В хорошем концлагере - Манаков Юрий Михайлович 5 стр.


В смирительной рубашке

1950, 8 мая

— Этот, — произнёс следователь, который от начала и до конца, от ареста и до суда, вёл наше «дело» и даже присутствовал на заседании, не поленился и проводить нас, своих «крестников», до тюремных врат. Трогательная забота! Он движением головы показал в сторону, где стоял я с Серёгой. Мне подумалось, что капитан имел в виду моего однодельца. Вертухай, которому милиционер указал на взбудораженного Сергея Воложанина, лихорадочно блеснул глазищами и ничего не произнёс.

Только что завершился суд, и мы, четверо «обвенчанных», нос к носу толклись в крохотной комнатушке, явно предназначенной для одного.

В соседнем, точно таком же, помещении, то и дело слышался шум спускаемой в унитаз воды.

Нас снова доставили в тюрьму, чтобы здесь «загорать» до утверждения приговора областным судом.

Я так и не понял, зачем следователь представил Серёгу (или меня?) дылде-сержанту, начальнику конвоя. В душной, без окна, комнатке-камере нарсуда — в ней раньше, несомненно, был туалет — нас промурыжили часа два или более того. Серёга несколько раз барабанил в дверь, возмущался, а начальник конвоя негодовал, еле сдерживая ярость:

— Ну погодите, мы вам покажем!

Но нас эти угрозы не пугали. В чём они, конвоиры, могли нас ущемить? Да и возбуждены мы были, как никогда: что нам какие-то конвойные? Да и не о них я думал. Меня бередила одна мысль, одна обида жгла: судья и заседатели не во всё сказанное поверили мне. И поэтому произошло страшное, роковое.

А ведь я говорил правду: меня действительно избивали милиционеры. Другие, не следователь. Но, наверное, не без его ведома. А может, и по его приказу. Они мордовали умело, неутомимо, долго, беспощадно. Обещали отбить все печёнки-селезёнки, если не признаюсь.

— Кровью будешь ссать и харкать, — сулил один из истязателей.

Я упорствовал. Тогда они прекратили требовать признания и предложили подписать готовый протокол допроса. С якобы моими показаниями.

В конце концов я не выдержал унижений и побоев — подписал несколько листков. Не читая. Да и не мог я ничего прочесть — буквы прыгали перед заплывшими глазами, как проволочные насекомые.

Эти лжедневниковые мои записи стали одним из свидетельств нашего участия в преступлениях, к которым никакого касательства мы не имели. О чём я на суде и заявил. Нечего сказать, ловко придумал наш следователь с дневниками. Когда после ареста и обыска квартиры я впервые предстал перед следователем (фамилия его не запомнилась), то один из обыскивавших доложил ему, что ничего «такого» не обнаружил. Пояснил: «Книжек много. И полный ящик дневников». Следователь встрепенулся:

— Так что же ты, мать твою… Сейчас же поворачивай оглобли и привези мне эти дневники.

Меня, конечно, возмутило, что кто-то будет читать мои личные записки, но уже тогда мне стало ясно, что запретить им делать этого я не могу. А вскоре и совсем успокоился: в набросках моих, черновиках и вариантах стихов, заметках не было ничего, что бы меня уличило в чём-то неблаговидном. Они даже подтверждают мою невиновность. Я уже знал, что милиционеры ищут. Брат Серёги предупредил меня, что Воложанина «заарканили», изъяв остатки украденного. Предал всех нас карманник по кличке Ходуля, он оказался сексотом.

— Брательник сказал, что всем вам лучше смыться. Пока следствие.

— А я-то тут причём? — вопросом ответил я. — Я ни в каких Серёгиных делах не участвовал. Да и некуда мне ехать.

— Ну смотри, тебе с горки виднее, — закончил короткий разговор Серёгин братишка, который был известен свободским ребятам больше по кличке Глобус.

Когда судья с заседателями удалились на совещание, чтобы проверить наши жалобы о побоях и моё опровержение, следователь, находившийся в зале заседания, засуетился, подошёл к нам, сидевшим рядком за барьером, и негромко предупредил: если нам удастся вернуть «дело» на доследование, начнётся всё сначала. Он со значением повторил: «всё — сначала». Но напрасными были его волнения и сомнения — судьи поверили следователю, а не нам. Иначе и быть не могло.

