей, что магический жезл ему заменяла флейта, отливавшая холодным серебряным блеском в свете направленных на него софитов. Он держал флейту так, словно вовсе не собирался на ней играть, а хотел предложить это кому-то другому, более искусному, чем он, непревзойденному в своем мастерстве и лишь в случае его отказа и особенно настойчивых просьб согласился бы сам взять несколько звуков.
Братец Жан представил Гостя как своего ассистента. Хотя особая почтительность, с которой братец к нему обращался, свидетельствовала, что он скорее прочил на эту второстепенную роль самого себя. Иными словами, согласен был помогать и ассистировать, словно ни на что большее, по своим оценкам, и не годился. За Гостем же признавал достоинства, какими мог обладать тот, кто превосходил его во всем, включая умение, которое он собирался в этот вечер продемонстрировать собравшейся публике.
- Кажется, в зале немного душно, - сказал братец с мягкой улыбкой, словно извиняясь за то, что привлек внимание к неудобству, на которое никто не жаловался.
После этого взмахнул палочкой, и по всему цирку повеяло дивной, освежающей прохладой, словно ветром донесло благоухание осеннего сада с собранными в ведра и плетеные корзины, чуть мокрыми от дождя и утренней росы яблоками. – Теперь хорошо?
Публика снова зааплодировала, довольная тем, что отпала надобность в веерах и платочках.
Но в это время раздались недовольные голоса с переднего ряда, где несколько лучших мест были заняты теми, кто явно не стремился подчиняться мнению большинства, а имел собственное мнение, которое собирался высказать, не считаясь с тем, как оно будет воспринято. И в этом нестройном гуле особенно выделялся громкий голос, принадлежащий бритоголовому господину с покатым лбом, большими ушами и складками кожи на затылке:
- Нет, нет, уважаемый. Увольте. Мы не желаем здесь замерзнуть, простудиться, а затем слечь с гриппом или ангиной. Мы надеялись, что вы порадуете нас хорошей погодой. Да, именно хорошей погодой, а не каким-то жалким безобразием. Хватит с нас этого гиперборейства. – Громкоголосому понравилось это слово, и от удовольствия он еще раз его повторил: Гиперборейства-то этого - вечных холодов, дождей со снегом и слякоти, которые нам преподносят как признаки идеального климата. Хватит, хватит. Мы от всего этого устали. Мы, право же, хотим жить, а не мерзнуть.
Разумеется, все сразу поняли, что это хорошопогодники и в кого они метят. Конечно же, в наше общество с его благородными идеями, возвышенными устремлениями, мечтой о преобразовании всей планеты. Кроме того, они явно жаждали скандальца, намеревались ошикать моего брата, испортить, а то и вовсе сорвать представление.
- Прикажете, как в Ялте или Анапе? – спросил братец, выжидательно глядя на первые ряды.
- Что как в Ялте? – Хорошопогодники не ждали от моего брата такой уступчивости и поэтому слегка замешкались, растерялись.
- Ну, погоду, погоду, разумеется.
- Да, как в Ялте, но только летом, а не осенью.
- С солнышком на голубом небе, - добавил сидевший поблизости Оле Андерсон, словно теперь он был заодно с хорошопогодниками.
- Что ж, извольте.
Братец снова взмахнул своим магическим жезлом, и тут под куполом цирка обозначилось зыбкое, мерцающее сияние, словно предшествующее зарождению шаровой молнии. Затем это сияние сгустилось, обведенное слепящим обручем, похожим на тот, через который прыгают дрессированные звери, и приняло форму добела раскаленного солнца, каким оно бывает при иссушающем летнем зное.
- Уф! – пронеслось по рядам, и дамы снова стали обмахиваться платочками.
- Ну что, вы довольны? – обратился братец к хорошопогодникам, в том числе и Оле Андерсону.
- Вполне. Благодарствуем.
– Не припекает?
- Нет, нет, все замечательно. - Они пытались улыбаться, но улыбка получалась слегка опасливой, боязливой и надолго не удерживалась на лице.
- Может, еще поддать жарку, а?
- Да уж, наверное, не надо.
- Поддать, как в баньке? – не унимался братец.
- Полагаю, что и так достаточно, - сказал за всех громкоголосый, чей покатый лоб покрылся испариной.
- А то я могу. – Братец похлопывал жезлом по ладони так, словно ему было достаточно лишь знака, чтобы вновь прибегнуть к его магической силе.
