— Ксана, наконец-то… Сегодня просто какой-то кошмар, представляешь, списки опять отобрали, я уж думала — все, но потом оказалось, что был еще резервный список, у другой женщины; как они решаются вести списки, я просто не понимаю, я бы, наверное, не… Мне казалось, что я вот-вот упаду… Сегодня еще жарче, чем в прошлый раз… Где ты была? Ты принесла деньги?
— Я, наверное, дам все пятьдесят рублей.
— Не надо, не швыряйся так. Деньги еще понадобятся. Надо отдать сегодня двадцать пять рублей, а через две недели — еще двадцать пять.
— Только бы взяли! Господи, сделай, пожалуйста, так, чтоб у нас взяли деньги! Я больше ни о чем не прошу…
— Что ты говоришь! Возьмут, конечно… да нет, что ты, конечно же возьмут…
— Мария Николаевна, вы бы вышли на улицу, подышали.
— Нет-нет, что ты. Обратно не впустят. Тебя-то как пропустили…
— Смотрите, смотрите! Женщины, да вы поглядите! Не туда, не туда…
— Ой… воробушек…
Только что все эти женщины были мертвы: они и переступали, и говорили, и глядели — как мертвые. И вдруг — живая дрожь движений, заблестевшие глаза… Улыбки, они могли даже улыбаться…
— Не наступите! Да тише вы поворачивайтесь… корова…
— Батюшки, как же это он сюда залетел… Разобьется…
— У него, наверное, крыло сломанное — вон, сидит, не улетает…
— Тише, тише, вы его пугаете…
( Онанаклонилась и взяла меня в ладони.)
— Что? Что, мой хороший? (Тихонечко дует в перышки, дыхание легкое-легкое.) Что, что?
— Попасть-то сюда легко. На волю выбраться — трудно.
— Я его отнесу на улицу…
Никогда — до самой смерти — не забуду ее нежных рук.
Потом мне говорили, что у всех врачей такие руки — мягкие, прохладные, с точными и уверенными движениями пальцев. Но я помнил того, в белом халате, что наклонялся над безжизненным телом К.
Я предпочитаю думать, что такие руки у всех женщин Земли.
Я без труда мог пробраться обратно в здание. Но я не стал этого делать, чтобы не огорчать ее. Расправив крылья и вспорхнув, я опустился на ветку. Женщины стояли и здесь — не у самого входа, который охраняли вооруженные люди, а чуть дальше по улице: многие из них еще не понимали, что такое «списки» и «очередь».
— Что вы, миленькая, тут все по буквам…
— Как это?
— Ну, на какую букву фамилия вашего? На «Р»? «Р», по-моему, будет в следующий вторник… А сегодня — «К».
— Да хоть бы и была сегодня «Р» — разве можно так поздно приходить? Приходить надо накануне с вечера — в очередь записываться…
— Господи, у кого записываться?!
— Тише, тише, не кричите вы так! (Шепотом, оглядываясь.) Там найдете у кого… Списки вести не разрешается, у кого их находят — забирают самих…
— Деньги обязательно возьмите. Двадцать пять рублей.
— Деньги? Что… Нет, вы не понимаете… Мой муж арестован по ошибке…
— Ах, твой, значит, по ошибке… А мой — не по ошибке, да?!
— Я не зна…
— Не надо, не надо. Что вы на нее взъелись? Все мы такие были. Тут дело вот в чем: если будут принимать деньги — значит, ваш… значит, он… жив, он пока еще здесь…
Женщины, много, ужасно много женщин; мне показалось, что только они и остались во всем городе. Нет, я больше не хочу глядеть сверху на этот город, город вдов.
Наверное, рубиновые звезды красивы. Но рубин слишком похож на запекшуюся кровь.
Прочь сантименты: впереди нас с К. ждет судебный процесс, и мы оба должны к нему готовиться, не позволяя мыслям о вдовьих слезах сделать нас слабыми.
Часть 2
ЧЕРНАЯ ПЛАНЕТА
За чисто вымытыми окнами была уже осень — время, когда все зеленолиственное на Земле готовится ко сну или к смерти.
