Крик зелёного ленивца - Сэм Сэвидж 5 стр.


Целую,

Энди.

*

Мужчина неотрывно смотрел на девушку, словно внезапно озадаченный непрошеным воспоминанием. Потом повернулся на пятках и ушел в свою лачугу, ибо именно лачуга это и была. Долго-долго девушка, а звали ее Флоренс, смотрела ему вслед. Она мигом заприметила, что лужок давно некошен, и думала об этом, крутя педали и поспешая прочь, потому что время ужина неумолимо приближалось и ей надо было купить яйца. Хоть это и была мелкофермерская семья, кур они не держали. Или, вернее, они держали кур, но тех поразила чумка. Оставшаяся стайка (ибо в большинстве своем куры пали) бродила по двору со скорбным квохтаньем. Трагическая то была картина, и отец Флоренс наблюдал ее с крыльца, где он сидел в старинном деревянном кресле-качалке, с печалью на лице, которая рассеивалась лишь в присутствии дочери, притом что та ему читала Календарь фермера. Впрочем, в последнее-то время она почти не успевала ему этот календарь читать, поскольку ей приходилось доить коров, пахать и пожинать урожай, не говоря уже о выхаживании недужных кур. Ее отец стал инвалидом-колясочником с тех самых пор, как был сбит лихачом-водителем, когда перебегал шоссе, спеша за почтой, включавшей его любимый Календарь фермера, разбросанной с ним рядом на панели. Обожженное солнцем лицо его было по-прежнему крепко, сильно, хотя и поросло щетиной, ибо частенько он даже забывал побриться. А она — прежде чем урожаи пожать, она ведь сеяла его. Ячмень, пшеницу и тому подобные, вероятно, злаки. Меж тем мужчина сидел на постели, на голом тюфяке с торчащими пружинами и пятнами чужих, незнакомых жизней, и старался ни о чем не думать, потому что он к тому и шел, потому что он для того и пришел в столь запущенное место. То был любимый дом его детства, дом незабвенных дней, покуда родители не предали семью ради привад современной цивилизации. Они были мелкие фермеры. Амиши [7], вероятно, и они не знались с хозяевами большой фермы дальше по дороге, откуда Флоренс поспешала на велосипеде в то роковое утро. Семьи не ладили вот уже восемьдесят лет, хотя ни Флоренс, ни мужчина на крыльце, которого звали Адриан или которого звали Адам, об этом ведать не ведали и знать не знали. Но отец Флоренс, он-то знал — суровый, твердый, несгибаемый, — и знала мать Адама, которая, пусть некогда красавица собой, ныне всеми полузабытая, доживала свой век в богадельне в Бербенке, в Калифорнии, и прядь седых волос падала на ее все еще моложавые черты. Девушкой она была известна широко в округе неукротимым нравом и гривой нечесаных волос, многих ухажеров отпугнувшей, но только не бравого, лихого, неуемного озорника, который и стал отцом Адама. Он не рожден был ходить за плугом, выпиливать лед из озера ручной пилой. Под соломой в погребе этот лед не таял очень долго, однако уже в июле они пили теплую содовую, если могли ее себе позволить, а если не могли, пили теплую неочищенную воду из ручья. Покуда в один палящий августовский день отец Адама, шатаясь, не пришел с полей. Юная жена, с лицом пылающим, покрытым капельками пота, подала ему стакан горячей кока-колы, как было у них заведено. Он от души глотнул, и вдруг все тело его содрогнулось. Струя сладкой темной жидкости прянула на сухое, чистое исподнее, которое жена только-только вынула из стопки, предварительно простирнув в ручье за домом. "Пакуй вещички", — пробормотал он, утирая ладонью подбородок. И вот он взял жену, младенца-сына и переехал на юг Калифорнии, и скоро для подраставшего Адама старая ферма стала не более чем черно-белой фотографией на стене уютной гостиной в Гленделе, где в раме венецианского окна цвело гранатовое дерево. И вот он снова в этой — такой чужой и такой близкой — стороне, которую в один прекрасный день сплошь снегом заметет и в которой "гранатовое дерево" — два пустых слова в словаре, не более того, и вот он сидит на грязном тюфяке, стараясь не думать ни о чем, как сам себе поклялся. Но образ юной велосипедистки со смоляными волосами упрямо стучится в душу, как бьется крылышками мотылек о догорающую лампу.

