— Получше теперь? — спросил он.
— Да, спасибо. Спасибо огромное. Мне гораздо лучше. Теперь я смогу заснуть.
— М-м. Думаю, тебе известно, что твоя разновидность астмы отчасти вызвана психологическими причинами.
— Да.
— Ты много читаешь, так ведь?
— Да.
— Даешь волю рукам?
— Нет, разве кто очень напрашивается.
— Я не о том. Онанизмом занимаешься?
Toy залился краской и уставился на одеяло.
— Да.
— Как часто?
— Четыре-пять раз в неделю.
— М-м. Довольно-таки часто. Мнения на этот счет до сих пор расходятся, однако есть свидетельства того, что в результате мастурбации нервные заболевания обостряются. Пациенты психиатрических клиник, к примеру, и вправду много мастурбируют. На твоем месте я постарался бы от этого отказаться.
— Да. Да-да, я постараюсь, непременно.
— Вот тебе таблетки изопреналина. Если станет хуже, разломи одну и рассоси половинку под языком. Думаю, это тебе должно помочь.
После ухода доктора на душе у Toy было не очень спокойно, однако заснул он сразу же.
Toy очнулся глубокой ночью: ему было так плохо, как никогда. Таблетки изопреналина не подействовали: образ Джун Хейг встал у него перед глазами — неотвязный, прожигающий насквозь раскаленной кочергой. «Если я стану думать о ней просто так, — сказал себе Toy, — все будет хорошо. Мастурбировать незачем». Он принялся думать о Джун просто так — и через десять минут не удержался. Хищное удушье набросилось на него вновь. Toy прижал к груди стиснутые кулаки и с усилием втянул в себя воздух: в горле у него клокотало. Страх разросся до панического, в голове завертелись обрывки бессвязных мыслей: Не могу ты не нет не буду оно придет тону нет нет нет тону в нет нет нет нечем дышать не могу вы не оно есть…
В мозгу загудело. Подступал обморок, но от внезапно оформившейся мысли — Если я заслужил это, то это благо — сознание начало возвращаться, наполняя его ликованием. Глядя на лампочку ночника, Toy усмехнулся. Мука вытеснила страх. Хрипло дыша, он взял с прикроватного столика блокнот и карандаш — и крупными неровными буквами записал:
Господи Боже Ты существуешь Ты существуешь мое наказание — тому подтверждение. Мое наказание не свыше того что я могу вынести страдаю я справедливо боль уже меньше оттого что я понял это справедливо я никогда больше не буду этого делать борьба будет нелегкой но с Твоей помощью я к ней готов я никогда больше не буду этого делать.
На следующий день он проделал это трижды. Мисс Маклаглан отправила матери Toy телеграмму, и та через день приехала. Стоя возле его постели и с печальной улыбкой глядя на него сверху вниз, она покачала головой:
— Что, сынок, расклеился? — Toy улыбнулся в ответ. — Бедняжечка мой. Поправишься чуть-чуть — и я с тобой останусь, побуду немножко. Вот и повод для отпуска.
Toy переместили в большую комнату с низким потолком, где стояли две кровати. Одна была отведена ему, на другой расположились Рут с матерью. Ночью, когда потушили свет, Рут попросила:
— Спой нам, мамочка. Ты уже сто лет нам не пела.
Миссис Toy спела несколько колыбельных, потом разные сентиментальные песенки равнинной Шотландии — «Лови овец», «Тише, пташечка, пой», «Не тартан мой». Когда-то миссис Toy получала премии на музыкальных фестивалях, а сейчас могла брать высокие ноты только вполголоса, почти что шепотом. Она запела было «Красавчика Джорджа Кэмпбелла», который начинается с пронзительно-жалобной ноты, но голос у нее сорвался, начал фальшивить, она умолкла и рассмеялась:
— Ах, теперь это не для меня. Я уже состарилась.
— Нет! Не состарилась! — хором запротестовали Рут и Toy.
Эти слова их встревожили.
Миссис Toy заметила:
— Давайте лучше попробуем поспать.