— …являясь участником антисоветской троцкистской вредительской организации, с 1935 года занимался…
Маленькая бегония, стыдливо прячущаяся в уголке окна, расцвела в последний раз; я слышал, как одна из женщин, приводивших в порядок зал судебных заседаний, говорила другой, что так ярко она не цвела еще никогда.
— …срывом отработки и сдачи на вооружение Рабоче-крестьянской Красной Армии…
Судья — о, справедливейший судья! Я во все глаза смотрел на этого человека. (Подле судьи сидели за столом еще двое каких-то, но все, включая меня, понимали, что исход дела зависит лишь от него одного — судьи У.) Судья У. был маленький, кругленький, с кругленьким добродушным лицом, с маленькими пушистенькими усами, до изумления похожий на какую-то из прелестных земных зверушек. Мне нечасто доводилось видеть у землян такие милые лица, и я был почти убежден, что мое вмешательство не понадобится. И все же я не имел права пускать дело на самотек.
Час настал: я напряг все свои силы и сконцентрировал свою психическую энергию, чтобы проникнуть в душу судьи и на краткое время завладеть ею. [14]
Ужас, черный как ночь, охватил меня; ни с чем подобным мне до сих пор не приходилось сталкиваться; я был в шоке; я не знал, что предпринять; мы погибли…
Дело в том, что у судьи У. души не оказалось.
А судья меж тем обратился к К. со следующими словами:
— Подсудимый Королев, вы признаете себя виновным?
— Не признаю, — сказал спокойно К. (один я знал, чего стоило ему это показное спокойствие).
— Однако вы дали признательные показания, — так же спокойно заметил судья.
— Я отказываюсь от них, — сказал К., начиная уже заметно волноваться. — Я дал их только потому, что на следствии ко мне применялись недозволенные ме…
Бедный, он думал, что от этих слов судья хотя бы разозлится. Но судья У. легонько зевнул.
— А вот Клейменов показывает, что на путь борьбы с Советской властью вступил еще в 1930 году и продолжал свою вреди… (снова зевок) …вредительскую деятельность в НИИ-3… И вы тоже состояли в этой группе… И Лангемак в своих показаниях подтверждает, что…
О, говори, говори еще! Говори как можно дольше! Я продолжал лихорадочно метаться; как слепой котенок, я тыкался туда и сюда, пытаясь отыскать хотя бы маленький кусочек души, но ничего не нашел.
Наверное, это было какое-то редкое заболевание.
— Ни в какой группе я не состоял, — упавшим голосом произнес К. — И я ни в чем не виноват…
Но так как дух его был уже сломлен вновь, словам его никто не поверил.
Больше ему не задали ни одного вопроса. Он попросту был никому здесь не интересен: внимания на него обращали не больше, чем на стол или стул.
— Ну, думаю, все ясно… — проговорил судья, скользнув рассеянным взглядом по своим помощникам и затем обратив его на большие настенные часы: с момента начала судебного процесса прошло четырнадцать минут. — Оглашается приговор… — И начал читать — невыразительным, бледным голосом: — Королева Сергея Павловича за участие в антисоветской террористической и диверсионно-вредительской троцкистской организации, действовавшей в научно-исследовательском институте номер три…
Все, все погибло!.. Но нет: у меня оставался последний, отчаянный выход: воздействовать напрямую на головной мозг судьи, на синапсы, управлявшие его речевым аппаратом.
— …действовавшей в научно-исследовательском институте номер три народного комиссариата оборонной промышленности, признать…
Обжигающая молния, слепящий белый свет, мгновение непереносимой боли, удар — и я, обессиленный, ликующий, дрожащий, весь обращаюсь в слух…
— …признать НЕвиновным.
У меня не осталось сил даже торжествовать.
Судья сделал маленькую паузу, будто споткнулся. И — тем же бледным голосом — повторил:
— …признать невиновным и приговорить к десяти годам тюремного заключения, поражению в правах сроком на пять лет и конфискации всего принадлежащего лично ему имущества. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Оговорки, что допустил судья, этого крошечного слога «не» никто из них — даже сам К.! — попросту не заметил.
— Увести, — заключил судья. — Дальше кто у нас?..
Что чувствовал я — описать невозможно.