*

Милый Марвин,

При всем желании исправить наш просчет я просто не могу перепечатать твои стихи в следующем номере. Пусть и с трудом, но их все-таки можно было разобрать, по крайней мере в половине экземпляров, и те читатели, которые получили именно эти экземпляры и потели над тем, чтоб в первый раз понять твои стихи, конечно, не очень будут рады, если, открыв новый номер, опять на них напорются. Пошли что-нибудь еще, и, если это как-нибудь сгодится, я напечатаю.

Всего хорошего.

Эндрю.

*

Уважаемая мисс Мусс!

Будьте уверены, когда я вам предлагал послать свои стихи в "Американского пони", я вовсе не хотел "перед вами воображать". Просто я полагал, как и теперь полагаю, что это самое подходящее место для начала вашего пути. Это вовсе не значит, будто я думаю, что вы сочиняете "тупые стихи". Я уже говорил, что думаю о вашем творчестве. А раз я так говорю, значит, я так и думаю. Вежливость — не главная моя специальность. Печально, что родители настолько не сочувствуют вашим устремлениям — в ваши годы я страдал от такого же непонимания, особенно со стороны отца, который разводил собак и думал, что я стану ветеринаром, — но это не доходило до такой степени, как вы описываете, да и для мальчика все, конечно, гораздо легче. Счастье еще, что у вас есть такой человек, как мистер Колдуэлл, может, он и сумеет вам помочь. Что до меня, я просто ничего вам не могу посоветовать относительно того, стоит ли вам "рвать когти", и не знаю в Сан-Франциско никакого адреса, каким бы вы могли воспользоваться. Поймите, пожалуйста, это совершенно вне моей компетенции. Что же до вашего желания послать мне еще произведения, пусть и не для печати, едва ли я в подобных обстоятельствах смогу вам отказать. Однако не забудьте — я человек занятой, даже загнанный человек, и как раз в настоящее время впутан в довольно неприятные финансовые перипетии, так что могу вам обещать лишь беглые заметки на полях, не более, так только, что в голову придет по ходу чтения. И пожалуйста, вкладывайте конверт с обратным адресом и маркой.

Искренне ваш

Эндрю Уиттакер.

*

Милая Джолли,

Уже четвертый час, я рано лег, сразу заснул, но в полночь я проснулся, и теперь сна ни в одном глазу. Даже не чувствую себя разбитым. Я теперь, кажется, могу почти совсем не спать, и — ничего. Думал пойти пройтись, но вдруг снова зарядит дождь, и лучше я тебе расскажу про то, что я нашел в подвале. Помнишь ту кучу фотоальбомов, которые мы приволокли от мамы? Не удивлюсь, если не помнишь. Мы были настолько измочалены работой, поглощены своими ссорами и злы на маму за то, что так себя вела, что, может быть, и вовсе не листали эти альбомы, прежде чем их пошвырять в подвал к остальному хламу. Я и сам про них начисто забыл. Но на той неделе так уж вышло: сижу я на большой коробке из-под молока, спиной опершись о теплый, чуть вибрирующий металл сушки, и все эти альбомы валяются у моих ног. Ритмичное пощелкивание сушки — я выстирал клетчатую рубашку, ту, помнишь, с молнией, — мешаясь с шелестом дождя и духом плесени в подвале, прелестно обрамляют странствие по времени. Я просмотрел эти альбомы, все сплошь, до последнего листа. Мне сразу бросилось в глаза, что мама наляпывала снимки, никаким принципом последовательности не руководствуясь. Вот пятидесятилетний папа, а сразу рядом Пег двух лет. Сперва она их держала в большой картонке в углу кладовки при своей спальне и на каждое Рождество вытаскивала эту картонку, вываливала фоточки грудой на ковер в гостиной, и, сидя на этом ковре, мы в них копались, часто из-за них дрались. Ах, да когда это было! По-моему, едва обзавелась этими альбомами, — кажется, сразу после того, как стала собирать свои этикетки с йогуртов, тогда же, когда "заработала" (так она предпочитала выражаться) тот набор алюминиевых кастрюлек — помнишь? нам их отдала, — она сразу стала клеить туда снимки — тяп-ляп, как бог на душу положит.