Toy, тяжело дыша, откинулся на подушки. Когда он закашлялся, миссис Toy с надеждой сказала:
— Хорошо, сынок, хорошо, откашляйся как следует, сплюнь мокроту. — И потом: — Ну вот, теперь тебе лучше, правда?
Откашляться как следует и сплюнуть мокроту Toy не удалось, и лучше ему не стало, а сознание того, что мать не спит, озабоченная его болезненной одышкой, только ухудшало его самочувствие. Он постарался лежать как можно спокойней, накапливая в горле комки слизи; с соседней кровати не доносилось ни звука, и он решил, что мать заснула, однако стоило ему разок украдкой кашлянуть, раздался скрип: конечно же, мать не спала и чутко вслушивалась.
Вдруг Toy резко сел в постели и расхохотался в темноте. Он долго размышлял о ключе — носился с ним в мечтах, а теперь разом увидел все мироздание, проник в суть вещей. Выразить увиденное словами было трудно, но ему хотелось с кем-то поделиться открытием.
— Все есть ненависть, — сонно забормотал он. — Мы целиком состоим из ненависти, мы — огромные шары, надутые ненавистью. Связанные вместе ленточками, которые Рут носит в волосах.
Обе женщины вскрикнули.
— Теперь ясно, — проговорила миссис Toy звенящим голосом. — Мы едем домой. Едем домой завтра же. Должен же найтись кто-нибудь, кто знает, как его вылечить.
— Ты эгоист, законченный эгоист! Тебе ни до кого нет дела, кроме себя! — взвизгнула Рут и разрыдалась.
Toy испытывал растерянность; он понимал: его слова совсем не выражали того, что он хотел ими сказать. Он сделал новую попытку.
— Люди — это пироги, сами себя выпекают и поглощают, и рецепт этого блюда — ненависть. Мне кажется, я похоронен в этом саду с каменными горками… — Он смутно различал очертания спальни и знал, где лежат мать и сестра, однако чувствовал себя заваленным по самые подмышки грудой каменных обломков.
— Замолчи! Замолчи! — выкрикнула миссис Toy.
Наутро Toy с матерью возвратились в Глазго. Рут получила разрешение остаться. В тот день в Кинлохруа заходило пассажирское судно: мисс Маклаглан доставила их на берег и махала с причала, пока они отплывали в море. Солнце сияло так же ярко, как и пять дней назад, но Toy впервые со времени приезда увидел громадный зеленый склон Бен-Руа. Дул свежий крепкий ветер. Один из моряков — худой мальчик того же возраста, что и Toy, — прислонившись к трубе, играл на губной гармонике. Чайки зависали с распростертыми крыльями в воздушных потоках. Toy сел на вентилятор, выпиравший из палубы наподобие алюминиевой поганки; мать рядом с ним махала фигурке, которая виднелась на удалявшемся пирсе. На вершине горы различалась белая точка триангуляционного пункта. Toy задумался о минувшей ночи, стараясь вызволить из путаницы выкриков в темноте явленное ему видение ключа. Он склонялся к мысли, что как водород служит материальной основой Вселенной, так и ненависть — основа сознания. При ярком блеске солнца эта идея не выглядела убедительной. Toy чувствовал себя на удивление слабым, но и освобожденным: оставаясь неподвижным, он и не вспоминал об астме.
Спустя два дня Toy беспечной походкой отправился вместе с Коултером в художественную галерею. По дороге он рассказал Коултеру о своей поездке в Кинлохруа и беседе с доктором. Коултер разозлился:
— Глупость! В нашем возрасте онанизмом занимаются все. Это естественно. Эта штука вырабатывается — и как еще от нее избавляться? По мне, пять раз в неделю вполне нормально.
— Но доктор сказал, что пациенты в психиатрических больницах только этим и занимаются.
— Верю. Психи такие же, как и мы. Другие способы секса им недоступны. И куда еще им девать время?
— Но сейчас стоит мне только это сделать, как у меня начинается приступ.
— Допускаю. Доктор заставил тебя думать, что у тебя будет приступ астмы после мастурбации, вот он и происходит. Любого можно заставить поверить во что угодно, если только как следует постараться. Помнишь, я внушил тебе, будто я немецкий шпион?
Toy заулыбался:
— Самое забавное, что доктор склонил меня и к вере в Бога.
