Никогда особенно не любил Толстого. И ходить строем. Особенно в столовую. Особенно на первом году службы. Батальонная колонна формируется в соответствии с нашими веселыми военными порядками: в первых рядах идут салабоны, молодые солдатики, отслужившие несколько месяцев, их обязанность – громко ударять подошвами об асфальт, дабы производился слитный шум. Следом за салабонами в строй встают отслужившие год черпаки – им можно не топать, за них будут топать салабоны; черпаки периодически бьют салабонов сзади по ногам; наиболее жестокие и ловкие ухитряются попасть носком сапога точно в подошву впередиидущего салабона, отчего нога глупым образом подкидывается вверх; отвратительное ощущение.
За черпаками вразвалку шагают старые воины, деды. За их плечами – полновесные полтора отслуженных года. Старые воины не печатают шаг, не орут строевую песню, не бьют салабонов. Они устали, они считают уже не месяцы, а дни, оставшиеся до увольнения в запас. Иерархия простая: если мальчишка-салабон ведет себя неправильно, старый воин делает замечание не ему, а черпаку. Именно черпак, отслуживший полсрока, заставляет салабона вести себя в соответствии с неписанными правилами.
Что касается таких, как я – дембелей, – их вообще нет в строю. Я бросаю взгляд, искоса, и не вижу никого из своих друзей. Ни ефрейтора Сякеру, ни рядового Киселева. У дембелей свои дела. Дембеля не едят в столовой. У дембелей все налажено. Я, например, завтракаю тут же, в подсобке. Да, грязновато, и сыро, и столом служит колченогий табурет, покрытый газетой «Красная Звезда», – зато тихо и спокойно. Есть запасец чая, и кипятильник, и батон белого хлеба, и полпачки маргарина. И печенье даже.
У меня и плитка есть, и сковорода, могу и яичницу пожарить, и картошку.
Но сейчас я работаю. Положено уже три ряда кирпичей. Все кирпичи посчитаны, спешить некуда. Когда колонна скрывается за поворотом, я устраиваю большой перерыв.
Однако мне известна и другая ходьба строем, настоящая. В дни, когда батальон заступает в караул, мы идем охранять наш гарнизон, тоже строем, в ногу – и в такой момент никто никого не бьет по подошвам и спинам. Мы идем охранять наши самолеты, наши склады с ракетами класса «воздух-воздух», наш керосин, наши свинарники, наше всё. Тогда шагаем – тридцать – сорок бойцов, все с карабинами, – и каждый мечтает, чтобы ночью именно на его объект пробрался вор. А лучше – шпион. Оружие возбуждает нас. Один солдат с карабином – уже серьезное дело, а если нас три десятка и мы идем строем, – хочется чего-то особенного. Не войны, но, например, скоротечного огневого контакта. Боя. Не крови, не стрельбы – мы не дети, в конце концов, – хочется, чтобы кто-нибудь плохой увидел тридцать одинаковых зеленых фигур и тридцать направленных в него стволов – и понял, что мы не шутим.
Мы ленивы, мы не любим дисциплину, мы посмеиваемся над нашими офицерами. Мы хотим есть и спать, мы хотим домой. Мы все время думаем о сексе. Мы деремся друг с другом. Мы играем в салабонов, черпаков и дембелей. Мы, может быть, плохие солдаты. Нерадивые, наспех подготовленные.
Но если нам прикажут, мы убьем любого.
Мы за этим сюда и приехали.
Кто не хотел служить – тот не служит. Находит способы. Придумывает себе болезни. Ищет институты, где можно взять отсрочку. А мы ничего не придумали и не взяли отсрочек. Мы приехали взрослеть. Всем известно: мужчина взрослеет в тот момент, когда впервые досылает патрон в патронник.
Спустя полчаса рядом с клубом появляется массивная, словно из бронзы литая фигура старшего сержанта Мухина, моего корешка и земляка, уроженца Подмосковья. Мухин – старый воин и пока вынужден носить форму, ремень и сапоги. Он умный, дружелюбный и румяный, мы понравились друг другу с первой минуты знакомства – бывает такая симпатия на тонком, химическом уровне, когда человек сразу тебя понимает, а ты – его. О чем бы ни говорили – с полуслова. Мухин приносит толстую тетрадку, рукописный самоучитель карате, где тщательнейшим образом прорисованы основные стойки, приемы и способы нанесения смертельных ударов. Мухин просит у меня консультацию – все знают, что Рубанов по вечерам ходит в офицерский спортзал.
