— Ну-ну, — не отставал Коултер, — твой дружок от этой картинки вскакивает, верно? Признайся, что ты такой же, как и мы все.
Toy пошел в соседнюю классную комнату, смущенный и растерянный. «Твой дружок вскакивает от этой картинки. Признайся, что ты такой же, как и мы все». В памяти всплыли слова, слышанные им давным-давно, которые он старательно изгонял из памяти: «Я бы не отказался где-нибудь в темном углу ее пощупать».
Toy знал лет с четырех, что младенцы вылупливаются из маминых животов. Мистер Toy детально описал ему развитие зародыша, и Toy сделал вывод, что данный процесс по достижении определенного возраста у большинства женщин происходит спонтанно. Он воспринял это сообщение наравне с другими рассказами отца — о происхождении видов и о строении Солнечной системы: это было любопытное, механическое, не слишком загадочное дело, о котором мужчины могли знать, но влиять на него не могли. В том, что он слышал и что читал впоследствии, нигде ни словом не упоминалось о неизбежной связи между любовью, сексом и рождением, и потому он даже не подозревал о существовании таковой. Секс он открыл, сидя скорчившись на полу спальни. Это было так омерзительно, что предаваться ему следовало только втайне и ни в коем случае не посвящать в это других. Секс питался мечтами о жестоком насилии и достигал кульминации, разрешаясь выбросом слизи и оставляя чувство расслабленности и одиночества. С любовью секс не имел ничего общего. Любовь — это то, что он испытывал к Кейт Колдуэлл, желая быть поблизости от нее и делать то, что заставило бы ее им восхищаться. Toy прятал свою любовь: если бы все о ней узнали, он оказался бы в униженном положении по сравнению с другими и с самой Кейт. Toy стыдился своей любви, но она не внушала ему отвращения. И вот теперь, судорожными толчками, под воздействием реплики Коултера, разрозненные картинки любви, секса и деторождения начали сливаться для Toy воедино.
Взбираясь на холм в парке. Toy заслышал в небе ритмичное кликанье. Над головой у него буквой «V» пролетели пятеро лебедей: хлопанье крыльев и гогот сливались в одну мелодию. Вытянув лапки, они исчезли из виду за деревьями, которые загораживали пруд с лодками. В последующие дни Toy собирал оставшиеся после завтрака куски хлеба и по пути в школу бросал их лебедям в пруд. Увиденное однажды утром заставило его задержаться на берегу пруда дольше обычного. У островка два лебедя застыли друг против друга с таким видом, что Toy показалось, будто они намерены подраться. С расправленными крыльями они взмыли над водой, едва окуная в нее хвосты, прижались друг к дружке грудью, потом головами, потом клювами. Воздев головы к небу, лебеди переплелись шеями, потом разомкнули их и откинули назад, причем оба повторяли движения друг друга, точно в зеркале. Вместе они изображали своими телами формы то греческой лиры, то ренессансного столового серебра. Вдруг один из них оторвался от второго, ловко скользнул позади подруги, насел ей на хвост и задергался вверх и вниз, тогда как она нырнула под воду, хлопая крыльями и взбивая вокруг себя пену. Когда они проплывали мимо, Toy увидел, как самец клювом пригнул голову самки — вероятно, добиваясь от нее большей покорности. У края озера лебеди разъединились, распрямили шеи и равнодушно поплыли в разные стороны. Самка, выглядевшая более взъерошенной, оправляла перья, а самец, в дальней бухточке, принялся лениво выискивать в воде плотву.
Спустя десять минут Toy, мрачный и подавленный, стоял с соклассниками на площадке для игр. На уроках он сурово поглядывал на учеников, на учителя и на Кейт Колдуэлл в особенности. Все они составляли часть обманчивой внешней жизни, внушавшей ему сейчас ужас не потому, что ледяная поверхность была тонкой и не могла защитить от преисподней, а потому, что была прозрачной и не могла скрыть таившейся под ней мерзости. Вечером, идя с Коултером по берегу канала, Toy рассказал ему про лебедей. Коултер спросил:
— А ты видел, как это делают слизняки?
— Слизняки?
