ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах - Грей Аласдер 24 стр.


— Это было три года назад. Его имя упоминалось в «Буллетен». Он лепил бюст Уинстона Черчилля для какого-то английского города. Когда читал, то подумал: знавал я тебя, знавал, — Тихонько помурлыкав, мистер Коултер продолжил: — Мой отец занимался изготовлением рам для картин. Делал тогда все сам: вырезал раму из дерева, наносил позолоту, иногда даже вешал картины. Его работы до сих пор, должно быть, есть в художественных галереях. Я обычно помогал ему развешивать картины. Это тоже само по себе искусство. И вот что я хотел тебе сказать: однажды я развешивал картины в доме по Ментейс-Роуон-зе-Грин. Теперь там трущобы, а раньше в тех домах жили самые состоятельные люди в Глазго: я их там еще застал, и дом, о котором я говорю, принадлежал судостроительной фирме «Джардин из Джардина и Битти». Молодой Джардин был юристом и сделался лордом-провостом, а из сыночка его вышел порядочный жулик, но не в этом дело. Я развешивал картины в главном холле: мраморный пол, стены обшиты дубовыми панелями. Рамы были изготовлены из орехового дерева и покрыты золотой фольгой, однако в холле из-за отсутствия окон стояла темнота: крохотное окошечко в потолке света не пропускало, потому что стекло было цветное. Закончив работу, я открыл парадную дверь и сошел со ступеней на тротуар, чтобы поглядеть через распахнутую дверь внутрь. Утро ранней весной выдалось холодное, но солнце сияло ярко. Мимо проходила девушка и спросила меня: «Ты что там увидел?» Я показал на дверь и говорю: «Взгляни. Это все равно как миллион долларов». Солнечные лучи проникали в холл, и рамы на стенах отливали золотом. В самом деле, вид этот стоил целый миллион долларов.

Мистер Коултер слегка усмехнулся.

В комнату вошел Коултер:

— Привет, Дункан. Привет, Форбс. Форбс, у тебя сигарета погасла. Зажечь?

— Ну, зажги.

Коултер чиркнул спичкой и зажег сигарету, потом шагнул к раковине, обнял мать за талию и сказал:

— Мамулечка моя милая, как насчет сигаретки? Папе ты дала, дай же мне.

Миссис Коултер извлекла пачку сигарет из кармана фартука и, протянув ее сыну, проворчала:

— Мал еще, чтобы покуривать.

— Так-то оно так, но разве мамулечка мне в чем-нибудь откажет? А эта парочка толковала об искусстве?

— Да, говорили об ихнем искусстве.

— Ну что, Toy, мыслящий мой друг, чем займемся? В шахматишки сразимся или погуляем вдоль канала?

— Лучше погуляем.

Они брели по береговой полосе, беседуя о женщинах. Коултер отбросил натянутую веселость, какую напускал на себя дома.

Toу сказал:

— Я вхожу с ними в контакт, только когда выступаю в дискуссионном клубе. Даже Кейт Колдуэлл обращает там на меня внимание. Вчера вечером она сидела в переднем ряду и глядела на меня во все глаза, широко раскрыв рот. Я чувствовал себя в ударе — умницей, остряком. Будто я король или что-то в этом роде. На уроках математики она сидит теперь позади меня. Я написал об этом стихи.

Toy умолк в надежде, что Коултер попросит его прочитать стихотворение, но Коултер заявил:

— В наши годы стихи о девчонках кто только не пишет. Это так называемый переходный возраст. Даже верзила Сэм Лэнг сочиняет про девчонок стихи. И даже я как-то…

— Неважно. Мне мой стишок нравится. Слушай, Боб, если я задам тебе вопрос, ты можешь пообещать, что ответишь мне честно?

— Валяй.

— Кейт Колдуэлл ко мне неравнодушна?

— Кейт? К тебе? Куда там.

— Мне кажется, что капельку неравнодушна.

— Да ее вовсю щупают, — сказал Коултер.

— Что?

— Щупают. Обжимают. Лайл Крейг из пятого класса, говорят, постоянно с ней упражняется, а в прошлую пятницу, я сам видел, какой-то дылда тискал ее на задворках у Денистаун-Пале.

— Тискал?

— Обжимал. Щупал. Она всего-навсего маленькая…

— Молчи! Забудь это слово! — выкрикнул Toy.