Я подробно объясняю Мухину, что рисовать красивые картинки – это типичный самообман.
– Запомни один простой удар, – говорю я. – Например, мика-цуки. – Я показываю названный удар. – Повтори его тысячу раз. Так ты его выучишь, и он будет не на картинке, и даже не в голове, – я показываю на голову Мухина. – Твое тело само запомнит его. Потом осваивай другой удар, по той же системе. Повторяешь, пока не одуреешь. И так далее.
Мухин кивает, вращая на указательном пальце цепочку с ключами. Цепочка не простая. У нас у всех есть такие цепочки. Ее положено сделать самому. Для начала – найти знакомого, имеющего доступ к летным складам. Знакомый изыщет старый списанный парашют и вытащит из парашютной лямки особую пружину. Из этой пружины, кропотливо отделяя кусачками и нанизывая кольцо на кольцо, изготавливается классическая солдатская цепочка, и звеньев в ней должно быть ровно семьсот тридцать, ибо служба воина Советской армии продолжается ровно семьсот тридцать дней.
Я и Мухин говорим примерно полчаса и решаем, что карате – хлопотное занятие.
– Лучше я просто накачаюсь, – вслух рассуждает Мухин.
– Точняк, – отвечаю я. – Тебе хорошо, у тебя грудь широкая от природы. Плечи тоже нормальные. За полгода нагонишь солидную мышцу…
Мухин благодарно кивает. Я ему не польстил, грудь его, в отличие от моей, действительно на зависть: сильная, выпуклая. Руки длинные, кулаки массивные. Мухину, собственно, совсем не обязательно наращивать силу, – мой земеля и так выглядит внушительно.
О том, что офицеры в спортзале используют меня главным образом в качестве мешка для ударов, я умалчиваю.
Я не выгляжу внушительно. Во мне едва шестьдесят килограммов. Поэтому Мухин только болтает насчет карате. Теоретизирует, рисует в тетрадке красивые схемы. А я упражняюсь каждый вечер, оттого и хромаю сейчас. И не только хромаю: руки и ноги в синяках, живот отбит, челюсть плохо двигается.
Скоро дембель. Скоро – гражданская жизнь. Страна меняется. Офицеры не хотят служить. Солдаты – тем более. Кто враг, кто друг, зачем и в кого стрелять? Войны не будет.
Но силу нарастить надо.
Я вернусь к маме с папой сильным и уверенным в себе.
Начинается холодный октябрьский дождь, и Мухин уходит в казарму, а я спасаюсь под крышей клуба.
Осень в Тверском крае серая, нелюбезная. Чтобы не замерзнуть, завариваю крепкого чаю. Небо низкое, плотные облака от края до края.
В какой-то момент кожей ощущаю прошедшую от казармы к казарме, от летной столовой до котельной, от бани до библиотеки слабую вибрацию. Слышны выкрикиваемые команды и звуки заводимых моторов. Отслужено два года, жизнь гарнизона изучена до мелочей, и сейчас я чувствую, что произошло главное событие дня: командир части отдал приказ об отмене полетов в связи с плохими погодными условиями.
В ясную погоду наш полк летает. Выезжают из гаража тягачи, едут на аэродром, вытаскивают из капониров истребители-перехватчики. Едут заправщики, и прожектористы, и офицеры-диспетчеры. Весь гарнизон приходит в движение. Летчик должен летать. Самолет создан для того, чтобы находиться в воздухе. В ясную погоду каждый воин делает то, для чего призван. Но если погода плохая – полеты отменяются, и тогда три тысячи солдат и офицеров занимаются другими делами. Телефониста могут посадить рисовать стенгазету, шофера гонят чинить забор. Прожекторист подметает, электрик моет посуду. Прямыми обязанностями занимаются только повара, истопники и банщики. Есть полеты – одна жизнь, нет полетов – совсем другая. Сегодня полеты отменены, и я недоволен.
Теперь мимо моего клуба будут ходить разнообразные майоры, капитаны и полковники, и мне придется нелегко.
Вздохнув, я делаю ударный замес – девять лопат песка, три лопаты цемента, два с половиной ведра воды – и возвращаюсь к своей стене. Действовать следует медленно, но непрерывно. Если поспешить, стена будет готова через пять-шесть дней, и тогда меня откомандируют назад, в казарму. Для дембеля Рубанова найдут другую работу, – а Рубанову хорошо при клубе.
