В хорошем концлагере - Манаков Юрий Михайлович 4 стр.


Блатные умеют даже в тюремной тесноте сохранять секреты. Кто «он», почему «держится», за что, об этом знали только урки. Если б кто-то обронил в разговоре, что доминошка исчезла с нашего стола, я, возможно, и догадался бы что к чему, но и об этой потере никто не вякнул.

Прошла неделя. Другая. Прямоугольный кусочек дерева продолжал висеть на нитке, вращаясь и раскачиваясь под порывами весёлого весеннего ветра. С каждым днём беспокойство блатных нарастало, хотя они и повторяли то же самое: кто-то (не произносилось ни имени его, ни клички) держится, за что называли его «молотком», то есть молодцом.

Всё тайное в определённый миг становится явным, так гласит мудрость. Раскрылся секрет и висящей доминошки.

Поздно ночью меня, да и не только меня, разбудил не крик за окном, а картавый ор пахана. Информация передавалась из «бокса» в двадцать седьмую камеру, то есть нам. Вернее, нашему пахану. Переговаривался с тем, кто кричал в гулкий колодец тюремного двора, сам Витёк. Хотя это было опасно и грозило карцером — грубое нарушение режима. Правда, возле «волчка» маячила какая-то бледная, измождённая личность, заслоняя собой просмотр камеры из коридора, но было прекрасно слышно, кто с кем и о чём беседовал.

Надзиратели не дремали и в столь поздний час. Едва Витёк успел отлепиться от форточки и, грубо растолкав двух спящих, врезаться меж ними, как с грохотом разверзлась дверь и один из ворвавшихся надзирателей выпалил пискляво:

— Хто крычал в фортощка?

Все, естественно, молчали.

— Если нарушитель не признается, я прикажу закрыть окно, — пригрозил другой надзиратель, повыше ростом и, наверное, старший по званию.

— Не надо, гражданин начальник, — промямлил кто-то спросонья. — И так дышать нечем.

Витёк, будто бы очнувшись от сна, из угла противоположного тому, где находилось окно с форточкой, завопил:

— Кто, чехи, [16]на шнифте [17]висел?

Совсем нетрудно было определить, хотя бы по голосу, нарушителя режима. И я ожидал, что именно Витьку предложат собираться в кондей. [18]Но из-под нар выполз изгой Петя, которого от рождения и по следственным документам звали вовсе не Петей, а иначе, и заявил:

— Это я, начальник, с корешем базарил.

— Айда сы нами, — пригласил наздиратель-коротышка. — Нэ хочшь балшой турма сыдеть, будэшь маленкай турма сыдеть.

— Собирайся, — приказал другой надзиратель. — Поживей.

А чего ему собирать? Всё было на нём и при нём. Позёвывая, Петя покорно проследовал в коридор. На ходу он что-то жевал. Успели-таки ему сунуть корку хлеба, а за неё он и не на такое соглашался.

Ну и мудрецы блатные. Придумали систему собственной безопасности: виноватым оказывается кто угодно, только не урка, не тот, кто совершил проступок или преступление. Очень предусмотрительные ребята: уже заранее определён козёл отпущения, и искать никого не надо — нарушение режима или преступление моментально раскрыто.

Из разговора пахана с кем-то из «бокса» я уловил только то, что этот «кто-то», возможно, Вася Жирный, а фраза: «Всем намотали по четвертаку» — результат суда над ними. Свою информацию он закончил коротко:

— Толик дубаря секанул. В сидоре.

Это известие меня поразило своей неожиданностью и даже невероятностью. Речь шла о Толике Воинове по кличке Пионер, одном из только что осуждённой группы. А точнее — банды. Они, будучи транзитом на челябинской пересылке (в пересыльной тюрьме), задушили кого-то. Пользуясь выражением Васи Жирного, «поддавили». Жертва, по-видимому, если верить убийцам, оказался подсадной уткой. Или чем-то провинившимся перед преступным миром. Суд блатных был скор и однозначен, а приговор привели в исполнение без бюрократических проволочек — немедленно. Убийцы, а их было вроде бы двое, и они находились в камере, в которой сидел и я до перевода в двадцать седьмую, подробно и со смаком живописали вслух для всех, как они расправились с жертвой, накинув во сне на шею удавку, как он забавно хрипел и дрыгал ногами. А Жирный добавил и такую подробность: удушаемый, когда его лишали жизни, обделался. Якобы со страху. Жирный долго хохотал — до слёз! — рассусоливая, как это с «сукой» произошло. А меня ужас охватил, когда я воссоздал в воображении нарисованную убийцей (если он действительно был тем, за кого себя выдавал) жуткую картину. Во рту сразу пересохло. Так всегда со мной бывает, когда сильно волнуюсь. И одна беспомощная и отчаянная мысль билась в моей голове: как же так можно? Решили, взяли и… убили! А если он не виноват? Если им это побластилось? Да ещё и глумятся, балагурят над мёртвым. В свои восемнадцать лет, в тюрьме я находился около двух месяцев, мне было ещё неизвестно, что блатные успешно используют подобные устрашения для подавления в мужицкой, фраерской среде даже помыслы сопротивления насилию и паразитизму преступного мира. Вот почему изверги столь натуралистически живописали подробности своего гнусного преступления.