- О нет, умоляю, сделайте, как было, а то мы все тут умрем от невыносимой жары, - воскликнула пышная дама с веером, сидевшая в седьмом ряду, а ее соседка скороговоркой, слегка шепелявя, добавила:
- Вспомните позапрошлое лето, когда горели торфяники, бушевали лесные пожары и все задыхались от дыма. Вам мало? Вы этого хотите?
- Позапрошлое лето и правда было ужасным, - поддержали ее остальные зрители из седьмого ряда, столь же склонные к воспоминаниям не самого приятного свойства.
Братец переглянулся со своим ассистентом и получив его молчаливое одобрение, словно тронул палочкой невидимую струну, по которой пробежала магическая искорка, и сиявшее под куполом цирка солнце тотчас скрылось, затянутое серыми дождевыми облаками.
Глава сорок первая. Братец Жан придает облакам сходство с великими мудрецами, а его ассистент показывает всем царство
Но облака вдруг начали светлеть, словно тронутые рассветом. По краям они оставались такими же мутно-серыми, цвета напитанного влагой сахара, зато в середине высветлились до снежной белизны. Облака истончились, стали почти прозрачными, пронизанные спрятавшимся за ними солнцем, засверкали матовым жемчугом, горными кристаллами, кусками сколотого и насыпанного горкой льда. Постепенно эта белизна подступала и к краям облаков: серый от влаги сахар таял, обламывался, крошился и осыпался. Белизна становилась чистейшей, необыкновенной, ангельской - такой, что глаз не выдерживал и хотелось от изнеможения зажмуриться, обхватить руками голову, отвернуться, лишь бы не видеть то, что в самый последний момент все равно захочется любой ценой снова увидеть.
- Ах! – вырвался у зрителей восторженный возглас, и ряды кресел словно подались назад, уступая место хлынувшим потокам света.
И тут самое большое облако стало зыбиться, вытягиваться, расплываться, менять очертания, пока не уподобилось фигуре величественного старца с воздетыми к небу руками, волнистой бородой и вьющимися волосами.
- Кто это? Кто это? – стали спрашивать все, приподнимаясь с мест от боязни упустить, не успеть как следует рассмотреть чудесное видение.
- Пророк Заратуштра, вдохновенный слагатель гимнов, составивших ядро священной «Авесты». Ему открылся в видении сам Ахура-Мазда, бог древних иранцев, - сказал ассистент, прикладывая руку к груди в благочестивом поклоне. – Это случилось, когда он зашел по пояс в реку, чтобы набрать воды для приготовления священного напитка. Видение ослепило его, и он чуть не лишился зрения. Ахура-Мазда долго с ним беседовал и открыл ему многие тайны мира, ада и рая, после чего отправил на проповедь среди его соплеменников. Умер он от удара кинжалом в спину, когда, стоя на коленях, шептал слова молитвы.
- Заратуштра… Заратуштра… Зара… - разнеслись по рядам отзвуки произнесенного имени.
Затем очертания облака вновь изменилось, и оно стало похожим на китайца в расшитом золотом парадном халате, украшенном нефритовыми подвесками, туфлях с загнутыми носами и чиновничьей шапке, приколотой шпильками к волосам.
- А это Конфуций, величайший мудрец Китая, философ из царства Лу, - возвестил ассистент. – Некоторое время он служил и даже занимал высокую должность при княжеском дворе, был кем-то вроде первого советника или министра, но из-за происков врагов сложил с себя эти высокие полномочия и многие годы провел в скитаниях. Вместе с учениками он переезжал из царства в царство. Как и подобает ученому, он ничего не имел, кроме книг, начертанных на скрепленных ремешками бамбуковых дощечках, письменных принадлежностей и самой нехитрой утвари. Его заветным стремлением было стать советником при мудром, справедливом и гуманном государе. Но где их взять, гуманных-то, в раздробленной стране, истерзанной междоусобицами, самолюбивыми притязаниями местных властителей, рвавшими ее на части, словно коршуны свою добычу! Поэтому стремление Конфуция так и осталось прекрасной, но недостижимой мечтой. Под старость он вернулся в родные края, посвятил последние годы изучению древних текстов и воспитанию учеников, продолжателей его дела. За обучение он брал всего лишь связку сушеного мяса. Был мягким, вежливым, уступчивым и исключительно деликатным.
Облако помутнело, затуманилось, после чего в нем выявился, проступил зыбкими очертаниями еще один образ - бритоголового монаха в желтом одеянии, с оголенным плечом, посохом и чашей для подаяний.