Вот из-за этой произвольности, наверно, листая ее альбомы, мы и проглядели любопытнейшее обстоятельство, о котором сейчас тебе скажу. Сам, между прочим, не мог в это поверить, пока не выдрал из альбомов все фотографии подряд и не разложил по полу, — правда, многие от этой операции довольно сильно пострадали.

Помнишь, я тебе жаловался, что у меня, в сущности, нет воспоминаний детства, во всяком случае, ничего похожего на то, что другие легко и просто готовы предъявить в любой момент? Ты, например, способна часами болтать о банальнейших вещах, вроде дурацкого плиссированного платьица, в котором пришла на день рождения к подружке, когда тебе было шесть лет, а ей стукнуло семь, а у меня вот нет никаких свидетельств о собственном существовании в прошлом, кроме неясных, жидких, как эти снимки, образов, влепившихся, как эти снимки, в память, не соотносящихся ни с чем ни до, ни после, без даты, а потому — какой в них прок? В колледже, когда все, бывало, усядутся кружком и давай обмениваться воспоминаниями, свои я вынужден был просто сочинять.

На обороте кое-каких фотографий есть пометы, скажем: "Пег с папой на Оленьем озере", "Пег с Энди кушают арбуз", но даты обычно нет. Поэтому, когда я наконец расчистил в гостиной место, собрался с силами и взялся раскладывать все снимки в хронологическом порядке, мне пришлось полагаться исключительно на свидетельства самих же снимков: постепенное увеличение параметров моих и Пег, постоянное усугубление морщинистости и дряблости родительской кожи, неотвратимое взбухшие их фигур, последовательное появление и затем исчезновение очередных собак и кошек, неумолимое поредение папиных волос и все более тщетные попытки скрыть это обстоятельство зачесом и, конечно, неуклонная череда автомобилей, на фоне которых мы с тоскливой регулярностью позировали. Два дня я складывал и перекладывал — несколько раз приходилось так и сяк смещать сотни снимков на долю сантиметра по полу, чтобы расчистить место и втиснуть еще новый, один-единственный, — покуда наконец я не расположил их все большой спиралью: в центре — я в кружевном чепчике, и снова я — в конце, на сей раз хмурый школьник без рубашки, на крыльце нашего дома в Лаврах, и грозная гримаса сквозит за вздетыми пальцами: указательным и средним.

Есть совсем детские мои снимки: я один, я с Пег, я со зверушками, на встречах Рождества, и так, наверно, вплоть до третьего класса. На снимках запечатлен строгий, неулыбчивый ребенок, серьезный, но — это чувствуется — наверно, не печальный. Волосы светлые или, по крайней мере, они не темные. А потом сразу идут снимки, на которых уже я прыщавый школьник, и волосы темней гораздо (возможно, в силу излишнего увлечения брильянтином, о чем свидетельствует ненатуральный блеск), в высоко засученных штанах, тесно схваченных узким ремешком. Хотел сказать "до боли тесно схваченных", но, поскольку тогдашних своих ощущений я не помню, это была бы, следовательно, лишь гипотеза. Ромбами, не в стиль, не в тон, носки отчетливо видны из-под засученных штанов, и на мне грубые коричневые башмаки, в те времена, учти, когда другие мальчики щеголяли в легких мокасинах. Еще есть один снимок — я в купальнике мешком, где-то на озере, тощие ноги торчат, как бамбук из большущих цветочных ваз, но, понятно, вверх тормашками, в смысле, цветочные вазы как будто перевернули вверх тормашками. И я подрос, конечно, хотя на первый взгляд похоже, что голова за ростом не поспела. На этих снимках, на всех сплошь, вид у меня злой и надутый. Может, я такой и был. А может, у меня такой вид потому, что я не любил фотографироваться. Наверно, зная, что сейчас меня будут фотографировать, я стеснялся, вспомнив о своей внешности, как и сейчас бы я наверняка стеснялся: кому приятно иметь такуювнешность. Да, в общем, все как-то непонятно. Вот если бы я мог отнестись к мальчику на этих снимках иначе, не как к полнейшему незнакомцу, если бы, в смысле, я мог его вспомнить. Смотрю на эти снимки, твержу себе: да, это я, но никакой теплой волны узнавания не ощущаю.