— Опять бегает, сволочь… Хлеб у меня сожрала, сволочь…
— Что хлеб — они людей живых жрут…
— Крысы жрут. А это мышка. Поди сюда, моя хорошая.
Теснота, темнота — редкий осенний свет еле пробивается сюда, — пол под ногами качается, стучат колеса, приводящие в движение состав; серые, угрюмые люди лежат вповалку, серые, юркие мыши высовывают любопытные мордочки из щелей в толстых двойных стенах. Они не смогут убить меня, даже если мышка погибнет; но мне тяжело, очень тяжело. И все же К., я знаю, в этом скотском вагоне тяжелей стократ, ведь я рано или поздно вернусь домой, что бы ни случилось, а он?..
Но не все еще было потеряно. Отчаиваться рано. Мы ехали на Север, и я надеялся, что там, вдали от рубиновых звезд, мне будет легче спасти К. Мы ехали, мы двигались, у нас была какая-то цель, и К. с его неугомонной душой, я знал, было чуточку легче оттого, что с ним хотя бы что-то происходило, оттого, что вокруг него были люди.
А людей в вагоне было много, и они были разные, очень разные. Я бы разделил их на три типа (понимаю, что такое деление чрезвычайно поверхностно и условно, но вряд ли можно ожидать от меня, чужака, более тонкой и точной классификации): Комбриг, Очки и Брат (он же — Урка).
Вот тощий, хлипкий человек со стеклышками на блеклом лице (Очки), обращаясь к К. и к лежавшему подле К. другому, которого, я слышал, К. в разговоре называл «комбригом» (крепышу, немного похожему на К. — ах, много я уже встречал людей, на К. чем-то похожих, но внешнее сходство обманчиво), запинаясь, обратился с деликатной просьбой:
— Извините, пожалуйста… Вы не могли бы помочь мне сходить в туалет?
— Ты что, очкарик? — удивился Комбриг. — Сам, что ли, уже не можешь? А я чем помогу?
— Нет, понимаете, у товарища пальто большое, можете меня, пожалуйста, прикрыть, пока я схожу по-большому… Я стесняюсь… очень…
Очки говорил о кожаном пальто К., которое тот из-за жары снял и держал свернутым на коленях. К. чуть заметно поморщился. Я знал почему: когда он кончиками пальцев непроизвольно поглаживал нежную ткань, из которой было сделано пальто, он думал о той, которая, гордясь и радуясь, выбирала это красивое пальто в магазине; о той, которая, повинуясь приказу «собрать вещи», в слезах сворачивала полы и складывала мягкие рукава; и он вспоминал свой сон, сон о чужой прекрасной планете, что не успел рассказать ей… (И так же, наблюдая за встающей на задние лапки, умывающей мордочку мышью, он вспоминал рыжего Ц.) Но ведь это было всего лишь пальто…
Очки при содействии пальто, К. и Комбрига совершил свой ритуал, и пальто вернулось к хозяину. Но оно многим в этом вагоне не давало покоя. Люди любят свои вещи, которые им чем-то дороги. Некоторые люди почему-то больше любят чужие вещи.
— Слышь, брат… Давай кожан махнем на мою тужурку… Да ладно, че ты!.. Все одно на пересылке заберут…
К. хмуро посмотрел на Брата.
— А у тебя — не заберут?
Брат на это лишь ухмыльнулся, давая понять, что он и ему подобные — не чета К. и знают, как отстоять свою прекрасную вещь в неприкосновенности.
— Кожан-то у тебя козырный… Махнем не глядя? Ну?!
К. не отвечал и не отводил неподвижного взгляда.
— Че ты с ним базаришь, — сказал другой Брат и схватил пальто за рукав.
Наверное, по земным, а тем более по вагонным понятиям К. следовало сейчас ударить Брата. Но К. не сделал этого — не потому, что был так нерешителен, а потому лишь, что в той жизни, которой жил он прежде и которой продолжал дышать до сих пор, бить людей не было принято, а к жизни новой он привыкнуть никак не мог и, боюсь, даже и не хотел. Он просто держал пальто, прижимая его к себе.
— Эй, ты че?! — завопил Брат.