- Будда! – воскликнул кто-то из зрителей, и ассистент улыбнулся в знак того, что догадка оказалась верной, после чего произнес: - Да, вы правы, это, конечно же, он. Впрочем, Буддой, Пробудившимся, Просветленным он стал после многих испытаний, звали же его Сиддхартхой Гаутамой. Он был царского рода, родился и вырос во дворце своего отца Шудходаны, - вернее, трех дворцах, на летнее время, зимнее время и период дождей. Отец сделал все, чтобы Сиддхартха не узнал, что такое печаль и страдание. Окруженный роскошью, царевич предавался самым утонченным наслаждениям. Его слух услаждали искусные музыканты, а взор – пленительные танцовщицы, гибкие, словно лианы. На золотой посуде ему подносили самые изысканные яства. Он жил за стенами дворца, опьяненный своей молодостью, красотой, радостный и счастливый. Но случилось так, что трижды пришлось ему выйти за ворота дворца. Сначала он увидел старика, затем больного и наконец труп умершего, который несли на погребальный костер. После этих потрясений, открывших ему, что его самого ждут старость, болезни и смерть, покинул дворец, молодую жену Яшодхару и недавно родившегося сына и отправился на поиски истины. Поиски были долгими, но все-таки Сиддхартха обрел ее наконец, когда на него, сидящего под смоковницей, снизошло просветление и он открыл способ избавления от всех страданий.
Закончив свой рассказ, ассистент умолк с таким видом, словно мог бы рассказать и больше или вообще ничего не рассказывать, но это бы ничего не добавило к истории Будды и ничего не отняло от нее, поскольку суть не в словах, а в чем-то совсем ином, не различимом слухом, но угадываемом сердцем. Между тем братец мановением жезла стал придавать облаку сходство с самыми разными мудрецами, чьи имена он называл сам:
- … посланник Аллаха Мухаммед, Бодхидхарма, основатель буддийской секты Чань, пророк Мани, создатель манихейства, Августин Блаженный, Святой Антоний, Мария Египетская, Франциск Ассизский.
На имени Франциска ассистент, по-прежнему храня молчание, с особым значением посмотрел на моего брата, и тогда силуэт подпоясанного простой веревкой монаха вдруг обернулся фигурой рыцаря в чалме.
- Как на двери моей часовни! – воскликнула Софья Герардовна, немало удивленная этим сходством, которому она не находила иного объяснения, кроме одного, побудившего ее на осторожную догадку: – Неужели это?!..
- Да, пресвитер Иоанн, основавший христианское царство на Востоке, - сказал братец так, словно во всем, что касалось царства, он был лишь послушным учеником своего ассистента.
- … пресвитер Иоанн…
- … царство, - отозвалось по всем рядам амфитеатра. - Мы его тоже увидим?! Покажите нам его! Расскажите!
И тогда облака разошлись, расступились, и в открывшемся бирюзовом прогале воссияло пурпурное зарево, а затем стали ткаться из воздуха стены и башни, подвесные мосты и ворота, факелы и знамена, купола и кресты. Иными словами, все то, чему имя могло быть только одно – царство.
И ассистент моего брата стал рассказывать о царстве.
Глава сорок вторая. В ней я пересказываю все, что я услышал от нашего Гостя о царстве и успел записать на полях программки
Я жадно слушал, стараясь не пропустить ни единого слова и с досадливым нетерпением приставляя ладонь к уху (а на ухо я, признаться, немного туговат), если мне мешали скрип кресел, шуршание конфетных оберток, покашливание и приглушенный шепот зрителей. Подчас мне казалось (возможно, по мнительности), что некоторые фразы ассистент намеренно произносит не слишком внятно, не слишком разборчиво, уклончивой скороговоркой, явно желая, чтобы их смысл оставался не до конца понятен для большинства сидевших в зале, словно и предназначался-то он не для большинства, а для некоторых, им угаданных среди зрителей.
Иными словами, избранных.
Тогда я торопливо надевал наушники, висевшие на спинке моего кресла (статус директорской ложи подразумевал оснащенность всех кресел наушниками), и снова вслушивался, вникал, словно тоже был угадан и избран.
Так мне с трудом, ценой мучительных усилий (в наушниках шумело и потрескивало), но все-таки удалось разобрать нарочито невнятное бормотание ассистента о папе Александре III и его лейб-медике Филиппе. Речь, конечно же, шла о послании, врученном папой Филиппу, чтобы тот в свою очередь доставил его пресвитеру Иоанну. Ассистент не назвал дату этого знаменательного события, но я установил по средневековым хроникам, хранящимся в нашей городской библиотеке, что оно относится к сентябрю 1177 года. Если уж быть совсем точным, то послание вручено 27 сентября.