До полудня я тружусь. Сначала – неторопливо, растягивая минуты, экономя силы и материал. Но потом хитрость вступает в противоречие с сутью работы, и приходится добавить темпа. У каждой работы есть своя собственная скорость, и когда втягиваешься – понимаешь, что нельзя класть кирпичи медленнее или быстрее, они, кирпичи, кладутся сами собой, сообразно внутренней логике процесса. Немного мешает то обстоятельство, что я работаю один, без подсобников: сам мешаю раствор, сам подношу воду и песок, сам разбиваю целые кирпичи на половины, – но, с другой стороны, одному действовать проще и спокойнее. Придет начальство, упрекнет в низкой производительности – всегда можно ответить, что я один, одному сложно; не верите – сами попробуйте.
Впрочем, офицеру нельзя говорить «сам попробуй». Офицер не поймет. Он отдает приказы, а не пробует. Пробуют такие, как я, рядовые солдаты.
Кроме того, кирпичи мои старые, разнокалиберные, их приходится сортировать, более прилично выглядящие идут на внешнюю, обращенную к улице сторону стены. Отбор кирпичей, скалывание с их поверхностей старого, обратившегося в камень раствора тоже отнимает время и силы. Короче говоря, когда – и если – придет мой шеф, завклубом капитан Нечаев, я предъявлю десяток железных аргументов в пользу того что стена до сих пор не готова. Капитан Нечаев мало понимает в кирпичах, а я – профессионал; меня непросто упрекнуть в саботаже.
Пусть капитан Нечаев упрекает себя в лени. Или в пьянстве. Я уже понял, как устроена жизнь шефа и знаю, что если он не пришел до обеда, – значит, сегодня вообще не придет. Капитан выпивает первый стакан около двух часов дня, а к вечеру невменяем. Он нормальный, нестарый мужик, с юмором, он не скрывает своего увлечения алкогольными напитками, но мне – солдату – выпить не предлагал ни разу, и за это я уважаю капитана. У нас твердая договоренность: если вдруг появляется самый главный человек в гарнизоне полковник Кондратов и спрашивает, где находится заведующий клубом, – я чеканным басом отвечаю, что начальство только что было здесь и ушло договариваться насчет цемента.
Но всемогущий полковник не появляется; у него хватает других забот. Многие капитаны, майоры и даже полковники проходят мимо меня, – но все молча, только смотрят с любопытством разной степени: им удивительно видеть солдата, работающего в одиночестве, никем не подгоняемого. Одиноко работающий человек даже на гражданке вызывает у случайного наблюдателя удивление или слабую тревогу. Отчего не присядет, не закурит? Зачем чудак утруждает себя, если его никто не контролирует? Одиночки нормально смотрятся только на дачных огородах, тут все понятно: моя земля, моя мотыга, моя морковка; но когда мы видим одинокую фигуру на объекте, принадлежащем государству или – в нашем случае – Вооруженным силам Советского Союза, нам интересно и странно.
А мне не странно, я люблю, когда никто не стоит над душой. Наличие или отсутствие контроля никак не вредит мне и не помогает. Я не против начальства, я против шума и пыхтения, производимого начальством. И на плохого офицера – например капитана Нечаева – мне смотреть тяжелее, чем на плохого солдата.
Так проходит световой день, в пять часов начинает темнеть, и это – мне сигнал. Работу пора сворачивать. В темноте ковыряться небезопасно и вообще бессмысленно, никто не увидит.
Когда мой батальон марширует на ужин, я беру корыто, в котором мешал раствор, переворачиваю кверху дном и колочу обухом топора по стальным ребрам, дабы прилипшие изнутри комки цемента оторвались и упали. Грохот улетает в темнеющее небо, но мне все равно. Корыто должно быть чистое. То же самое касается и ведер, и лопат, и мастерка – всего инструмента. Хороший работник бережет инструмент и содержит его в порядке. Я – хороший работник, мои лопаты сверкают. Куском камня я очищаю их от грязи, потом вытираю пучком мокрой травы. Песок накрываю листом фанеры – вдруг ночью дождь? Свежую кладку тоже защищаю кусками полиэтилена, придавливаю камешками. Бечевку, натянутую вдоль стены – по ней я ровнял каждый уложенный кирпич, – снимаю, аккуратно сматываю и прячу. Оставлять ничего нельзя, сопрут. Здесь Советская армия, здесь ничего нельзя оставлять, потом не доищешься.