Между этими двумя группами фотографий вклинивается, если он, конечно, может вклиниваться, провал, как я понимаю, лет в семь-восемь. О том периоде я сохранил самую что ни на есть жалкую горстку воспоминаний, и вот теперь, разложив на полу все эти снимки, я обнаружил, что и моих фотографий того времени нет как нет! И спрашивается, почему за столь долгий период времени, столь значительный в жизни ребенка, никто не удосужился сфотографировать меня? Есть куча снимков Пег той же эпохи: Пег на пляже, Пег на пони. Вне всякого сомнения, я по праву мог бы хоть на некоторых снимках красоваться с ней рядом. Кое-где она и впрямь стоит как-то с краю, бочком, как бы высвобождая для меня место. Как будто я исчез, сбежал, шустрый ребенок, нормальный по крайней мере, притом сбежал надолго, чтобы явиться вновь весьма непривлекательным, серьезно укрупнившимся юнцом. Конечно, можно бы написать Пег, порасспросить, да я же ее знаю, ни за что она мне не станет отвечать.

Только вот сейчас, ворочаясь из-за бессонницы, я вдруг сообразил, что не только многие мои воспоминания похожина снимки своей разрозненностью и стылостью, они и состоятиз снимков, из тех редких снимков, какие я, уже взрослым, сто раз видел у мамы в доме, на каждом Рождестве. И кроме них я почти ничего не помню.

Твоя открытка пришла сегодня вечером. Я думал, ты выкажешь побольше понимания насчет денег. Два месяца, конечно, не спасают, да, но они бы облегчили дело. Вполне возможно, учитывая, что я могу сдать этот дом и два других, которые пустуют, на следующий месяц я буду в состоянии тебе послать побольше. Да, в Нью-Йорке жить дорого, сам знаю, но никто тебя и не заставлял туда переезжать. Ну а я, я через весь город еду до ближайшего Сейфвея, отнимая драгоценное время от других занятий, лишь бы сэкономить какую-то ерунду. Могла бы, в следующий раз подскакивая до Манхэттена на своем такси, над этим поразмыслить.

Целую.

Энди.

*

Картошка — много

Консервы — много

Кексики

3 пак. сосисок

4 пак. фасоли

гов. с рисом — много

виногр. желе

хлеб

туалета, бум. — много

майонез

огурчики

печенье

лампочки

*

Милый Харолд,

Ну как же, как же, конечно, я тебя помню. Итак, ты занялся сельским хозяйством, что же, это интересно. Я и сам человек близкий к земле, хоть я от нее оторван, изгнан в город, что вполне натурально, ибо город имеет преимущества для всякого, кто должен быть всегда на публике, у нее, как говорится, на глазах или у нее в заднице, как часто случается со мной. Что касается оборудования и прочее, это не по моей части. Значит, ты женился-таки на Кэтрин. Как мы из-за нее соперничали! Да победит, что называется, сильнейший, и он, бесспорно, в данном случае и победил. Мы с Джолли разъехались два года назад. Мне остался дом, старая викторианская коробка, чересчур просторная для меня одного. Порой мне в этом доме бывает так невыносимо одиноко, я уж подумывал, что хорошо бы собаку купить, но страшновато как-то, а вдруг попадется кусачая. У меня и офис тут же в доме, здесь я и пишу, здесь занимаюсь издательскими делами, очень удобно, можно почти носа не высовывать. По-моему, огромное преимущество сельской жизни в том, что редко видишь ближних. Конечно, если будешь в этих краях, ты можешь у меня остановиться, хотя не уверен, что мы с тобой сумеем "хорошенько клюкнуть". У меня кой-какие нелады со здоровьем. Ничего особенного, но приходится чуть-чуть остерегаться. И люди в барах теперь все до того неприлично молодые. Наверно, ты, работая на воздухе в любую погоду, так и пышешь здоровьем и выглядишь моложе своих лет. У меня иногда бывают странные шумы в груди. Мы так рано делаем свой выбор, практически без всяких предпосылок, буквально наобум, и в результате наши пути расходятся, и с них нам не свернуть. Как все это печально. Сам себя загонишь в угол, а потом глядишь — и, кажется, нет никакого выхода. Наверно, если бы я гулял побольше, я бы лучше себя чувствовал, но не хочется, знаешь, предпринимать ничего такого очень уж обременительного — из-за этих шумов. В сущности, я кабинетный работник. Ужасно скучно. Только ты меня непременно извести, если окажешься поблизости проездом, я сюрпризов не люблю. А что именно ты выращиваешь?

Назад Дальше