И я увидел в короткопалой руке его — нож, занесенный над К.
Для меня это было слишком неожиданно, и я бы, наверное, ничего не сумел сделать. Куда быстрей меня оказался Комбриг. Молниеносно — так разворачивается кобра — он вскочил на ноги и, заломив руку короткопалого, выхватил у него нож.
— Стоять, мразь! Я сказал стоять! Покалечу, урки! Стоять!
Рука хрустнула, и Брат громко заскулил, а остальные Братья, ворча и скаля зубы, стали расползаться по своим углам. А ведь у них были еще ножи, много ножей. Я видел.
После этого инцидента Братья больше не докучали ни К., ни Очкам, которого Комбриг взял под свое покровительство (в котором, однако ж, содержалась капелька брезгливости). Излишне говорить о том, что самому Комбригу они не докучали тоже. Удивительное дело, но они, кажется, полюбили Комбрига за то, что он так жестоко обошелся с одним из них.
Думаю, К. следовало бы взять это на заметку — на случай, если там, куда его везли, окажутся другие Братья.
Но К. не был таким, как Комбриг. Безусловно, в нем что-то от Комбрига было. Но в нем также было что-то и от Очков.
(Впрочем, забегая в очередной раз вперед, замечу, что по сути дела Братья оказались совершенно правы: на пересылке у К. отняли пальто, и оно досталось другим людям — «вертухаям».)
И пошла под стук колес тянуться — в темноте, тесноте, нечистоте — особенная, вагонная, ни на что не похожая жизнь, и люди ко всему этому — темноте, тесноте, нечистоте — привыкли и стали этой жизнью жить.
— …Представьте, Надеждинск в Серов переименовали… Бердянск — в Осипенко…
На станциях — за деньги — конвоиры приносили заключенным свежие газеты, где говорилось о другой жизни — светлой, разумной, яркой, — и заключенные жадно на эти слипшиеся бумажные листы набрасывались, все надеясь прочесть в них какие-то слова, которые возвестят им о спасении. Но той, другой жизни до них не было дела.
— Летчики… Передовицу Ворошилова читали?
— Угу… — сказал Комбриг и почему-то сплюнул себе под ноги, хотя обычно был чистоплотен, как кошка.
— Что это вы делаете?
— Письмо пишу.
— Письмо? как же вы его отправите?! — удивляясь, спросил К.
Вот что в нем было неистребимое от Очков — удивленность эта…
— Да очень просто. — Комбриг ближе придвинулся к К., заговорил совсем тихо: — Беру письмо, складываю в треугольник, заклеиваю хлебным мякишем, туда вкладываю рубль, заворачиваю нитками и бросаю на рельсы…
— И что — дойдет? — не поверил К. — Ведь — ветер, дождь… И если даже кто-то подберет его — все равно…
— Сто раз не дойдет, — отвечал Комбриг, — тысячу раз не дойдет… И ветер, и дождь, и птицы хлеб склевывают… А в тысячу первый попадется путевой обходчик, что марку наклеит и бросит в почтовый ящик…
— Попадется ли?
— А что нам остается делать, как не надеяться? Или у вас есть другие варианты?
Других вариантов у К., несмотря на всю его интеллектуальную изобретательность, не имелось, и тогда Комбриг дал К. карандаш и маленький листик папиросной бумаги. Он был вообще гораздо лучше приспособлен к новой жизни, чем К.
Когда тоненький свернутый листик упал на железнодорожное полотно, К. снова сделался неподвижен и вял. Почти все время он лежал с закрытыми глазами и видел таким образом гораздо больше, чем если бы глаза его были открыты. Он видел дочь, мать и жену, видел Инженеров, видел девушек в белых халатах, видел рыжего Ц., видел город в рубиновых звездах и сверкающие мириады звезд иных, видел свои любимые формулы и вожделенные железяки; когда же ему случалось открыть глаза, он видел только обитые досками стены вагона.
Не понимаю, зачем людям нужны глаза, если их души зрячи.
Да, в те дни К. был вялым, несколько даже похожим на сомнамбулу. Но быть может, это его и спасало.
Потому что иногда — я видел — ему хотелось сердцем или горлом нарваться на нож.