Не удержусь, чтобы не вспомнить один эпизод. Семь лет спустя, отработав и положенный срок в армии, в строительных частях, я вернулся в свой город и однажды встретился с бывшим одноклассником по ШРМ. За стаканом вина, вороша прошлое, я обмолвился о приписанных нам старательным следователем кражах.

Женя, некогда носивший кличку Прокурор, потому что был сыном прокурора, а к моменту нашей встречи — уважаемый директор дома пионеров, член партии, в которую его приняли в тот год, когда меня осудили, так вот этот Евгений Глотёнок (фамилия и имя подлинные) признался, причём никто его за язык не тянул, что и «сапожку» — мастерскую по ремонту обуви, и ларёк «трахнули» они, несколько подростков из их дома. Шайкой руководил он, Женька Прокурор.

Я был ошарашен этим признанием: те, кто «ковырнул» «сапожку» и раскурочил ларёк, похитив из него несколько пачек папирос и бутылок дешёвого вина, так и не поплатились ничем за совершённое, а мы…

Но возвратимся в начало мая пятидесятого, далёкого теперь года, в душную каморку, в которой мы толклись, дыша друг другу в лица, и томились, только что обременённые огромными сроками наказания, почти равными прожитым нами годам. Лишь Серёгу, того, кто украл ящик халвы из магазина и уже имевшего судимость, не пугали полученные им двадцать лет. Он предложил нам поклясться в верности друг другу, что мы и приняли единогласно. Держаться вместе давало нам хоть какую-то надежду не пропасть в будущем. Он уверил нас, что некие «добрые хлопцы» на зоне не дадут нас в обиду и что тюрьмы и лагеря нам будут нипочём. Главное — противостоять «псарне». [21]А из лагеря можно и сбежать. Но его обещания не ободрили меня. Будущее заслонило сплошным мраком то, что мне уже привелось увидеть в седьмом отделении милиции и в тюрьме.

Наконец, нас вывели на улицу. Посадили на корточки. Мы ждали, пока к нам подрулит тюремный фургон, прозванный «чёрным воронком». Эти несколько мучительных и одновременно радостных минут я жадно разглядывал всё вокруг и лишь старался не смотреть туда, где стояли братишка, плачущая мама и соседки. Направо, через дорогу, вздымалось многоэтажное, из красного кирпича, здание школы.

Шумная гурьба ребят, среди которых могли оказаться и те, кто знал меня, возилась и с криками гоняла по двору пустую консервную банку. Услышал я и звонок, возвещавший конец переменки. Чего только ни отдал бы я, чтобы присоединиться к ним, счастливчикам. Свободным!

Стыд жёг мои щёки, и я закрыл лицо ладонями, чтобы кто-нибудь из пацанов не узнал ненароком и не закричал:

— Поглядите, вон Юрка Рязанов!

Над свечой полуразрушенной мечети, зажатой между отделением милиции и массивной коробкой школы, кружили, как всегда, с карканьем вороны. Те самые, наверное, что и тогда, в памятном мае сорок пятого. На уличных тополях набухли почки, и глаз улавливал прозелень в силуэтах деревьев. В канавах стояла вешняя вода. Начало мая! Солнце слепило! Всё это было мне хорошо знакомо. И привычно. И в то же время я очень надолго или, быть может, навсегда был от всего этого отлучён. Горчайшее чувство вырванности овладело мной. Хотелось плакать. И каяться. В чём был и не был виноват.

Когда скомандовали посадку, я первым ринулся к тёмной пасти «воронка» — лишь бы никого не видеть и ни у кого не торчать на виду. Спрятаться! Исчезнуть с глаз долой!

Я даже не захотел взглянуть на празднично убранные улицы. Завтра — 9 Мая! Не мог подойти к решётчатым внутренним дверям — там, на воле, ещё цвёл кумачом не мой праздник. Позор осуждения давил на меня невидимой тяжестью. И мне вдруг не захотелось жить. Если б сейчас представилась возможность броситься с железнодорожного моста под мчащийся поезд, я сделал бы это не колеблясь. Как тогда Моня. И я впервые позавидовал ему, несчастному.

«Воронок» резко тормознул, остановился, дёрнулся туда-сюда. Послышалось:

— Выходи по одному!

Мы стали выпрыгивать на тюремную территорию.