Они молча шли дальше, потом Коултер проронил:

— Зря я тебе все это рассказал, Дункан.

— Да нет, я рад. Спасибо.

— Жаль, напрасно я проговорился.

— А мне не жаль. Я хочу знать о всех препятствиях — всех до единого, какие только существуют. Я и без того непривлекателен, и денег у меня нет, чтобы повести ее погулять, и о чем говорить с ней, я не знаю, а теперь еще оказывается, что она вертихвостка. Если я когда-нибудь до нее дотянусь, она увернется и вечно будет увертываться.

— Может, не стоит начинать с Кейт Колдуэлл. Тебе сначала надо попрактиковаться на ком-то еще. Попробуй-ка с моей девушкой — Толстушкой Джун Хейг.

— С твоей девушкой?

— Ну, я с ней только разок погулял. Она идет нарасхват.

— И как она?

— У нее спина как у борца. Руки толще, чем у меня бедра, а бедра потолще тебя самого. Тонешь в ней, будто в мягком диване.

— По твоим рассказам не очень-то она соблазнительна.

— Да ты что, Толстушка Джун — из девчонок самая симпатичная. С ней уютно — и она так тебя заводит. Пригласи ее потанцевать на вечере третьеклассников.

Toy вспомнилась Джун Хейг. Выглядела она туповатой и вовсе не была такой полнотелой, какой ее описал Коултер; со вторым годом обучения она не справилась, и Толстушкой Джун ее прозвали, чтобы отличать от менее физически развитых соклассниц. Toy почувствовал к ней интерес.

— Но Толстушка Джун не пойдет со мной танцевать.

— Почему бы нет? Ты не в ее вкусе, но она заинтригована твоей репутацией.

— У меня есть репутация?

— И даже две. Одни говорят, будто ты рассеянный профессор, для которого секса вообще не существует; другие считают, что это просто маска, а на самом деле ты разнузданный маньяк каких поискать.

Toy замер и, схватившись за голову, закричал:

— Где же выход, где выход? Я хочу быть рядом с Кейт, хочу, чтобы она мной дорожила, хочу, наверное, на ней жениться. Но что толку, черт побери, в этом бесполезном хотении?

— Не думай, что женитьбой на Кейт решишь все свои проблемы.

— Но почему нет?

— Трахаться — это не просто вставить и потыкать. Нужно так рассчитать, чтобы самый сильный толчок пришелся точно вовремя, когда она к этому готова. Если упустишь момент, она разозлится и будет в тебе разочарована. Тут нужна долгая практика.

— Экзамены! — воскликнул Toy. — Везде и всюду экзамены! Неужели все, что мы делаем, еще не зная что почем, делается только для того, чтобы кто-то остался доволен? А то, что доставляет удовольствие нам самим, никчемно и эгоистично? Начальная школа, средняя школа, университет: первые двадцать с лишним лет нашей жизни расчислены за нас, и для каждого шага вперед требуется сдать экзамен. Все делается в угоду экзаменатору, никогда ради собственного удовольствия. Единственное, что дозволено, — это предвкушать: «То-то славно будет после экзамена». Ложь. Ничего славного после экзамена. Можно было подумать, любовь — что-то другое. Да нет, куда там. Любовь тоже надо изучать, проходить практику, усваивать — и все равно промахнешься.

— Ты сегодня в ударе, — отозвался Коултер. — Едва и мне не задурил голову. Но пока не совсем. Видишь ли, нет никакой связи между…

— Что это?

— Это? Девчонка поет.

Toy и Коултер стояли у штакетника из старых железнодорожных шпал, воткнутых стоймя на краю береговой полосы. С противоположного берега доносился чистый голосок, не в лад напевавший:

У меня паренек в Аме-е-ерике,

За морем мой паренек.

У меня паренек в Аме-е-ерике,

Он подарит мне перстенек.

Они глянули в щель между шпалами на узкую полоску набережной канала, где высился склад с черными зарешеченными окнами. Внутри светлого круга, отбрасываемого фонарем, через скакалку прыгала и напевала маленькая девочка.

— Такой крохе давно пора баиньки, — сказал Коултер. — Чему это ты ухмыляешься?

— Я вдруг подумал, что ключ может быть именно в ее словах.

— Что за ключ?