Васе Жирному (до чего же точно придумываются клички!) охотно поддакивал его содельник, какой-то бесцветный рыжеватый тип со светлыми поросячьими глазёнками и цирковой мускулатурой. A они участие в этом ужасном деле Толика Воинова решительно отметали, с негодованием обличая «мусоров», которые пытаются «в наглую намотать» ему новый срок — на всю катушку. И лишь за то, что Толик — авторитетный вор в «законе», а срок у него за карман — всего семь лет. Вот его и решило якобы тюремное начальство из малосрочников перекинуть в тяжёлую категорию.

Упоминали признавшиеся убийцы и о Косте Цыгане, которого им тоже «шьют по делу Рыбкина». Но о его участии в убийстве и вовсе смешно говорить, потому что он очень больной человек и ничегошеньки об этой «мокрухе» не знал даже. Имя этого — четвёртого — подельника Вася Жирный произносил с огромным уважением.

В общем, дело это показалось мне тёмным и запутанным. Вернее всего, они его умышленно запутывали. Какое-то время спустя, узнав, как говорится, почём фунт лиха, возвращаясь мысленно к этому случаю, я сообразил, что Жирный и его содельник вели себя так — напоказ! — с одной определённой целью: взять дело на себя. И только на двоих. Поэтому и старались всячески выгородить других возможных участников злодеяния. Более того, и Жирный, и его бесцветный компаньон могли и не участвовать в этом преступлении. И им вполне могли отвести роль того Пети из-под нижних нар. Убийство осуществили, возможно, совсем другие, кто остался в стороне. Но, возможно, и те, кого они с таким упорством «отмазывали». Однако усилия и ухищрения их оказались напрасными — то ли следствие располагало неопровержимыми доказательствами вины Толика и неведомого мне до поры Кости Цыгана, то ли тюремное начальство решило по своему выбору и усмотрению, руководствуясь своими соображениями и интересами, скомплектовать состав банды и приписало преступление людям, не принимавшим в нём участия, — установить уже невозможно. Могло быть то и другое. И бог знает, что ещё.

А тогда известие о том, что Толик «дубаря секанул», меня ошеломило. Ещё недавно, прошло полмесяца или чуть более, этот чернявый крепыш немного ниже среднего роста с живыми тёмными глазами, авторитетный столичный вор-карманник лихо отплясывал цыганочку со всевозможными коленцами, похлопываниями в ладоши и по лаковым голенищам щегольских сапог с матово-белыми отворотами. Одежда весёлого блатаря выделялась яркостью: малинового цвета шёлковая косоворотка, бостоновые ярко-синие брюки, новенький, со стрелкой, коверкотовый, песочного оттенка, пиджак модного спортивного покроя, надушенные батистовые носовые платки («марочки») с вышитыми шёлком любовными надписями — всё было роскошным и праздничным. На фоне угрюмых, понурых фигур заключенных, облачённых в грязное, серое, тёмное он напомнил мне акробата на арене челябинского цирка. Его лицо, с правильными чертами, даже красивое, украшала белозубая улыбка. Вёл он себя уверенно, раскованно, даже — гордо. В камеру он приволок с собой большой мешок разных «ланцев», [19]в том числе и красивые атласные подушечки-думки. У Витьки Тля-Тля тоже (правда, у единственного в камере) имелись две думочки, но такие замызганные и засаленные, что на них противно было даже смотреть, не то что ложиться. Они служили Витьку седалищем и ломберным столом.