Во время приёмки нас по документам от конвоя черноглазый начальник кивнул на меня. Надзиратель скомандовал:

— Два шага вперёд!

Надзиратели повели меня куда-то. Никакой тревоги я не испытывал. И ничего не подозревал. Мне нечего было опасаться, я не совершил ничего такого, за что можно наказать.

Меня завели в помещение с арочным кирпичным сводом. С обеих сторон его закрывали железные ворота. Кованые. Ещё дореволюционные. Приказали сесть. Двое надзирателей остались возле меня. Третий куда-то ушёл. Никаких внутренних сигналов тревоги во мне не возникало. Я ждал, когда меня, обыскав, водворят в камеру-«суждёнку».

Пока дожидался своей участи и разглядывал поцарапанные бортами автомашин стены из кирпича мясного цвета, успел сориентироваться: нахожусь в здании, выходящем фасадом на улицу имени Сталина. Мимо него проходил и пробегал с детства бессчётно по пути или в баню, или книжный магазин, расположенные рядом. Мог ли я тогда представить себе, что окажусь в этой угрюмой и, казалось, безжизненной кирпичной громадине с закрытыми «намордниками»-окнами? В моём понимании тюрьма тогда была чем-то таким, что меня не касалось. Никак. Кто в ней находился, тоже никакого касательства ко мне не имели. А вот ведь, как всё обернулось…

Совсем рядом, в нескольких десятках шагов, с трезвоном промчался трамвай. Удары колёс на стыках рельсов отдавались и здесь, под сводом сумрачного пустого помещения. И во мне. Воля… Вот она! Только нетолстые железные ворота разделяют нас. И пятнадцать лет. Причём суд постановил считать отбытие срока наказания не с двадцать шестого февраля, а с сегодняшнего дня. Словно бы я всё то время находился не под стражей. Обидно и то, что нам приписали какую-то сапожную мастерскую, какие-то ларьки. Следователь просто сбагрил на нас то, что за ним числилось. Конечно, это проще, чем найти настоящих воров. Но даже без приписок нам отвесили б те же самые сроки: двадцать, пятнадцать, тринадцать, десять. За хищение государственного имущества суд карает куда суровей, чем за кражу личного. К тому же — групповая, по указу от четвёртого шестого сорок седьмого. Эта статья — до четвертака. Нам ещё не на полную катушку накрутили. Приняли во внимание, что несовершеннолетние. Серёге же, которому исполнилось восемнадцать, отвесили щедрее: два червонца и пять — по «рогам». То есть — поражение в правах. Честно говоря, я не очень чётко понимал, что это такое. Вроде бы в течение пяти лет он не будет иметь права голосовать. На выборах. За нерушимый блок коммунистов и беспартийных. А Серёге на это — наплевать.

Вероятно, его наказали по «рогам» за то, что он уже раньше был суждён. Или за то, что у него сумма ущерба побольше: мы с Кимкой Зиновьевым (фамилия и имя подлинные) — по девяносто семь рублей сорок копеек, а Серёге — аж за сотню. Витьке Пьянкову вообще никакого ущерба не предъявили. Он всего лишь временно пользовался украденным Серёгой самодельным проигрывателем. Из какой-то мастерской спёр. А Витька твердит, что не знал об этом. Возможно, и так. Танцевать в Витькин двор под этот самый проигрыватель по вечерам летом прошлого года собирались парни и девчата со всей Свободы — от улицы Труда до Спартака и пересекавших её Коммуны, Карла Маркса, а также с соседних: Красноармейской и Пушкина. Эти томные, заполненные музыкой вечера мне очень даже запомнились. И сейчас во мне зазвучала отчётливо мелодия одной из особенно понравившихся пластинок — очаровательная «Рио Рита».

Громыхнула с лязгом железная калитка, и из тюремного двора в неё протиснулся возвратившийся надзиратель. Он охапкой держал какую-то синеватую тряпку. Похоже, брезент. По земле волочилась, свисая, засаленная лямка.

«Что это? — подумал я. — Зачем?»

— Встать! — приказал мне один из дежуривших возле меня стражей, высокий, на голову выше меня, с выпуклой грудью профессионального борца. Даже шинель не скрывала его мощной мускулатуры.

Я поднялся. Затёкшие ноги покалывало.

— Раздевайсь!

Я продрог в неподвижной позе, и поэтому снимать с себя одежду не хотелось. Но пришлось.