— Да, слизняки. Как-то на ферме Мактаггарта в Кинлохруа я вышел из дома утром после дождя — и повсюду в траве слизняки лежали парочками. Я их разнимал, а потом складывал вместе снова, чтобы посмотреть, как они это делают. Они здорово походили на людей. Гораздо больше, чем твои лебеди.
Toy на мгновение замер, а потом разразился криками:
— Господи, сделай так, чтобы я сроду не пожелал за всю жизнь другого человеческого существа! Господи, сделай так… — Он умолк. На ум ему пришло слово из недавнего задания по ботанике. — Господи, пошли мне самооплодотворение! Господи Вседержитель, Творец и Властитель всего сущего, пошли мне самооплодотворение! Если Ты существуешь.
Коултер, в глазах которого при взгляде на Toy мелькнуло что-то вроде благоговейного страха, проговорил:
— Ты иногда пугаешь меня, Дункан. Речи твои не совсем как у нормального. А все оттого, что ты хочешь стоять выше обыкновенной жизни.
Глава 17
Ключ
Мистер Toy занимался сначала неквалифицированной работой, а потом устроился клерком по начислению жалованья в строительной фирме, возводившей жилые массивы на городских окраинах. С началом войны в Корее стоимость жизни возросла, и миссис Toy пошла продавщицей в дневную смену. Она очень уставала и чувствовала упадок сил: по мнению доктора, это было вызвано переменой привычного образа жизни. По вечерам, убрав чайную посуду, она шила или вязала, поглядывая на Toy, который хмуро смотрел в учебник, растирая пальцами то лоб, то щеки. Видя его рассеянность, миссис Toy не выдерживала:
— Ты не занимаешься.
— Знаю.
— Ты должен заниматься. Экзамены на носу. Если ты решил провалиться, так оно и будет.
— Знаю.
— А ведь если захочешь, то сдашь. Учителя в один голос говорят, что сможешь. А ты сидишь сложа руки — и нам всем придется за тебя краснеть.
— Боюсь, что придется.
— Так не бездельничай! И перестань чесаться! Мнешь себе лицо, будто кусок сырого мяса. Подумай о своей сестре Рут, если не желаешь подумать о себе или обо мне. Ей и без того стыдно за брата, который бродит по школе, согнувшись в три погибели, словно горбун какой-то.
— Астму куда я дену?
— Куда-куда! Если бы ты делал гимнастику, которую предписал тебе физиотерапевт, то ходил бы как все люди. Тебе велено было каждое утро и каждый вечер заниматься гимнастикой по пять минут. И сколько раз ты ее делал? Один раз?
— Два.
— Два. А почему? Почему ты не хочешь поправиться?
— Лень, наверное.
— М-да!
Toy притворился, будто вникает в задачник, однако вспомнил разговор со старшим преподавателем английского о школьном расписании. Toy заявил, что большинство предметов либо неинтересны сами по себе, либо бесполезны на практике. Мистер Микл задумчиво оглядел склоненные спины и головы учеников и сказал:
— Запомни, Дункан: по окончании школы почти всем вам придется зарабатывать на жизнь способами, которые сами по себе вряд ли кому могут нравиться, а практический смысл этой деятельности им недоступен. Если они не научатся покорно трудиться по единственной причине — только потому, что им так велено, — для человеческого общества они окажутся непригодны.
Toy вздохнул, придвинул к себе задачник и прочитал:
Муж и жена чистят зубы, пользуясь одним и тем же цилиндрическим тюбиком пасты поочередно — день один, день другой. Внутренний диаметр выпускного отверстия, через которое выдавливается паста, составляет 0,08 от внутреннего диаметра тюбика, размером в 3,4 см. Если муж каждый раз при использовании выдавливает из тюбика цилиндрическую полоску пасты длиной в 1,82 см, а его жена — такую же полоску длиной в 3,13 см, определите длину целого тюбика с точностью до миллиметра при условии, что его оказалось достаточно на срок с 3 января по 8 марта включительно, причем муж воспользовался пастой первым.
От ярости Toy впал в истерику. Выронив книгу, он вцепился в волосы, рвал их, мял и трепал до тех пор, пока мать не выкрикнула:
— Прекрати!