— Каким это образом? Да нет, не говори, я и сам догадываюсь, — отмахнулся Коултер, поморщившись. — Спорим, ты чувствовал себя особо важной персоной, наказанной Богом за то, что другим Он легко спускает с рук. Не хочется тебя разочаровывать, но лучше выброси из головы и Бога, и мастурбацию и будь нормальным астматиком.
Глава 19
Миссис Toy исчезает
Toy раскрыл дневник и записал:
«Любовь утех себе не ждет — Ей ничего себе не надо: Она другим отраду шлет, Воздвигнув Рай во мраке Ада». Так пел Ком Глины на тропе, Растоптан стадом проходящим. Но Камушек из ручейка Стишком откликнулся дразнящим. «Любовь своей отрады ждет, Других в неволю забирая. Ей в радость, усугубив гнет, Воздвигнуть Ад в блаженстве Рая».
Блейк не делает выбора, он показывает обе разновидности любви, и жизнь стала бы легче, будь женщины комьями глины, а мужчины — камушками. Возможно, многие мужчины и таковы, но я — горсточка гравия. Все мои чувства «камушка» направлены на Джун Хейг, однако не на реальную Джун Хейг, а на воображаемую — в мире, лишенном совести и сочувствия. Мои чувства к Кейт Колдуэлл — чувства комка глины, мне хочется радовать ее и восхищать, я хочу, чтобы она считала меня умным и завораживающим. Моя любовь к ней так раболепна, что я боюсь быть с ней рядом. Сегодня маму оперировали — что-то такое с печенью. Похоже на то, что последние года полтора старый доктор Пул лечил ее не от той болезни. Стыдно, но вчера я забыл записать, что маму отправили в больницу. Должно быть, я законченный эгоист. Если бы мама умерла, честно признаться, я не очень бы переживал. Ничья смерть — ни отца, ни Рут, ни Роберта Коултера — не слишком на меня подействует и мало что во мне переменит. Но вот на прошлой неделе я читал стихотворение По: «Ты для меня, любимая, была всем тем, о чем душа моя томилась» и т. д., и меня охватило острое чувство утраты, я даже пролил полдюжины слез — четыре слезы левым глазом и две правым. Мама, конечно же, не умрет, однако мое безразличие меня пугает.
Они вошли в просторную палату Королевского лазарета. Сквозь высокие окна с неба лился сумрачный свет. Миссис Toy лежала в подушках: вид у нее был изможденный и болезненный, но до странности моложавый. Анестезия стерла с ее лица следы многих забот. Она казалась печальнее, чем обычно, — и все же спокойней. Toy подошел к кровати со стороны изголовья и начал прилежно расчесывать спутанные волосы. Держа каждую прядь в левой руке и расчесывая ее правой, он заметил, что пробившаяся седина придала прежнему темному цвету волос матери какой-то пыльный оттенок. О чем заговорить, придумать Toy не удавалось, а это занятие их сближало без помощи неловких слов. Поглаживая руку жены и глядя в окно, мистер Toy сказал:
— Вид отсюда просто замечательный.
Невдалеке, над плоскими черными надгробиями, стоял старинный, покрытый копотью готический кафедральный собор. За ним, на холме, громоздился некрополь — со ступенями искусно выполненных мавзолеев, — на вершине которого торчали острия памятников и обелисков. Над всеми ними возвышалась колонна с большой каменной фигурой Джона Нокса — бородатого, в шляпе и римской тоге; в правой руке он держал раскрытую гранитную книгу. Деревья между могилами были голые; осень подходила к концу. Миссис Toy улыбнулась и грустно прошептала:
— Сегодня утром я видела там похоронную процессию. Нет, отсюда вид не самый бодрящий.
Мистер Toy втолковал детям, что матери на то, чтобы достаточно окрепнуть, понадобятся недели, а после того она еще не один месяц должна будет провести в постели. Ведение домашнего хозяйства придется реорганизовать — и все обязанности распределить между ними тремя. Из этой реорганизации ничего толкового не вышло. Toy и Рут постоянно пререкались, кому что делать; нередко Toy из-за болезни вообще переставал работать по дому; Рут считала это хитрой уловкой, придуманной с целью взвалить все на ее плечи, и уличала брата в лености и притворстве. В конечном счете вся работа доставалась мистеру Toy: по субботам он стирал и гладил белье, готовил завтрак и кое-как наводил чистоту. Между тем на мебели, на линолеуме и на оконных стеклах слой грязи становился все заметнее.