Когда вельможные гости-убийцы появились в нашей камере (а их бросили, как заведено, ночью), Витёк охотно потеснился в своём углу-апартаменте и в наступившем дне ужесточил сбор дани с фраеров («семья»-то прибавилась!), конфискуя не половину, как было положено по блатным же «законам», а большую часть, особенно жирное и сладенькое.

В честь именитых гостей, как говорится, силами местной камерной самодеятельности был дан большой концерт: безголосые хрипуны-вокалисты выкрикивали «Мурку», завывали «Я помню тот Ванинский порт», гнусавили сердцещипательные воровские романсы о безумной любви уркагана к несовершеннолетней девочке-пацанке, об измене красотки, для которой преступник шёл на всё, чтобы одеть избранницу в «шёлк-крепдешин», обуть в «красные туфельки», украсить «кольцами-браслетами», и, разумеется, о расплате за коварство — точном ударе финским ножом в сердце. Не выпала из репертуара и унылая песня о Таганке, «чьи ночи, полные огня, сгубили юность и талант в стенах своих». Певцов и аккомпаниаторов на ложках и расчёсках перемежали танцоры. Потом Витёк пригласил из-под нар «дуэт» и скомандовал: «Изобрази!» Один из «артистов», мордатый, со шрамом на скуле, якобы царский каторжанин, басом продекламировал:

— Долго нас в тюрьмах томили, долго нас голод морил (и т. д.).

А тот, что потощей, фальцетом нарисовал образ простого советского заключённого-доходяги:

— Легко на сердце от песни весёлой (и т. д.).

Высокопоставленные зрители, расположившись на верхних нарах, от души хохотали. Но восторг у них вызвала сценка, как вор-карманник убегает от милиционера. Примитивной рифмованной прозой блатари восхищались чуть ли не до слёз.

Под занавес фокусник-чернушник показывал номер с исчезающими и появляющимися шариками из затвердевшего хлебного мякиша. Словом, «концерт» удался на славу. Тем более что с барского стола кое-что из огрызков перепало и артистам.

А я с отчаянием размышлял:

«Как они, убив человека, могут смеяться, веселиться? Неужели у них душа не болит, не мучается? Неужели они не раскаиваются в своём страшном злодеянии? Что может быть чудовищнее, чем отнять жизнь у человека?»

Когда концерт закончился и камера пообедала, на середину вышел улыбающийся Толик Пионер. Он раскинул в стороны руки, и свисшие широкие рукава рубахи даже не шелохнулись, принялся легко и быстро отбивать чечётку. Это был истинный артист! То, что делали до него местные исполнители, не годилось ни в какое сравнение.

А сколько подлинной лихости, задора было в его движениях, то плавных, то резких, стремительных. В общем, Толик наглядно показал, что есть он, «чистокровный блатной», и что — другие фраера штампованные. Похоже, Толик остался удовлетворён произведённым эффектом.

И этот, само здоровье и сила, молодец — дубаря секанул? Может ли такое быть? И если это так, то как он умер? Что произошло?

Следствие по делу удушения завершилось на удивление быстро. Все четверо одновременно получили «обвиниловки». В тот же день состоялся воровской совет, на котором, как потом выяснилось, одобрили решение Толика Воинова объявить голодовку в знак протеста. Так же поступил и находящийся в другой камере Костя Цыган. Одновременно.

Но мы, фраера, мужики, ни о чём этом не знали. Заявление Пионер написал так аккуратно, что его никто из «посторонних» не прочёл. И саму бумагу он вручил дежурному по корпусу, когда в камере никого из «бесов», то есть мужиков же, не было — всех блатные спровадили на прогулку.

По неопытности своей я не сообразил, зачем понадобилось блатным, размешав в миске сахар, мочить в густой жиже полотенце и сушить его. Меня столь нелепая выходка лишь удивила. А ведь это полотенце предназначалось Толику на «подкормку» во время голодовки. Прояснилось впоследствии и другое: в заявлениях Воинова и Кости Филимонова содержался ультиматум: или их отшивают от дела об удушении, или — голодовка до конца. Потому что они, дескать, невиновны.

Костю, несмотря на его протесты, стали кормить насильно. Возможно, он не очень и сопротивлялся. И из камеры-одиночки спецкорпуса его привезли на суд целым и невредимым. А о смерти своего подельника остальные узнали лишь из приговора.

Что произошло с Воиновым, я узнал позже. В камере для осужденных. От самого Кости Цыгана.