— Но это же полный абсурд! Это курам на смех! Это не-не-не-не… — он поперхнулся, — невыносимо! Я ничего в этом не смыслю, не в состоянии выучить, на кой ляд мне все это сдалось?
— Зато ты сумеешь сдать экзамены! Вот для чего это и нужно! А когда получишь аттестат, можешь выкинуть это из головы!
— С какой стати меня будут экзаменовать, умею ли я стоять на голове и ногами удерживать в равновесии стулья? Домашнее задание вроде этого поправило бы мне здоровье.
— А ты и вправду думаешь, будто знаешь, что тебе полезней, лучше, чем твои учителя и наставники, которые всю жизнь изучали свой предмет?
— Да. Да. О том, что мне действительно нужно, мне известно лучше.
Миссис Toy приложила руку к животу и странным голосом проговорила:
— Да пошло оно все к чертям собачьим! — И, заплакав, простонала: — И зачем только я детей нарожала?
Toy встревожился. Мать раньше никогда не бранилась, и он ни разу не видел ее плачущей, поэтому попытался придать своим словам спокойствие и рассудительность:
— Мама, если я и завалю экзамены, какая разница? После школы подыщу себе работу — и тебе не придется так надрываться.
Миссис Toy вытерла слезы и вновь принялась за шитье, плотно сжав губы. Помолчав, она спросила:
— И какую работу ты себе найдешь? Мальчика на побегушках?
— Есть ведь и другие занятия.
— Например?
— Не знаю, но должны быть!
Мать хмыкнула.
Toy захлопнул учебники и сказал:
— Пойду прогуляюсь.
— Вот и правильно, беги-беги. Мужчины вечно бегают от работы. У женщин не получается.
На небе было светло как днем, но на темных улицах зажглись фонари. По тротуарам расхаживали ровесники Toy втроем-вчетвером, девочки держались парами, смешанные компании болтали и хихикали у дверей кафе. Toy казалось, что его ничтожество бросается всем в глаза. В шепотках за спиной ему чудилось глумление над отсутствующим видом, которым он надеялся обезоружить насмешников; внезапный хохот, думал он, вызван его взъерошенными волосами (он их никогда не причесывал). Он проворно сворачивал в переулки, где магазинов почти не было и прохожие двигались навстречу не поодиночке, а загадочными компаниями. По мере того, как темнело, его уверенность в себе росла. Toy придал лицу решительное, слегка хищное выражение; твердыми шагами он шел мимо парочек, обнимавшихся в подворотнях, чувствуя свою обособленность ввиду неколебимой цели, которая ставила его выше заурядных человеческих радостей. Цель эту Toy, пожалуй, затруднился бы определить (собственно, вышел он попросту прогуляться туда-сюда), но временами на него накатывала мысль о том, что он занят поисками ключа.
Крошечный ключ точно подходил к замку, хотя применение его было предельно универсальным и предельно конкретным. Обладатель его мог разрешить любую проблему — астмы, домашних заданий, робости в присутствии Кейт Колдуэлл, страха атомной войны; этот ключ превратил бы любые муки, беды и любую бессмыслицу в нечто прекрасное, радостное и гармоничное. Вообразив, что такой ключ мог состоять всего из одной или двух фраз, Toy искал его в публичных библиотеках, но только не на полках с научной или философской литературой. Ключ следовало распознать мгновенно и интуитивно, без наводки дедукции и рациональных выкладок. Ничего общего ключ не имел и с религией, ибо, будь он обнаружен, церкви и духовенство сделались бы ненужными. Не годилась и поэзия: стихи были слишком упорядоченны и совершенны, чтобы вносить порядок и совершенство во что-то иное помимо себя. Ключ был настолько прост и очевиден, что его никогда не замечали; он менее всего походил на торжествующий вывод знатока: скорее он мог случайно сорваться с уст ребенка или тупицы, поэтому Toy перелопачивал биографии и автобиографии, переписку, исторические труды и отчеты путешественников, рылся в примечаниях к устаревшим медицинским трактатам и в указателях к томам естественной истории, изданным в Викторианскую эпоху. С недавних пор Toy полагал, что вернее всего наткнется на ключ, блуждая вечерами по улицам: тот будет напечатан на клочке бумаги, принесенной порывом ветра с развалин разбомбленной фабрики, или же он услышит слова, которые кто-то прошепчет в темноте, высунувшись из окна.