Toy объяснил, ожидая раздраженной реакции Коултера, обычной, когда тот выслушивал его завиральные теории. Но Коултер нахмурился:

— А это непременно должны быть слова?

— Что же еще?

— Когда во время войны я жил у старика Мактаггарта в Кинлохруа, помню, что две-три ночи подолгу смотрел на звезды. За городом звезд всегда видно больше, особенно если воздух морозный, а в те ночи небо звездами просто кишело. Я чувствовал, как это… это ко мне все приближается и приближается — приблизилось почти вплотную, но только я попытался вдуматься, что это такое, — оно исчезло. И было это со мной не один раз.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду. На что это походило? Оно объединяло все, во что ты веришь? Им можно было поверять вещи?

— Ничего оно не могло поверять. Пожалуй, скорее это было некое чувство. Умиротворенное, неизменное, дружественнее всего на свете.

Toy не помнил, испытывал ли что-то подобное, и ощутил зависть.

— Звучит слегка сентиментально. А ты чувствовал это, только когда глядел на звезды?

— Потом уже нет.

Toy посмотрел на небо. Сначала оно показалось сплошь черным, потом глаза его приноровились, и он начал различать коричневато-пурпурный оттенок, над центром города тускло-оранжевый.

— Откуда такой цвет? — спросил он у Коултера.

— Наверное, электрический свет отражается от газа и копоти в воздухе.

На равном расстоянии от своих домов они попрощались. Пройдя несколько шагов, Toy услышал за спиной возглас. Обернувшись, он увидел, что Коултер машет ему и кричит:

— Не переживай! Не сходи с ума! К черту Кейт Колдуэлл!

Toy шагал вперед, видя внутри себя крохотный совершенный образ Кейт Колдуэлл, которая улыбалась и манила его к себе. Образ ее окутывала дымка такого отчаяния, что Toy пришлось остановиться и жадно ловить ртом воздух. На дальнем берегу канала виднелись громадные корпуса Блохейрнского металлургического завода. Оттуда доносился лязг и скрежет, небосвод озаряли оранжевые сполохи, черная вода канала булькала, над ее поверхностью плясали струйки пара, повисая облаком над береговой полосой. За высокой оградой простирался Александра-парк. Набрав в легкие побольше воздуха, Toy ринулся к ограде, ухватился за два штыря, подтянулся и перескочил через нее на площадку для гольфа. Чувствуя себя преступником, он торопливо побежал по дорожкам к декоративному фонтану в форме пагоды, вокруг которого росли деревья. Серые лужайки со смутно различимыми созвездиями маргариток, контуры деревьев и фонтана волновали своей непохожестью на то, что он видел, возвращаясь из школы всего несколько часов назад. Перешагнув через табличку «По газону не ходить!», Toy подошел к дереву, на которое ему давно хотелось взобраться. Снизу — футов с двенадцать — ветви отсутствовали, но, цепляясь за выступы и наросты, Toy взбирался все выше и выше, пока порыв, заставивший его перемахнуть через ограду, в нем не увял, и тогда он оседлал толстую ветку, обхватив руками ствол. Ему вспомнились греческие мифы о женщинах-духах, обитающих внутри деревьев. Легко было принять ствол, который он держал в объятиях, за вместилище женского тела. Toy прижался к нему, припал щекой к коре и прошептал: «Я здесь. Здесь. Появись!» Он вообразил, как к изнанке ствола льнет женщина, губами ищет его губы, но ствол был шершавым; Toy отстранился от него и полез выше по качавшимся под ногами веткам. Над головой у него мерцали две-три звездочки. Toy попытался вызвать в себе чувство умиротворенности, неизменности и дружественного к себе внимания с их стороны, однако скоро почувствовал себя глупо, спустился с дерева и направился домой.

Открыв дверь, миссис Toy ахнула:

— Дункан, где это ты перемазался?

— А что такое?

— Да у тебя все лицо черным-черно!

Toy пошел в ванную и взглянул в зеркало. Лицо у него, особенно вокруг рта, было выпачкано в саже.