Открываю дверь подсобки, ставлю в угол инструмент. Далее – вдумчивая трапеза: обед, совмещенный с ужином. Полбатона белого хлеба с маргарином, полбанки тушенки, две кружки чая. Сегодня еда легкая – завтра будет более обильная, пойду к друзьям в соседний батальон, картошечки пожарим на свином сале.
Пожрав, раскладываю бушлат на полу и отдыхаю. Жду. Вторая дверь из моей подсобки ведет прямо в главный зал клуба, и ближе к семи часам оттуда доносятся голоса. Это приехал из города местный кооператор Валера, угрюмый, постоянно напряженный человек, пахнущий диковинным одеколоном и одетый в военный пятнистый бушлат; деньги у Валеры есть, и он мог бы одеваться более нарядно, однако ходит в бушлате, и я знаю почему. Среди множества мужчин, одетых в хаки, гражданский человек чувствует себя белой вороной. Валера сутулый, у него большой живот, толстый зад и жирная шея, Валера даже в первом приближении не похож на строевого офицера, однако хочет; без бушлата я его никогда не видел.
Валера привез солдатам кино. Бизнес простой и выгодный: телевизор, видеомагнитофон и пара кассет с фильмами. Обычно это карате-муви с Джеки Чаном либо ужасы. Вход – один рубль. Желающих множество, деньги есть у всех кавказцев и у многих азиатов. У славян деньги есть не всегда. У меня, например, нет, – но я белая кость, солдат при клубе, я наслаждаюсь фильмами бесплатно и посмотрел их за эту осень уже множество.
В семь вечера за дверью – отголоски коротких, резких солдатских скандалов. Кто-то сел не на то место, кто-то загородил кому-то обзор. Одновременно в моей подсобке один за другим появляются сержант Мухин, ефрейтор Сякера и рядовой Киселев. Когда кооператор Валера, собрав деньги, запускает фильм и выключает свет, я своим ключом открываю секретную, вторую дверь, ведущую прямо в зал. Ефрейтор Сякера и рядовой Киселев – дембеля, а Мухин – старый воин; наше появление не вызывает у зрителей никаких эмоций. Несколько узбеков, казахов и таджиков поворачивают в нашу сторону головы – сержант Мухин подносит палец к губам, и воины делают вид, что ничего не произошло. Мы особенные существа, живем в особом мире, появляемся где хотим, в столовой не жрем, фильмы смотрим бесплатно.
Мухин, наклонившись к ближайшему бойцу, шепотом ставит задачу, и боец, ныряя в подсобку, помогает мне вытащить четыре дополнительных табурета.
Тем временем на экране гремит помпезная вступительная заставка – сегодня нам показывают «Пятницу, тринадцатое».
Убедившись, что бизнесмен Валера ушел из зала пересчитать выручку, мы передвигаем табуреты ближе, чтобы рассмотреть происходящее на экране во всех деталях. История увлекает с первых кадров.
Три круто оформленных девки (длинные ноги, пышные волосы) и два мускулистых парня (толстые шеи, тяжелые подбородки) отправляются отдыхать в уединенный дом возле лесного озера. Едут на огромной машине с откидным верхом. Когда выясняется, что машину – широкую, словно ЗИЛ-130, и столь же громко рычащую – ведет одна из девок, совсем юная, большеротая и красиво курящая сигареты, азиаты приходят в изумление и звонко цокают языками. Вторая девка и один из юношей устраиваются на переднем сиденье (оно и не сиденье вовсе, а настоящий диван, обтянутый алой кожей) и начинают целоваться взасос; здесь аудитория завистливо вздыхает.
На просторной, как наш гарнизонный плац, парковочной площадке возле придорожного кафе компания вступает в конфликт с другой компанией, более брутальной: два небритых хулигана в грязных джинсах и темнокожая их подруга в обтягивающих кожаных штанах. Воинам Советской армии нелегко видеть длинные женские ноги и шикарную задницу; ее упругость очевидна; глухие тоскливые стоны оглашают зал. Первая компания садится в машину и продолжает путь, вторая устремляется в погоню на двух мотоциклах, хромированных донельзя.