Сегодня Toy забрел на пустырь, расположенный на холме между домами, которые двадцать лет тому назад считались пригородом. Темный контур холма неровно вырисовывался на фоне еще не погасшего неба; где-то у самой вершины мигала желтая искорка костра. С улицы, бледно освещенной газом, Toy начал взбираться по склону, чувствуя у себя под подошвами жесткую траву и обломки кирпичей. Оказавшись у костра, он обнаружил только слабые язычки пламени в куче обгорелых коряг и тряпья. Оглядевшись вокруг, Toy нашел несколько кусков картона и обрывки газет, а потом бросил их в костер вместе с охапкой вырванной с корнем пожухлой травы. Вспыхнуло пламя, на которое Toy смотрел издали. Он представил себе, как к огню подходят люди — один за другим — и становятся в круг. Когда наберется человек десять-двенадцать, послышится тяжелое хлопанье крыл; над головами пронесется черная тень и опустится на темную вершину холма, откуда к ним спустится посланец и вручит ключ. Когда костер догорел, Toy повернулся и стал смотреть вниз, на Глазго. Во тьме виднелись только огоньки: уличные фонари, похожие на рассыпанные бусины ожерелья и разорванные браслеты, неоновая реклама кинематографов, напоминавшая серебряные и рубиновые брошки; рубинами, изумрудами и янтарем переливались уличные светофоры — все это казалось бесценным кладом, раскиданным во мраке.
Спустившись с холма, Toy пошел по одной из самых неприглядных и грязных улиц, свернул во двор многоквартирного дома и стал подниматься по узкой и тускло освещенной лестнице, провонявшей кошачьей мочой. На одной из площадок, перед дверью уборной, он перешагнул через двух детишек, ползавших по циновке за заводной игрушкой. На верхней площадке было три двери, на одной из которых за стеклом, среди золотых виноградных листьев, красовалась выведенная готическим шрифтом надпись «ФОРБС КОУЛТЕР»: за годы ее покрыла плесень. Дверь отворила маленькая женщина с сердито всклокоченной шапкой седых кудряшек и жалобным голосом произнесла:
— Роберт спустился в уборную, Дункан, входи — придется тебе его подождать.
Через прихожую размерами с буфет Toy прошел в чистенькую, уютно заставленную мебелью комнату. Между гардеробом, сервантом, столом и стульями едва можно было протиснуться. Перед высоким окном располагалась раковина, сбоку — газовая плита. С крюка в потолке свисало сушившееся белье, затенявшее очаг, на столе были разбросаны остатки еды.
Миссис Коултер принялась собирать посуду в раковину, а Toy сел у огня и всмотрелся в нишу возле двери, где помещалась кровать. На ней, с подушками за спиной, лежал отец Коултера, обратив невидящий терпеливый взгляд в сторону комнаты. Черты его массивного лица сохраняли суровость.
Toy спросил:
— Вам получше, мистер Коултер?
— И да, Дункан, отчасти, и нет. Как дела в школе?
— Хорошо по английскому и изобразительному искусству.
— Значит, искусство — твой предмет, так? Я когда-то и сам рисовал. В тридцатые годы мы — а мы в то время были безработными, ты знаешь — собирались по четвергам в комнатке у Брайтон-Кросс и приглашали из художественной школы преподавателя или натурщицу. И называли себя Брайтонским клубом социалистического искусства. Ты слышал что-нибудь о Юане Кеннеди? Скульпторе?
— Не уверен, мистер Коултер. Возможно. Имя вроде бы знакомое, но точно не скажу.
— Он был одним из нас. Он уехал в Лондон и довольно-таки преуспел. Год назад… Нет. Погоди.
Toy смотрел на большую грубую руку мистера Коултера, спокойно лежавшую поверх одеяла: кончик сигареты, зажатой между двух пальцев, обуглился.