— До трусов, — добавил могучий надзиратель.

«Шмон, — догадался я. — Подозревают, не притащил ли что с суда. Вот почему они на меня так пялились…»

Стянул кирзовые сапоги, скинул всё остальное. Ступил босыми ногами на брошенный надзирателем брезент. Но меня тут же согнали с него. На середину помещения.

— Ещё шаг право, — уточнил борцовского вида надзиратель, глянув на потолок. И сразу надзиратель, что принёс брезент, поднял его с пыльного пола из ржавых металлических плит и расправил. Я всё ещё не понимал, что происходит. Очевидно было: надзиратели делают то, о чём сговорились заранее, — движения их слажены, отрепетированы.

— Вытянуть руки вперёд! — последовала очередная команда.

— Зачем? — недоуменно спросил я, дрожа от холода.

— Выполняй приказание! — прикрикнул грудастый надзиратель, он явно был среди них старшим.

Я нерешительно стал поднимать руки. Тот, что держал перед собой развёрнутую брезентуху, похожую на ту, которой повозки закрывают, шагнул навстречу мне. Я отпрянул и оказался в тисках-объятиях другого надзирателя.

— Что вы делаете?! — отчаянно крикнул я, пытаясь вырваться, но могучий надзиратель ухватил за запястье мою правую руку, а тот, что держал меня, — за левую. Мне показалось, что они заворачивают меня в эту грязную и вонючую попону. Зачем?! Я рванулся, что было сил. Но это было бессмысленное движение, на которое растратил лишь силу. Прошло несколько секунд, и я оказался закутанным в брезент. И в тот миг я догадался: на меня напялили смирительную рубашку!

«Зачем? — в который раз спросил я себя. — Зачем!» Меня повалили на ржавые плиты и вывернули руки так, что затрещало в плечевых суставах. Прижатый к плите правой щекой, я видел лишь прерывисто движущийся перед глазами начищенный сапог, к подошве которого прилип окурок папиросы «Беломорканал». От боли я заорал. И в тот же миг мой орущий рот, как кляпом, заткнул тот самый сапог. Я не мог двинуть головой — кто-то давил мне на затылок — и стал задыхаться. Ужас объял меня. И вдруг ещё более резкая боль насквозь пронзила моё тело, будто меня бросили на зубья бороны. Пятки мои упёрлись в шею, а пол рывками падал вниз, и я завис над ним. Я не только не мог кричать, но и дышать. Гулкая струна загудела в ушах, натянулась до писка и лопнула…

Я очнулся, открыл глаза и увидел тот же замусоренный пол — рядом, в нескольких сантиметрах. Кто-то из надзирателей дёргал брезент на моей спине. Я застонал от нестерпимой боли в плечевых суставах и в сгибе правой руки. Меня резко перевернули, и я увидел над собой гигантские фигуры надзирателей. Мучители мои разевали рты, но голоса их до меня не доносились. Взгляд упёрся в центр свода, откуда высунулся большой железный крюк. Я его ещё раньше заметил, когда на корточках сидел, и подумал: в дореволюционные времена, когда не было электричества, на него вешали фонарь. Со свечкой. Может быть, в те проклятые времена этот крюк и не использовался с такой целью, но сейчас его приспособили для пыток.

Когда меня распеленали, я с удивлением обнаружил, что весь мокрёхонек. Меня подняли и поставили. Я не удержался и упал, сбив о плиты до крови левый локоть и колени. Меня подтащили к стене, снова поставили, прислонив к ней. Могучий надзиратель пригрозил:

— Стоять! Упадёшь — на себя пеняй!

И я удержался в вертикальном положении, хотя колени подгибались и дрожали с каким-то гулом, раздававшимся и по всему телу. Нестерпимо резкая боль пронзила левую ногу. Koe-как оделся, опираясь на правую. В каждый пах будто по гвоздищу вбили. К тому же меня тошнило. Приступ слабости облил всего холодным потом. Мокрый брезент один из надзирателей пнул к стенке. Лицо моё было липким от слёз, веки еле размыкались. Не осталось никаких сил двинуть болезненной ногой. Двое надзирателей почти волоком потащили меня на своих плечах. Третий нёс узелок с едой, переданный мне на суде мамой, — руки онемели и ничего не удерживали.

Назад Дальше