Глава 18

Природа

Управляющая гостиницей «Кинлохруа» — подруга миссис Toy — пригласила ее детей провести летние каникулы на севере. Однажды утром в гараже в Брумилоу они сели в автобус, который вскоре вырвался из тени складов и жилых кварталов на солнечный простор широкой, окаймленной деревьями Грейт-Вестерн-роуд. Автобус несся мимо рядов викторианских домиков, мимо садов и отелей, мимо вилл торговцев и зданий муниципального строительства в район, который (несмотря на открытый горизонт) назвать сельским было трудно. На участках, заросших сорняками и чертополохом, высились новые фабрики, по склонам холмов взбирались столбы, колючая проволока ограждала травянистые купола, соединенные металлическими трубами. Клайд расширялся слева к своему устью, центральный канал обозначали бакены и небольшие маяки. Длинный нефтяной танкер медленно продвигался между буксирами в сторону моря, навстречу ему плыло грузовое судно. Холмы по правую руку обступали дорогу все теснее и становились круче; сузившийся путь пролегал между берегом реки и лесистой скалой; потом впереди показался Дамбартонский утес, вознесший над городскими крышами старинную крепость. Автобус свернул к Вэйл-оф-Ливен: миновав поля и промышленные поселки с извилистыми улочками, он выбрался к обширной сверкающей поверхности Лох-Ломонд и покатил по западному берегу озера. Острова украшала зелень, поля и домики на них казались разрозненными клочками окружающей суши, а вдали перед глазами возникли громадная голова и плечи Бен-Ломонда. Поля сменились вересковой пустошью, островки уменьшились, сделались каменистыми. Залив превратился в водный коридор между высокими горными вершинами, а дорога вилась меж их лесистых подножий с большими валунами.

Автобус был набит отпускниками. На задних местах скалолазы распевали непристойные песни, и Toy уныло прижался лбом к холодному стеклу. Перед отъездом он принял таблетку эфедрина и, когда садился в автобус, чувствовал себя прилично, но после Дамбартона дыхание его ухудшилось, и теперь он пытался отвлечься от удушья болью, причиняемой лбу вибрирующим стеклом. За окном мелькали яркая зелень и мертвенная серость: серые дороги, скалы и стволы деревьев; зеленые листья, трава, папоротник-орляк и вереск. Глаза Toy устали от этого сочетания. Желтые или пурпурные пятнышки редких придорожных цветов врывались подобием диссонансов в звучание оркестра, где каждый инструмент беспрерывно повторяет одни и те же две ноты.

— Что, брат мой, неможется? — спросила Рут.

— Так себе. Неважно.

— Взбодрись! Приедем — с тобой все будет в порядке.

— Как сказать.

— Ну, ты ведь пессимист. Если бы не это, наверняка был бы хоть куда.

На склоне холма в Гленко автобус сделал остановку: скалолазы на ней сошли, а пассажирам предложили минут пять поразмяться. Toy с трудом выбрался наружу и присел на нагретый солнцем придорожный дерн. Рут помогала скалолазам вынимать рюкзаки из багажника и разговаривала с какими-то знакомыми по восхождениям в обществе отца. Прочие пассажиры обменивались репликами, поглядывая на горные пики — кто с удовлетворенным видом, кто растерянно-неприязненно. Пожилой мужчина обратился к соседу:

— Да, вид замечательный, просто замечательный.

— Вы правы. Если бы эти камни заговорили, то многое могли бы рассказать, верно? Держу пари, немало историй мы бы услышали.

— Да, подобные зрелища и порождают величие древней Шотландии.

Toy поднял глаза и увидел гигантские глыбы необработанного материала, превращенные в руины временем и непогодой. Из расселин на вершине по поросшим вереском склонам осыпалась каменная крошка, словно руда по желобу штольни. Мимо Toy по дороге прошли парень с девушкой в шортах и альпинистской обуви; на плечах у парня болтался рюкзак. Скалолазы возле автобуса приветствовали их возгласами и свистом: те, взявшись за руки, без тени смущения улыбались им в ответ. Уверенная повадка парня, непритязательная красота девушки, раскованность обоих вызвали у Toy такой прилив негодования и зависти, что он едва не задохнулся. Он всмотрелся в гранитную плиту рядом на дерне. Пятна лишайника цветом, формой и толщиной походили на коросты, которые он содрал с ноги накануне. Ему представились микроскопические корешки, которые лишайник пустил в неприметные поры на вид монолитной плиты, расширяя их и углубляя. «Болезнь камня, — думал Toy. — Болезнь материи, присущая нам всем».

Назад Дальше