Школьные занятия утомляли Toy теперь гораздо меньше. Кульминационная точка пятилетней учебы — экзамен на получение аттестата — предстояла через несколько месяцев, и все соклассники Toy корпели над книгами и тетрадями, роясь в них, будто кроты. Toy наблюдал за ними спокойно, с легким сожалением — точно таким же, когда они играли в футбол или шли на танцы: сами эти занятия не очень его интересовали, но возможность принять в них участие сделала бы его менее отверженным. Учителя с отличников и безнадежно отстающих переключились на середнячков, и Toy мог теперь изучать в свое удовольствие только те предметы, которые ему нравились (искусство, английский, историю); на уроках латинского или математики он, устроившись подальше от преподавателя, писал или рисовал в блокноте. После Рождества он узнал о том, что освобожден от выпускного экзамена по латинскому, и это высвободило для него еще шесть часов в неделю. Это время он посвящал рисованию. Отделение изобразительного искусства размещалось в беленых комнатках с низкими потолками на верхнем этаже здания, и там Toy подолгу просиживал за иллюстрациями к Книге пророка Ионы. Учитель — добродушный старичок, — заглянув к нему через плечо, иногда что-нибудь спрашивал:
— Э-э… тут предполагается юмор, Дункан?
— Нет, сэр.
— Для чего же тогда котелок и зонтик?
— А что юмористического в котелках и зонтиках?
— Ровно ничего! Я сам в сырую погоду хожу под зонтиком… у тебя есть какой-то план, что сделать с готовой работой?
— Не знаю, — промямлил Toy.
Он собирался вручить рисунки Кейт Колдуэлл.
— Что ж, думаю, особенно изощряться не стоит, лучше поскорее закончить. Экзаменатор, конечно, без внимания не оставит, но большее впечатление на него произвели бы очередной натюрморт или эскиз гипсового слепка.
Иногда в перемену Toy выходил на балкончик и смотрел вниз в зал, где капитан футбольной команды, школьный чемпион по плаванию и несколько старост обычно весело болтали с Кейт Колдуэлл, которая сидела с подругой на краю стола под военным мемориалом. До него волнами доносились ее смех и негромкий, с придыханием, голос; Toy подумывал, не присоединиться ли ему к их компании, но при его появлении наступила бы выжидательная пауза, и снова пошли бы слухи о его влюбленности.
Однажды Toy вышел на балкончик и увидел Кейт на балкончике напротив. Она улыбнулась и помахала ему: Toy инстинктивно бросил на нее ответный робкий взгляд, открыл дверь и жестом пригласил ее войти. Кейт обошла кругом галерею и, широко улыбаясь, появилась у входа. Toy спросил:
— Хочешь посмотреть, что я делаю? В смысле — что рисую?
— О, Дункан, с удовольствием.
В комнате, кроме них, сидел еще староста класса по имени Макгрегор Росс, копировавший прямой шрифт. Toy вынул из шкафчика папку и разложил перед Кейт свои рисунки один за одним.
— Христос разубеждает знахарей в храме. Жерло преисподней. А это фантастический пейзаж. Безумные цветы. Все эти иллюстрации я делал для доклада в дискуссионном клубе…
Кейт встречала каждый рисунок возгласами удивленного восхищения. Toy показал ей неоконченную серию иллюстраций к Книге пророка Ионы.
— Это чудесно, Дункан! — воскликнула Кейт. — Но зачем Ионе зонтик и котелок?
— Потому что он был таким человеком. Единственным из пророков, пророком быть не желавшим. Господь навязал ему эту судьбу. Я представляю его себе пожилым толстяком — служащим страховой компании, от природы рохлей и посредственностью, которого Бог заставляет проявить отвагу и обрести величие.
Кейт кивнула с сомнением:
— Понимаю. А куда ты это денешь, когда закончишь?