С его слов, они с Толиком, не причастные к этому «мокрому» делу, решили во что бы то ни стало добиться «справедливости» — любой ценой. Даже собственной жизнью. О чём и написали в заявлениях прокурору. Согласно существующим правилам их перевели в камеры-одиночки. Через два или три дня к Воинову заявилась группа надзирателей и с ними пожилая женщина-врач с аппаратом искусственного кормления — «медицинский начальник тюрьмы». Они попытались ввести пищу в желудок Воинову через зонд, но строптивый зек оказал яростное сопротивление — один против всех. Он сапогом ударил по лицу женщину-врача, за что был зверски избит, связан по рукам и ногам, засунут в мешок и брошен на пол. Его заперли в камере и вошли в неё лишь тогда, когда он перестал стонать.

Конечно же, никто никак за эту смерть не поплатился. Да и оправдательный документ у тюремщиков имелся железный — заявление прокурору. Уверен, не будь такого документа, результат был бы тот же самый. Безнаказанность. Мало ли зеков умирало по тюрьмам своей или не своей смертью. Кстати, упомянутая женщина-врач, майор медицинской службы, как мне тогда показалось, старуха, приблизительно в те же дни проводила и мне искусственное кормление и лечение. И впечатление о ней у меня осталось однозначное: какой же она добрый человек!

Вскоре стала известна вся история гибели Толика Пионера, и я постепенно смирился с тем, что и как произошло, принял в себя и эту боль. Тем более что сразу после суда оказался в том же самом брезентовом мешке, прозванном смирительной рубашкой, где чуть было не задохнулся. Уже без сознания вертухаи вытащили меня из пыточного мешка с вывернутой стопой левой ноги и растяжением сухожилия в локтевом суставе правой руки. Я отчаянно сопротивлялся, когда меня засовывали в грязный мешок, не понимая, зачем это вертухаи творят со мной. Впрочем, подробнее я расскажу об этом в следующем рассказе. Каждый раз, охромев, меряя шагами небольшой прогулочный двор и поднимая глаза, я натыкался на качающийся, словно казнённый на виселице кусочек дерева. Он напоминал и маятник каких-то роковых часов. Уже не было в живых того, кто соорудил этот маятник, а он продолжал колебаться, отмеряя уже чьё-то, другого, время. И вид этой доминошки вызывал у меня неизменно щемящую тоску, которая обволакивала меня и захватывала полностью.

Странно, минули уже десятилетия, но стоит мне представить ту доминошку под жестяным «намордником» спецкорпуса, и это видение снова ввергает меня в отчаянье, и я чувствую себя таким же беззащитным под напором окружающих сил Зла, ощущая упругую непреодолимость существующих в воображении тюремных стен, за которыми могу вновь очутиться в любой момент в нашей всё ещё беззащитной стране, но ощущаю и холодный, сырой будоражащий весенний ветер с Миасса и торжествующий крик петуха с того берега.

Это был воскресный день…
Это был воскресный день,
И я не лазал по карманам:
В воскресенье отдыхал — вот мой девиз.
Вдруг свисток — меня хватают,
Обзывают хулиганом,
А один узнал, кричит: «Рецидивист!»
Брось, товарищ, не ершись,
Моя фамилия Сергеев, [20]
Ну а кто рецидивист,
Я понятья не имею.
Это был воскресный день,
Но мусора не отдыхают,
У них есть план: давай, хоть удавись.
Ну а если перевыполнят,
Так их и награждают,
На вес золота там вор-рецидивист.
Это был воскресный день,
Светило солнце, как бездельник,
И все люди — кто с друзьями, кто в пивной.
Ну а я сидел скучал,
Как в самый грустный понедельник,
Мне майор попался очень деловой.
— Сколько раз судились вы?
— Да плохо я считать умею.
— Значит, вы рецидивист?
— Да нет, товарищ, я Сергеев.
Это был воскресный день,
Я потел и лез из кожи.
Но майор был в арифметике горазд.
Он чего-то там сложил,
Потом умножил, подытожил
И сказал, что я судился десять раз.
Подал мне начальник лист,
Расписался, как умею.
Написал: «Рецидивист
По фамилии Сергеев».
Это был воскресный день.
Я был усталым и побитым,
Но одно я знаю, одному я рад:
В пятилетний план поимки
Хулиганов и бандитов
Я ведь тоже внёс свой скромный вклад.
Назад Дальше